Текст книги "И узре ослица Ангела Божия"
Автор книги: Ник Кейв
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)
И в первую очередь она. За ней я подсматривал больше всего.
За подкидышем, которого удочерили жители города. За ребенком, которого укулиты разве что не обожествляли. За той, что, по их мнению, умилостивила небеса. За девочкой, которая вернула им солнце. За той, которую Бог послал раскаявшимся грешникам. За чудом из чудес. За Бет.
Я очень много подсматривал за Бет. Но разве я не сказал вам, что иногда я отправлялся за добычей?
В этих случаях, перекинув через плечо дерюжный мешок, я пробирался в долину.
Была ли Бет ниспослана укулитам просто как знак того, что время их наказания истекло? Или была иная, более важная цель, с которой Бет находилась в долине?
Чем старше становилась Бет, тем большее число укулиток приходило к выводу, что в существовании Бет есть высший смысл, который должен еще проявиться в будущем.
Поскольку в жизни укулитов не было ничего важнее, чем благоденствие Бет, и поскольку попечение над девочкой было женской обязанностью, Сардусу оставалось только смотреть на то, как девочка мало–помалу покидает сферу его влияния. По правде говоря, вся укулитская секта, понимали это ее члены или нет, во все возрастающей степени начинала базироваться на принципах гинекократии. Власть над нею переходила к суеверным, обожающим сплетни старым кумушкам, девицам и вдовицам. Дело зашло так далеко, что старухи даже собирались по утрам на тайные встречи для того, чтобы обсудить вопрос Бет. А позднее – для того, чтобы обсудить, как подготовить Бет к ее миссии.
Я рылся в их кладовых – банка тушенки здесь, полголовки сыра там, свежие яйца – где–нибудь еще. Иногда я брал всякую мелочь из их спален – только не деньги. Фотокарточку хозяев, маникюрные ножницы, вязальную спицу – все что угодно, только не деньги. И, при возможности, я прихватывал их любимцев; но это было намного сложнее. Как–то раз я унес целый чулок, набитый пушистыми серыми котятами. Интересно, куда они потом… Впрочем, шут с ним!
Это случилось незадолго до того, как старухи решили, что Бет собственной персоной должна посетить пару таких встреч, поскольку там говорилось о вещах, которые ей следовало знать, о вещах, к которым ей нужно было быть готовой.
Запуганная старухами, Бет поклялась на Библии, что никогда не расскажет Сардусу об этих встречах.
Но больше всего мне нравилось подглядывать за ней.
Как–то раз мне удалось даже подсмотреть одно из собраний старух, на котором присутствовала Бет. Дело было поздней весной, жара стояла страшная. Я притаился в кустах герани под окном гостиной, которое было чуть–чуть приоткрыто. Бет сидела в черном кожаном кресле в стороне от старух, сбившихся в кружок и склонивших друг к другу тряские, как у Безумного Шляпника, головы.
Она полулежала, вытянув во всю длину свои коричневые, словно лесной орех, загорелые ноги, позволяя ветерку, сквозившему из окна, овевать чуть влажную блестящую кожу, покрытую нежным пушком. Тонкие руки ее расслабленно свисали с подлокотников кресла. Бет закрыла глаза и повернула голову вбок они притворялась спящей, но на самом деле все слышала. Еще как слышала!
Мимо меня по дорожке прошла, скрипя резиновыми подошвами, невысокая крепко сбитая женщина в белой униформе, явно не похожая на обитательницу долины Укулоре. Она не заметила меня: ее осанка не позволяла ей смотреть по сторонам – только прямо вперед. Создавалось такое ощущение, словно этой женщине сильно накрахмалили спину. Из того, что у нее спереди на кепи был нашит красный крест, а на плечи накинута светло–серая пелерина, я заключил, что это какая–нибудь высокопоставленная канониса или мать–настоятельница из соседней секты, приглашенная для консультаций. Поднявшись на крыльцо, она коротко и резко постучала в окошечко из матового стекла на дверях.
Дверь немедленно отворилась, и изнутри спросили: – Сестра Детридж?
