355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ник Кейв » И узре ослица Ангела Божия » Текст книги (страница 17)
И узре ослица Ангела Божия
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:57

Текст книги "И узре ослица Ангела Божия"


Автор книги: Ник Кейв



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)

ДОРОГОЙ БОЖЕНЬКА,

Я знаю, что Ты стоял у меня под окном. Я знаю, —что Ты наблюдал за мной по ночам. Я люблю тебя так же сильно, как Ты любишь каждого из Твоих детей: Мудрые тети сказали мне, что я прошла осмотр, и это тоже входит в Твой большой план. Я спросила у них, что это за план, а они сказали, что это мне знать еще рано. Они сказали, что я буду готова, как только появится кровь. И она появилась. Сначала Твоя, а за ней – моя. Как только я увидела Твою кровь на крыльце, как у меня тоже пошла кровь, – Ты понимаешь, про что это я, потому что Ты знаешь все на свете, и это тоже входит в Твой большой план, как его называют мудрые тети. Я хочу, чтобы план Твой быстрее исполнился, потому что я люблю Тебя. Твоя маленькая куколка Бет

И вот в эту–то записку и был завернут локон благоухающих лавандой волос.

Блестящий, словно литое золото. Я сжимал локон в руке, читал записку и трепетал от восторга, от предвосхищения – и это был болезненный трепет. Я в том смысле, что даже сейчас, в свете всего, что произошло, я не могу отрицать, что уже тогда эта записка вызывала у меня зловещее предчувствие, холодившее кровь. «Большой план» – вот как она называла это. О, как правы были ее мудрые наставницы. Но вот что она имела в виду, говоря про «свою кровь»? Неужели она тоже страдала кровотечениями?

Через несколько дней я получил новую записку. Она была скручена в маленький свиток и перевязана кружевным шнурком от одной из ее ночных рубашек.

ДОРОГОЙ БОЖЕНЬКА, ТЫ МНЕ КАК ОТЕЦ И КАК ДРУГ НАВСЕГДА, Я готова, Господи. Я не буду противиться. Чего бы ты ни захотел. Только быстрее.

Каждый день они меня проверяют, не случилось ли это уже. Они меня все время спрашивают, блюла ли я свою чистоту. Вчера миссис Барлоу сказала, что я, должно быть, опозорила Пророка. Это потому, что я никому не рассказала про Твой знак. Тот, что ты оставил на окне. Кровавый серп. Но, прошу, приди быстрей.

Пожалуйста.

Бет

Вот тебе на: я нарисовал букву «С», а она увидела кровавый серп!

О кружевной шнурок и прядь волос! Ее аккуратный почерк! Сияние ночника, освещающее юное тело под тонкой рубашкой!

Каждый раз я отвечал ей на записку так же? как в первый раз: обмакнув палец в кровь, я писал ею на стене букву «С». Но с тех пор, как я узнал, что она видит в ней кровавый Серп, я не мог удержаться от того, чтобы подчеркнуть это сходство: Третье письмо было таким.

САМЫЙ МОЙ ДОРОГОЙ БОЖЕНЬКА,

Я боюсь мудрых старых тетенек, а Тебя не боюсь. Они совсем меня замучили.

Говорят, что если я не буду хорошей, то начнется дождь. Но я знаю, что скоро и ты будешь готов. Я не боюсь Тебя, Боженька, каким бы ты ни был. Только, пожалуйста, поторопись. Сделай это быстрее, неважно, что это такое. Если не для меня, то для них.

Я люблю тебя.

Бет

Р.S. Чего ты ждешь? Может, что–то не так? Может, я – плохая? Скажи мне, я постараюсь быть хорошей.

Самое забавное, что она, в общем, не ошибалась. Вскоре это случится. Я и сам это чувствовал. И голоса – певчие Господа – уже гудели, надвигались, готовы были сорваться с цепи. Да, да, это случится вскоре. Вскоре случится это. Неважно что.