– А вы что, кого–то еще ждете? – бесцеремонно ответила вопросом на вопрос сестра Детридж.
С той же бесцеремонностью она прошла прямо на середину комнаты, удостоив собравшихся дам одним коротким кивком.
Бет открыла глаза. При виде сестры все ее тело напряглось. Она поправила фартук, натянув его на колени, и уставилась на незнакомку.
Миссис Элдридж подала голос со своего кресла–каталки. Она сразу взяла такой тон, что я понял: «Увечная ведьма сестер–то на своем веку перевидала. Она их не очень–то боится. Сразу берет быка за рога, видно, что опыт у нее богатый. Видно, немало сестер повидала на своем веку».
Итак, миссис Элдридж сказала:
– Осмотрите Бет. Удостоверьтесь в том, что она невинна. Она, конечно же, невинна. Тут нет никаких сомнений. Но нам нужна медицинская справка по всей форме, подписанная вами, удостоверяющая, что Бет на момент освидетельствования является девственницей.
Сестра Детридж уже достала откуда–то пару тонких резиновых перчаток.
Казалось, на присутствие Бет вообще никто не обращает внимания.
– Сейчас посмотрим, – сказала сестра.
Вдова Рот, в доме которой и проходило собрание старух, вставила: – Вы можете воспользоваться вон той комнатой! – и сделала указующий жест, оказавшийся излишним, поскольку сестра уже повела девочку именно туда.
По глазам Бет было видно, что она готова заплакать. Резиновая длань сестры Детридж затворила дверь за спиной девочки.
Через десять минут, сменив резиновые перчатки на белые и по–прежнему вышагивая с плотно стиснутыми ягодицами, сестра Детридж спустилась с крыльца, прошла мимо меня по выложенной камнями дорожке, поскрипывая башмаками, и удалилась к западу, где смерть нас ждет. К западу, где смерть нас ждет. К западу, где смерть нас ждет.
Я видел все это, сидя скрючившись в кустах герани, посреди алеющих соцветий и алчущих пчел, вдыхая пьяный, горький и пропитанный пыльцой воздух.
А в комнате миссис Элдридж сжимала в искривленных артритом когтях медицинскую справку, словно морская птица, изучающая выброшенный морем предмет. Весь орден старух–черноризиц столпился вокруг нее, вытягивая шеи и выкатывая глаза, чтобы получше рассмотреть справку. Стояла мертвая тишина, если не считать разве что случайно вырвавшегося вздоха, одобрительного кряхтения и мычания или высказанного шепотом удовлетворения. Затем прозвучало дежурное «Аминь!», и я услышал, как заскрипели по половицам тяжелые резиновые колеса инвалидного кресла, направляющего к комнате, в которой проводился осмотр. Вразнобой прозвучало ответное «Аминь!», и старухи гуськом последовали за миссис Элдридж.
В проеме двери появилась заплаканная Бет. Она уставилась в пол, затем подняла голову и посмотрела на женщин с застывшим в глазах немым вопросом, который Она, однако, не могла задать вслух. Женщины все тут же заулыбались и закивали головами, нелепые в своей многозначительности.
В суровое время года я восседал на троне в моей лачуге, в молчании наблюдая за моими подданными, или же нес вахту на сторожевой вышке. Но как только наступала весна… как только наступала весна, меня влекло за пределы Царства с такой силой, что я не мог ей противостоять, и ночные набеги становились моим основным времяпрепровождением – в ущерб иным обязанностям правителя. А когда весну сменяло лето, меня посещала бессонница, которая толкала меня все дальше и дальше за пределы моей юрисдикции, так что, вполне возможно, я и пренебрегал некоторыми царскими делами, предпочитая им приключения в ночной долине. Возможно, Царство мое несколько страдало от этого небрежения – точно не скажу. Трудно сказать определенно. Я старался не забывать покормить моих подданных, и чаще всего не забывал. Большинство из них оставалось в живых; правда, становились прямо на глазах какими–то ненормальными. Я вот что имею в виду: если порою мне взбредало в голову попотчевать какую–нибудь собаку живою пищей, то надо было видеть, с какой кровожадностью она набрасывалась на нее! В мгновение ока конура наполнялась лужами крови и дымящимися костями. Собака заглатывала пищащую тварь чуть ли не целиком, с головой и всем остальным. А потом окровавленная морда вечно голодного хищника тыкалась в проволочную сетку, требуя добавки.
Иногда я стоял в ожидании на вышке, направив трубу на темные окна погруженного в сон дома. Ее дома. Я ждал, когда она подаст мне сигнал.
Неизменно около полуночи в комнате ее загоралась лампа, и липкий желтый свет начинал сочиться в щель под порогом. И я отправлялся в путь.
После того, как я уразумел цель и смысл ночных бдений Бет, я стал часто наведываться на Мемориальную площадь. Там, окруженный мириадами ночных теней, в пароксизме непрерывного возбуждения, я сидел скрючившись в кустах, в то время как мое бешено сокращавшееся сердце качало кровь с рокотом, подобным рокоту тамтама. Я боялся, что грохот сердца разбудит спящий городок, известив жителей о моих противозаконных затеях, – ведь с исходом дня ни один звук не нарушал ночного покоя, если не считать уханья сов, воющих на луну псов, стрекота сверчков, писка летучих мышей и шуршания робких теней.
Прошло немало времени, прежде чем я набрался смелости, чтобы подойти и встать под ее окном. Ночь за ночью, шаг за шагом я подходил все ближе и ближе.
Наконец я решился босиком подняться на крыльцо и под прикрытием живой изгороди, прижимаясь к стене из струганых досок, пробраться к ее окну и приложить ухо, вслушиваясь в скрип кроватных пружин и хруст накрахмаленного белья – звуки, которые обыкновенно предшествовали появлению мреющего света ночника. Как только квадрат желтого света ложился на крыльцо, я заглядывал внутрь. Бет сидела в белой ночной рубашке на краю постели, свесив ноги, в непринужденной позе, похожая на свою мать каждым жестом. Склонив голову так, как это делают молящиеся. Спиной к окну. Всегда спиной к окну.
Комната была залита тусклым желтым светом.
Она сидела, а я стоял; и мы оба молчали, словно окутанные коконом напряженного, ждущего безмолвия. Иногда она устало вздыхала, чтобы скрыть невольный зевок, а я – я в это время отчаянно пытался справиться с моим шумным дыханием и безумным сердцебиением. Я стоял у окна1 наполовину в темноте, наполовину на свету, и мои руки были словно раскроены на полоски света и тени.
Я заметил, что дрожь, которая охватывала меня, когда я следил за этой девочкой, бодрствуя по ночам, неотличима от той, что я испытывал лет за десять до того, прижимая лицо к окошечку одного розового фургончика, стоявшего на вершине Хуперова холма, и изучая в деталях непристойные обычаи распутства.
Неотличима, и все же – совершенно иная. Но и та и другая играли огромную роль в Его обширном плане.
Шло время. Я смотрел. Она ждала.
И тут произошло нечто странное. Нечто действительно странное. Послушайте. В одну из таких ночей кольцо белого света появилось на стене прямо над головою Бет; казалось, что оно парит над нею, словно нимб. Бет воскликнула, когда заметила это явление, и стала смотреть на кольцо, зачарованная прыгучим пятном света. Я тоже жаждал получше рассмотреть это вещее знамение – это жемчужное видение – этого непрошеного гостя. Я придвинулся к окну, но в то же мгновение пятно словно упало на пол и рассыпалось. Я сделал шаг назад, и видение вновь вернулось на место и принялось танцевать над головою девочки.
– Оно знает, что я здесь, и боится меня, – подумал я.