В хмуром настроении я лежал в постели, терзаемый бранчливою сворою резей и болей. Обнаженные нервы в моем брюхе вились и переплетались, как угри в мешке, но я терпел беззвучно, даже можно сказать, героически терпел – пока терпеть стало невмочь. Я рывком приподнялся, свесил ноги с койки, закинул голову назад и начал шарить в пустоте забинтованными конечностями. Меня лихорадило, я чуть ли не бредил от недосыпания. Нащупав бутыль с остатками самогона на дне, я опорожнил ее и, борясь с тошнотой, попытался удержать в желудке обжигающую жидкость. Затем обхватил руками свое нагое тело и стал раскачиваться на краю кровати. По–моему, я даже заплакал.

Незадолго до того я нашел новенький аккумулятор от трактора и ящик сорокаваттных лампочек. Из надписи голубым стеклографом на ящике я понял, что все это было из мастерских при сахарном заводе. Как я обзавелся этим барахлом и каким образом дотащил его до лачуги, так и осталось для меня полной тайной. Я ничего не помнил. Вот уж мертвое время так мертвое – мертвее не бывает. Судя по всему, я сам приволок все это из мастерских: в конце концов, иначе пришлось бы предположить не простой провал в памяти, а наличие воображаемого сообщника, что гораздо хуже.

Я размотал моток провода и соединил аккумулятор с лампочкой. Я прислушался к тому, как с гудением и треском электричество потекло по проводу. Лампочка засветилась болезненным желтым светом; я не мог оторвать зачарованных глаз от гудящей светоносной сферы; распластавшись на постели, я смотрел на нее, пока она не ожила, не задышала и не стала выглядеть как человеческая железа, как пораженный желтухой орган, конвульсивно извергающий блевки липкого дрожащего света. Я закрыл было глаза, но тут же комок нервов снова заныл у меня внутри, и я вынужден был подняться на ноги.

Ноги меня не держали; с большим трудом я попробовал наудачу шагнуть вперед и тут же, словно пьяный, налетел на собачью клетку и перевернул ее. Клетка упала на переднюю, затянутую сеткой сторону. Внутри ее что–то тяжело и глухо шлепнулось.

Я попытался перевернуть конуру и поставить ее на место, но – внезапно для самого себя – начал смеяться. Я хохотал во всю мочь, надеясь, что растрачу последние силы и наконец погружусь в спасительный сон. Я пыхтел и кряхтел, вцепившись в неподатливое сооружение, и все твари в клетках вокруг – все мое Царство – весь город – вся долина – вся эта вонючая, говенная планета – сотрясались от хохота вместе со мной, пока, в конце концов, конура не перевернулась, потеряв при этом свою переднюю, зарешеченную стенку, которая осталась лежать на земле.

Сжимая в руках пустой чайный ящик, я упал на спину – прямо на груду дерюжных мешков. Пирамида пустых канистр из–под керосина обрушилась на меня сверху, а я лежал на спине, нагой и беспомощный, по–прежнему сотрясаясь от смеха. Я бился и молотил шелестящий воздух своими тонкими как прутики конечностями, похожий на насекомое в ожидании роковой булавки.

Справившись наконец с приступом смеха, я с трудом поднялся на ноги, все еще слегка подрагивая всем телом, но уже понимая всю постыдность своей истерики.

И тут я увидел, что на проволочной стенке клетки, оставшейся на земле, лежит окоченевший и раздувшийся труп самки дикой собаки. Она лежала на боку, выставив ноги прямо вперед; казалось, собака умерла стоя, окоченела и так, стоя, и разлагалась. Склонившись, я стал наблюдать за тем, как копошатся мушиные личинки в гниющем подбрюшье между сосков суки. Затем набросил пустой мешок на труп и доковылял до своей постели.

Я принял еще один порошок снотворного, запил его самогоном и обессиленно рухнул на подстилку.

Укрощенные дремотой, мои вассалы копошились в своих клетках, усвоив преподанный им урок Они заслужили отдых, поскольку я провел лучшую часть дня в педагогических потугах. И все для того, чтобы они стопи совершеннее. Все для того, чтобы посвятить их в великие тайны. Это был не простой сон; звери испытывали нечто вроде транса, хотя (не буду скрывать) впадали они в него часто не без моей помощи. Но обычно им хватало и переутомления, вызванного пребыванием в тесных, набитых битком узилищах. Когда была такая возможность, то я предпочитал не переводить тающий на глазах запас успокоительных средств на мое звериное воинство, поскольку сон все чаще и чаще отказывал мне самому в доступе в его владения – туда, где утихает всякая боль. Сказать по правде, я уже очень давно не мог заснуть, иначе как проникнув в город снов с черного хода. То есть набравшись под самую завязку смеси самогона с сонным порошком.