Я снова попытался рассмотреть волшебный круг получше, но все повторилось – пятно света упало на пол и исчезло. Я наклонялся вперед и назад, глядя, как оно то появляется, то исчезает; Бет тоже была поражена таинственным светом, явно существующим, но при этом таким же нестойким и испаряющимся, как эфир. И тут я понял, в чем дело. Это был всего лишь свет лампы, отразившийся от блестящего серпа, висевшего у меня на поясе. При изменении наклона моего тела отброшенный наточенным орудием блик просто уходил из нашего поля зрения. Я затрясся от беззвучного хохота; глупость Бет смешила меня. Я стал поворачивать серп так, чтобы круг серебряного света плясал у нее над головой. Но торжество мое оказалось недолговечным, ибо тут она заговорила. Она произносила ужасные слова. Они срывались легко и заученно с ее губ, но видно было, что слова эти чужды если не ее устам, то ее сознанию – она не до конца понимала содержание монолога, который произносил ее дрожащий язык, хотя вполне осознавала его величие.
Я застыл как громом пораженный. Кровь пошла носом с небывалой силой. Мне хотелось убежать. Спрятаться. Исчезнуть. Струйка крови бежала из моего носа прямо на дощатый пол крыльца. Кровь все приливала и приливала к лицу, к голове, и мне казалось, что череп вот–вот расколется на две половинки – таким сильным было давление крови. Вены проступили сквозь кожу. Голова болела нестерпимо. Я видел все словно сквозь кровавую пелену. Мое свистящее дыхание стало звучать выше на целую октаву, где–то вдали залаяла собака, но Бет не обратила на это никакого внимания. Она все говорила и говорила странные слова нежным и тихим голосом.
Боже, как величественно имя Твое на всей земле! Услышь голос молений моих, когда я Взываю к Тебе, когда поднимаю руки мои К святому Храму Твоему. Всем сердцем моим ищу Тебя, Не дай мне удалиться от заповедей Твоих.
Благослови, душа моя, Господа.
Я семь Бет,
Залог милости Твоей.
Знают меня как чистую и непорочную.
Да буду я смиренной служанкой Господней, Ожидая, когда исполнится все по Слову Твоему.
Я готова.
Да низойдет на меня Дух Святой
И тень Всевышнего ляжет на меня,
Дабы принесла я благословенный плод От которого продолжится род из поколения В поколение.
Господи, чаю исполнения Твоего Слова, Как поведано Оно нам в откровении Пророком Джонасом Укулоре, да славится имя его!
День сей сотворил Господь!
Вовек не сгинет праведный.
Рог Твой вознесется во славе.
Долготою дней насыщу его
И явлю ему спасение Мое.
Аминь.
И тут в соседней комнате вспыхнул свет и на пороге появилась острая как сталь тень Сардуса Свифта, который, казалось, только и ждал конца молитвы. Тень заскользила по портьере, словно акулий плавник. Я зажал пальцами нос и кинулся наутек. Я промчался по Мэйн и пересек Мемориальную площадь. Там я спрятался в тени, затаился и стал ждать.
Сначала ничего не было слышно. Затем до меня донеслись приглушенные всхлипы Бет. Затем, уже намного громче, плач. Сардус Свифт распахнул входную дверь и подошел к окну, под которым стоял я. Бет шла, всхлипывая, за ним следом.
– Не спугни его, папа! Пожалуйста! Он ко мне пришел! – умоляла она отца.
Тут Сардус наклонился и прикоснулся пальцем к скоплению кровавых пятен на крыльце. В следующий миг в домах по обе стороны от дома Сардуса зажегся свет, и оттуда показались две тучные матроны, кутающиеся на ходу в теплые фланелевые халаты. Я вспомнил, что они тоже посещали собрания.
Покинув площадь, я направился к городским окраинам; к тому времени, когда переполох от дома Сардуса распространился по всему городу, я уже очутился в относительной безопасности. Но и тут до меня доносились резкие голоса двух соседок, принесенные летним ночным ветерком. Я прибавил ходу, радуясь тому, как великолепно и неприступно Царство. Мое Царство.
О черт! Что? Нет, не может быть! Неужели? Похоже, я на миг потерял сознание.
Да, похоже на то.
Я очнулся, охваченный паническим ужасом, и сказал: – Это последний день! Это последний день!
Но нет. Нет и нет. Еще не вышло время. Пока не настало время. Прошлое догоняет настоящее. Сколько еще? Сколько еще?..
О, черт! Что? Нет, не может быть! Неужели? Похоже, я ни миг потерял сознание.
Да, похоже на то.
Я очнулся, охваченный паническим ужасом, и сказал: – Это последний день! Это последний день!
Но нет. Нет и нет. Еще не вышло время. Пока не вы… Сколько еще? Еще сколькото.
Я вырыл яму внутри лачуги. Возле западной стены. У меня набралось много змей – слишком много, чтобы держать их в отдельных клетках. И поэтому я вырыл яму и выложил ее края наклонными листами жести, чтобы змеи не смогли выбраться наружу На некоторое время яма со змеями служила мне чем–то вроде развлечения. Я провел немало времени, сидя на безопасном расстоянии от ее края и наблюдая, как сплетается и расплетается смертельный клубок. Порой я бросал туда крысу или хомяка и смотрел, как рептилии, прервав свои объятия, кидаются на визжащего от страха грызуна. Если же зверушка не визжала, я спасал ее из ямы, если успевал, и производил в сословие власть имущих. Мое сословие.
Одним весенним утром я проснулся на сторожевой вышке, потревоженный гомерическим хохотом, поднятым вороньим племенем. Еще не вполне проснувшись, я зарядил катапульту и запустил половинку кирпича в сторону, откуда доносился их долбаный галдеж. Кирпич ударил в ствол висельного дерева; хрипло каркнув хором, четыре маслянисто–черные вороны взвились в воздух и умчались прочь.
– Твари чертовы! – подумал я и чуть не заплакал. Затем я сел обратно и приложил глаз к подзорной трубе. Дом Бет. Дом Бет. Труба была нацелена на дом Бет. Я, в который уже раз, заснул, ожидая, когда же она подаст сигнал. Я почувствовал, как труба сама собой поворачивается в направлении Мемориальной площади/Вернее, в направлении площадки для игр.
Площадка для игр, если она заслуживала такое название, состояла из качелей двух видов и песочницы. Больше ничего там не было. Площадку построили за год до смерти Па. Умерла пожилая укулитка и завещала свои сбережения на это строительство. Видать, немного ей удалось скопить. Тем не менее, это обеспечило ей медную табличку и гарантию того, что имя ее будет выгравировано на осыпающихся страницах вечности рядом с именами каких–нибудь мисс Сукки или мистера Гадда – одних из миллионов, учредивших своею последней волей какойнибудь фонд и пожертвовавших ему свои жалкие гроши, чтобы выклянчить право увековечить свое ничтожное существование на спинке парковой скамейки, на водяной колонке или просто на столбе. На табличке было написано, если я не ошибаюсь, что–то типа «Вечная память. Мемориальная игровая площадка имени мисс Земли Ройк, юго–восточный угол Мемориальных садов Джонаса Укулоре, Мэйн–стрит, долина Смерти, штат Панихида». Стыд и позор, а не площадка: два кривых столба, двадцать футов цепи, одна доска и ящик грязной земли. Спасибо вам, Долли! Постыдились бы, Салли!
Что–нибудь они всегда тебе подложат – если не собачье дерьмо, то медную табличку. От них не уйдешь. У меня кровь в жилах закипает, стоит мне только вспомнить все ободранные лодыжки, оцарапанные коленки, сбитые пальцы, носовые кровотечения – все неловкие приземления, прыжки в сторону, вынужденные посадки, падения на пятую точку, полеты головой вперед – все эти столкновения с землей, катания животом по щебенке, катапультирования в кювет, насаживания на кол – жгучие слезы стыда, позора и поражения – все блядские смешки и долбаные шуточки – все, что случилось и случается из–за того, что повсюду понатыкали свои коварные таблички. Вечная память. Мэм, сэр, у меня мозги вытекают, железы лопаются, и меня знобит. Еще как знобит.
Да не обрушится гром мой на невиновных, но покажите мне любое отдельно стоящее сооружение, и я отыщу на нем медную табличку. Клянусь Богом, в этом чертовом городе даже член не встанет без того, чтобы какая–нибудь сыгравшая в ящик развалина не приколотила к нему табличку, на которой написано «1п Метопат». Этот город принадлежит банде жмуриков. Он построен на кладбищенские деньги, на мертвецкое золото. Он покоится на сваях, укутанных в белые саваны, закопанных в землю на шесть футов и опирающихся на сосновые гробы. У меня все внутри обмирает, стоит только об этом подумать.