Я послушал снова, как гудит электрический свет, но на этот раз это не смогло меня утешить.

Тогда я положил шнурок от ее ночной рубашки себе на грудь, а в правую руку взял локон ее волос.

И по прошествии некоторого времени что–то снизошло на меня. Но был ли это сон? Или чье–то заклятие? Морок? Обморок? Греза? Видение? Божье откровение? Ангел ли коснулся меня своим душистым крылом? Или я провалился в мертвое время, где не помнят уже ни о чем?

Нет? Да? Всего понемногу, всего понемногу. Сначала предвестники наслаждения, явившиеся лишь для того, чтобы сгинуть в тисках боли. Затем облегчение и за ним – покой, который позволил мне подремать около часа. Не больше. Но и не меньше. Всего ничего, но ты успокаиваешься, ты расслабляешься – но тут – приходят сны, страшные сны – золотые волосы, венец Сатаны – любовь, любовь, моя сладкая Бет. Шлет мне из пучины свой бесовский свет. Шлет мне из пучины свой бесовский свет. Шлет мне из пучины свой бесовский привет.

В тот день я покинул мой оплот, мою Гавгофу, потому что это стало просто невыносимо. Солнце заходило за западную гряду, и вся небесная твердь была испещрена кровоточащими шрамами перистых облаков. Веял теплый ветерок и поднимал тихий шелест в полях, на которых поспел урожай тростника.

Обыкновенно в это время года я передвигался с повышенной осмотрительностью, поскольку в долине в преддверии уборочной страды царило особенное оживление. В лагерь рабочих один за другим прибывали домики на колесах, и вскоре вся долина была полна пьяницами, бродягами и прочим сбродом; тогда открывался сезон охоты на немых, время поразвлечься всласть Христову воинству. Но в тот самый день года 1959–го я впервые не обратил никакого внимания на присутствие всех этих людей. У меня на уме было совсем другое, когда я пробирался по склону мимо все еще раскинувшего свои руки в непреклонной мольбе висельного дерева, которое по–прежнему требовало пересмотреть свой приговор – помиловать – помиловать – если прежде, чем придет помилование, ожидание не погубит нас всех.

Бормотание тростника. Может, он хочет о чем–то предупредить? О какой–то опасности. Опасность? Не для меня это, не для меня…

Сгинь. Вот что сказал тростник. Сссссгииининь. Астматическое шипение шепчущих листьев–лезвий. Ссссссгииииииииииииииинь. Висельное дерево проскрипело в ответ.

Я уселся на корень. Я заскрипел зубами. Я встал. Отчаяние охватило меня, мне стало дурно, и я почувствовал себя так, словно и вправду вот–вот сгину.

– Достаточно светло для того, чтобы попытаться срезать путь напрямик через поля, – подумал я рассеянно, но на самом деле мысли мои были не о том, насколько светло, и не о том, как срезать путь, о нет! В сумраке моего рассудка, изнемогшего под грузом смерти – под грузом всего уродства и боли, греха и горя – о Боже! Сколько еще мне бежать до конца моего пути? И я выхватил серп изза пояса и швырнул его через проволочную изгородь к краю тростникового поля.

Рассказывал ли я вам, как мне было больно, когда я полз по–пластунски под колючей проволокой? Как я мучился, когда зацепился за нее? Как я выпутывался и оставил при этом на колючке клок волос с кровью? И как я наконец вырвался на свободу, обливаясь слезами? Как меня тошнило от отвращения, когда я вляпался рукою в кучу свиного дерьма? Да и коленом тоже, вообще весь измазался в этом дерьме. А потом я потерял над собой контроль и швырял серп во все, что попадалось мне на пути, хотя, как правило, это был всего лишь сахарный тростник. Я вспоминаю, как пела сталь, как зеленели высокие стебли высотою в восемь, а то и в десять футов – и как они рушились вокруг меня, рушились вокруг меня, ударяя меня, и царапая, и вонзаясь в меня – а я, не замечая этого, размахивал и размахивал серпом и думал – вжик! вжик! о да! наконец–то! вжик! вжик! вжик! разошлась моя рука…

Я лежал на спине, глядя на зловещее небо, заламывая покрытые мозолями руки и дрожа.