Почему моя память так свежо запечатлела именно то самое утро, я и не припомню. Бог весть, но стоит мне только вернуться к этому утру, как все мои чувства восстают. Восстают! Господи, не то слово – они прямо–таки бунтуют! Я давлюсь. Да, да. Захлебываюсь. Боль. Страх. Звон. Стон. Черт побери, я тону – это уж точно. Это свалка моей памяти. Ассорти. Рататуй.
Я отлично помню, как задел ногой пустую бутылку, когда наводил трубу на Мемориальные сады. Блеску–чий отсвет свежего стекла поймался линзою трубы, когда бутылка нерешительно замерла на миг на краю приоткрытого люка, перед тем как низвергнуться в зияющий проем. Снизу вернулся ко мне, замедленный, словно снятый рапидом, звук бьющегося стекла.
Стекло дробилось медленно, как будто во сне. Изумрудные осколки рассыпались по дырчатым крышкам садков, конур и клеток, и вспугнутый их падением рой зеленых и басовито гудящих пожирателей дерьма – жужжи, совокупляйся, жри, ери, трись, откладывай яички, ешь друг друга, пищи, изворачивайся по колено в трупах и испражнениях – вылетел через люк на сторожевую вышку. Мухи впились в мой скальп, вгрызлись в мой мозг, ввинтились мне под кожу – нестерпимый зуд.
Из распахнутого люка вырвалась отрыжка затхлой внутренней атмосферы: газы, теплые, липкие, как околоплодные воды, окутали мое лицо и ладони. Обволокли, подобно какой–то пелене, подобно гангренозной оболочке. Я подавился, скорчился, но все же нацелил мою трубу на игровую площадку и сфокусировал ее, вовлекая в орбиту моего искусственного глаза.
Качели утопали в зловещей тени живой изгороди, нависавшей над молодой травкой. В голове у меня все еще гудело от мушиного роя, глаза жгло, текли слезы, которые я едва успевал утирать носовым платком. Внезапно что–то белое попало в поле моего зрения, затем скрылось в тени; на какое–то мгновение мне показалось, что я увидел призрачного лебедя – расправившего жемчужно–белые крылья, прямо держащего гордую голову на изогнутой шее. Птица эта, казалось, висит прямо в воздухе, на фоне черной тени. Затем лебедь подобрал свои крылья, вытянул шею и, описав плавную дугу, нырнул – обтекаемый и подобный духу воздуха – прямо в потоки утреннего солнца, словно феникс, восставший из пепельной тени.
Бет на качелях. О, моя бедная Бет на качелях. Волосы как жидкое золото.
Молочно–белые ноги вытянуты вперед, лодыжка к лодыжке, большие пальцы босых ножек сложены вместе; она зависла в верхней точке своего полета и трепещет под мерцающим солнечным светом.
Вотще я ждал возвращения дивного мига: взмыла пыль, и Бет, подобно призраку, восставшему из могилы, выступила из тени. Волосы ее светились так, – вы мне не поверите, – словно источник света располагался непосредственно в них.
Серебряный ореол окружал голову. Лицо сияло. Она посмотрела мне прямо в глаза – она посмотрела мне прямо в глаза – она посмотрела мне прямо в глаза – наклонила головку сперва направо, потом налево и посмотрела мне прямо в глаза. Затем приложила тонкую руку к глазам, словно прикрывая их, опустила ее, сложила обе руки ладонями перед собой и, по–прежнему глядя мне прямо в глаза, одарила меня неземной улыбкой.
Подзорная труба выскользнула у меня из рук, я рухнул на пол сторожевой вышки, сотрясаясь, хрипя, шумно дыша. Так я лежал некоторое время с закрытыми глазами, пока не унялось кровотечение.
Когда я открыл глаза, полуденное солнце уже стояло высоко в практически безоблачном небе. День наполнился весенним шумом и гулом. Отряд маленьких красных мурашей двигался в обход моего левого башмака. Парочка мух совокуплялась в покрытом коростой кратере заживающей болячки на тыльной стороне моей ладони. Я не стал им мешать – у меня не было ни сил, ни желания прогонять их. Я приподнял голову и прислонил ее к ограждению вышки. С болот донеслось кваканье лягушки–быка. Мне слегка полегчало. Это было ровно шесть недель тому назад. Только подумать – шесть недель прошло. Конец сбора урожая в этом году. Именно так, никаких сомнений. А урожай уродился небывалый, хотя засеяли только четыре поля. В один и семь десятых раза больше урожая 1928 года, если верить статистике.
В моей лачуге нет окон. Совсем нет. Когда–то они были – целых три, – но я заколотил их досками. И воткнул в щели осколки бутылок – так, на всякий случай.
Если закрыть люк в потолке, запереть входную дверь на все замки и засовы, то свет почти не проникал в помещение. Ну, если не считать отдельных лучиков, похожих на острые спицы или узкие длинные лезвия. И я исчезал в темном ящике лачуги, словно ассистентка иллюзиониста в не вполне удачном фокусе с исчезновением. Не вполне удачном, потому что просачивающийся свет, иногда выхватывая из темноты отдельные части моего тела, разрезал меня на ломтики своими тонкими полосками. Я провел весь день, заделывая штукатуркой самые заметные прорехи, но трещины, щели и отверстия поменьше, коварные тени и пробоины, бесчисленные бреши в моей неприступной броне, я оставил так, как они есть. Перфорация. Дырочки для воздуха в крышке моего садка. Или моего гроба.
Если бы звери были способны к общению, я бы общался с ними. В приглушенной тишине моей гробницы, наполненной гнилостным, болезнетворным, кружащим голову и подвижным воздухом, мыслительные волны распространялись необычайно легко. Писк крыс, хриплый кошачий мяв, шипение змей и шуршание ящериц, трескучая болтовня кроликов, заячье чавканье, жужжание жуков – телепатическое общение пленников зверинца. Ах да, как я забыл про слюнявые собачьи мысли – тоскливые, пьяные, сварливые, полные злобных порывов – жажды мяса, крови и секса. Хромые, пучеглазые дикие суки, вечно течные, все больше и больше ярящиеся от ерзаний, терканий и дерганий по пропитанной пометом соломе, скрежещущие зубами и ползающие на четвереньках в своих тесных клетушках Когда возня становилась нестерпимой, я давал им мой эликсир. Утешающее пойло. Оглушающее, если хотите. Одна часть воды. Одна часть «Белого Иисуса».
От одной до двух частей барбитурата в порошке. Действует безотказно. Пара мисок такого пойла, и они начинали поскуливать как щенки от кайфа. Напряжение в воздухе спадало. Разряды звериной энергии затухали, волны ненависти спадали. Я садился, смотрел на своих зверей и раскачивался, убаюкивая эти неуклюжие комки обмазанной пометом шерсти. Или то, или другое – зверям были ведомы только крайности. Или они ловили кайф в коме, или же бились в решетку комками злобы. Нет чтобы полежать в задумчивости или благодушно побродить по клетке.
Но так и должно быть. Так хотел я. Так заведено Господом Богом. Мы дали шанс этому сборищу отбросов и блудливых сучек стать хорошими. Такими, как я. Чтобы войти в Вечную Славу вместе со мной. Скоро, очень скоро, я полагаю, это случится. Не тревожьте спящую собаку. Но и не вздумайте доверять ей. Я семь Истина. Я семь Свет. Будет праздник и на нашей улице.
Ибо близится время для каждой забитой твари. Мое уже настало. Слишком поздно, миссис Рогатина, слиш–ком поздно, миссис Лопата! Прочь с дороги, бес, я несу свой крест, и за мною идут солдаты. Спрячь свой капкан и убери свой аркан, я хочу быть сегодня распятым. Этот день принадлежит мне, мне, а не Тебе. Я восхожу к святым, возглашая: «Се – День Последний! И он принадлежит мне!» Не стойте, братья, у меня на пути. Обольщайте других, а мне нужно идти. Уберите ружья, уберите ножи, ваше время идет, а мое – бежит. Мое сегодня – это ваше завтра, но вам колет глаза моя жестокая правда. В ужасе, в страхе бежите вы прочь. Но спрятаться негде – повсюду ночь.