Я подумал было о том, чтобы вернуться на Гавгофу и провести этот мрачный и недостойный доброго христианина вечер в моем зверинце, пестуя моих питомцев, но в последнее время они стали что–то чересчур требовательными. Как они не могли понять – то есть, Боже мой, разве трудно было понять – что не им одним приходится ждать. В любом случае, какая–то нужда все настойчивее и настойчивее гнала меня за пределы Царства, похищала мой сон и превращала в пытку дни моего бодрствования – нужда, которую невозможно было восполнить в пределах Гавгофы. Против этой нужды было бессильно все умерщвление, которому я подвергал свою плоть. Но, несмотря на все мои усилия, я так и не мог понять, в чем же заключается эта нужда.

И вот, изнуренный этими мыслями, я прополз под проволочной изгородью у дальнего края поля, не позаботившись даже о том, чтобы проверить, нет ли поблизости возможных преследователей. Несвойственная мне бесшабашность. Не может быть никаких сомнений. Как выяснилось, с моей стороны это была ужасная, ужасная ошибка.

Я вышел, шатаясь, на середину лагеря батраков. Мой капитанский китель был порван во многих местах и заляпан свиным дерьмом. В руке я по–прежнему сжимал серп. Посреди двора за положенной на козлы столешницей сидели человек шесть только что прибывших батраков и трепались между собой, попивая кукурузное виски из горлышка.

Я замер на месте. Я смотрел на них, а они – на меня. Наконец я понял, какого сорта эти люди.

Это были «постоянщики» – те, что приезжали в долину каждый год – с детства и до тех пор, пока руки их были в состоянии держать мачете. Они представляли собой отдельную породу, и, насколько мне это было известно, породу весьма злобную – худшую из всех возможных.

Они сидели кучкой, одетые в покрытые бурыми пятнами фуфайки, штаны из парусины и армейские ботинки. Кожа на их лицах была красной и морщинистой и настолько задубевшей от ветра и солнца, что складки рта можно было распознать среди тысячи прочих складок и шрамов только по слюнявой самокрутке, торчавшей оттуда. Еще на лице у них было по паре углублений, залитых желтоватой мочой, которые служили им вместо глаз. Они потели, рыгали и пердели, источая злобу, низость и садизм каждой порой своих блядских скотских морд.

Сердце забилось с перебоями, словно проваливаясь в какую–то странную бездну, и тело мое утратило от этого подвижность. Я почувствовал кисловатый от страха запах собственного пота и стер капли со лба расшитым обшлагом кителя.

– Беги! – думал я. – Беги! Но я не мог бежать.

– В бога душу мать! Что это за… – выпалил один из них, вскочив из–за стола, и тут же вся компания разразилась хохотом.

Батраки показывали на меня пальцами и стучали по столу ладонями, счастливые, словно гребаные свиньи, оттого что к ним в хлев забрел несчастный сукин сын вроде меня, на котором они могут отыграться за все про все.

О, мне слишком хорошо было известно, что означает этот смех. Я прекрасно представлял себе, какие за ним последуют забавы. Нет, сэр, такой смех ничего доброго не сулит. Ничего доброго. Сколько я ни напрягал память, но так и не смог вспомнить ни одного случая, когда такой смех не оказывался, в сущности, боевым кличем.

Моя рука непроизвольно сжала рукоять смертоносного серпа, и я подумал: – Уж не знаю, парни, чему вы все так радуетесь. Вы же еще меня не взяли. Если вы не заметили, то обратите внимание на охеренный серп у меня в руке. Я не замедлю заделать им в морду первому, кто поднимет на меня руку.