В самом центре Гавгофы стоит дворец из неструганых досок. Если войти в него, то по лестнице с двенадцатью ступеньками можно подняться на круглую одноместную, торчащую над дворцом, словно клык, смотровую вышку. Вышку венчает восьмигранная пирамидальная крыша, опирающаяся на восемь столбов.
Над ней развевается флаг Гавгофы.
Флаг представляет собой лоскут некогда серого пушистого меха. Солнце высушило и выдубило шкуру, поэтому флаг стал по величине не больше мужской ладони. С лицевой стороны мех вылинял и обтрепался под воздействием погоды, к тому же во многих местах он заляпан темно–коричневым пометом. С изнанки же шкура сморщилась и приобрела оранжевый оттенок. Флаг крепится к флагштоку при помощи старого чулка, продетого в круглые дырочки, проверченные с одного его края. К одному из углов флага подвешена чья–то высохшая лапка размером не больше дамского пальчика.
Два таких же флага висят с каждой стороны изготовленных из стальной решетки врат Царства. Еще три – не выделанные до конца, не оконченные и пребывающие в различных степенях разложения – на гвоздиках, вколоченных в заднюю стену лачуги – там, где до них не могут добраться ни дворовые псы, ни крысы (хотя мухам помешать, конечно, было невозможно, и они роились на клочках шкуры в таком количестве, что издалека заготовки можно было принять за гангренозные язвы).
Свистит ветер, и вышка раскачивается под его напором. Промасленная страница старой газеты обернулась вокруг железной бочки. Все укрепления скрипят и ходят ходуном под напором ветра. Лист жести хлопает при каждом порыве, как отвисшая губа идиота. Флаг из кошачьей шкурки над вышкой вьется вокруг флагштока. Стоило ветру стихнуть, и тут же успокаивалось созданное им возмущение. Только стена еще какое–то время продолжала поскрипывать, вспоминая про его натиск.
Царя не было ни во дворе, ни в лачуге, ни на смотровой вышке. Его вообще не было в пределах Гавгофы, ибо он отправился в город с некоторыми тайными намерениями. Да, да – я был там, при полном параде, прятался в тени и делал прикидки.
Именно в ту пору Бет вступила в сношения со мной. Она оставляла записки и забавные подарочки на подоконнике в своей спальне. Первый раз, когда она это сделала, у меня случилось такое обильное кровотечение, что я чуть не рухнул в обморок прямо под окном. Она ничего не делала, просто сидела спокойно на краю кровати, а иногда произносила вслух свою молитву – всегда одну и ту же. Так что в первый раз я был застигнут врасплох, в то время как пытался справиться с брючными пуговицами. Зажегся свет, и когда я поднял голову, она уже соскочила с кровати и шла мне навстречу. Бум! бум! бум! – стучало у меня в висках, а сам я сжался в комок и затаил дыхание, моля Бога, чтобы она не поднимала глаз, – ибо она шла босиком по деревянному полу, низко опустив голову. Так, с опущенной головой, она приоткрыла окно ровно настолько, чтобы протолкнуть в щель сложенную бумажку, затем повернулась и так же бесшумно возвратилась обратно в кровать. Какое–то мгновение она сидела неподвижно, затем протянула к ночнику загорелую ручку и выключила его. Окутанная коконом клейкого света, ее тонкая фигурка скользнула под хлопчатые простыни.
Я развернул записку и прочитал первую строчку. «Богу». Тогда я обмакнул палец в вытекшую из носа кровь и написал на оконном стекле первую букву Божьего имени – «С», Саваоф. Затем, взяв в руки башмаки и засунув записку за пазуху, я поспешил домой.
В первую записку был вложен ее локон, скрепленный с одного конца бархатной темно–синей ленточкой. Он пах лавандовой эссенцией… лавандовой эссенцией.,, лавандовой эссенцией – словно мой ангел – словно Кози Мо.