Я изо всех сил старался погасить страх воинственными мыслями и стряхнуть с себя оцепенение. Но сколько ни изрыгай мысленных угроз, этим не заставишь заткнуться кучу пьяных ублюдков. Не заставишь их перестать ржать и замышлять недоброе.

Я заметил, что тот, который встал, был не похож на остальных. Он был моложе, и он не смеялся. Он просто покачивал головой из стороны в сторону, и в глазах у него было странное выражение, которого я никогда не видел раньше. Жалость.

Сострадание. После мне тоже не довелось встретиться с таким взглядом. Я оцепенел от страха перед остальными пятью, которые изо всех сил насмехались надо мной, но этот человек, этот жалостливец с большим сердцем – я его не боялся. Я ненавидел его, ненавидел такой лютой ненавистью, что готов был, невзирая на последствия, прыгнуть на него и разорвать на мелкие клочки.

– Ну что же, пора проучить салагу, – сказал долговязый и лысый как колено шутник, прохаркавшись в платок.

Затем, отвлекая мое внимание, он завыл как собака и упал с табуретки. В тот же самый миг клювастый схватил со стола полную бутылку с пойлом и запустил ей прямо мне в голову, заорав во всю глотку: – Ах ты, дерьмо собачье!

Но я заметил это и просто сделал шаг в сторону, так что бутылка пролетела мимо и с грохотом разбилась о бетонный резервуар, который возвышался в нескольких шагах от меня за вагонеточными путями. – Целься лучше, если хочешь попасть в Юкрида Юкроу, – подумал я и чуть было не рассмеялся – таким слабым и жалким вышел бросок Я мог бы, если хотел, поймать бутылку руками. – О нет, вам придется постараться, чтобы попасть в меня.

Внезапно они все очутились на ногах, лица стиснуты словно кулаки. Они больше не смеялись. И я понял, что настало время пошевеливаться.

– Беги! – снова подумал я. – Беги!

И знаете что? На этот раз я действительно побежал.

Я не оглядывался назад, но знал, что они гонятся за мной. Я слышал, как они выкрикивают угрозы у меня за спиной, их вонючее дыхание обжигало мне затылок.

– Дебил!

– Уродец!

– Ты за это заплатишь, бляденыш!

– Бутылка–то была полная, сучонок! Ты за это заплатишь. Ты еще будешь жалеть, что она в тебя не попала, говно собачье!

Им и в голову не приходило, что они сами виноваты. Я был подвернувшимся им под руку козлом отпущения, на которого можно свалить все, если только, конечно, сначала поймаешь его. Я несся, не разбирая дороги, и думал только об одном – как бы унести от них подальше свою задницу.

Я даже не заметил, когда они прекратили погоню, да у меня и не было особенного желания останавливаться и выяснять подробности. Выскочив из лагеря, я помчался по Мэйн; грозные выкрики у меня за спиной и клятвы отомстить становились все более и более злобными, все более и более изощренными и жуткими по выраженным в них намерениям. Но это было еще не все. О нет. Вовсе не все.

Я бежал и бежал, глотая полными легкими колючий и безумный воздух долины, а голосов у меня за спиной становилось все больше и больше, потому что в погоню включались все новые и новые рубщики тростника. Так что вскоре меня преследовали не полдюжины раздраженных стариков, а целая толпа, возраставшая в числе с каждой секундой: злая и шумная пагуба, окутанная облаком красной пыли и несущая смерть в сердце своем. И – не почудилось ли это мне? – к людским крикам уже прибавился лай пары–другой псов.

Я позволил своему воображению представить на мгновение своих преследователей – о, как у меня шумит в голове – вон там – то есть вот здесь – но не будем, не будем об этом! Итак гигантская сороконожка или даже тысяченожка – ног становится все больше и больше – тысячерукая – размахивает в воздухе вилами, мачете, цепями, топорами, веревками, булыжниками, палками, камнями – настигает, настигает, настигает меня. В голове гудит от топота множества ног, божбы и проклятий. Я уже миновал указатель на границе города, я уже на его улицах.

И я все бегу и бегу. Все бегу и бегу. Все бегу и бегу.

И на бегу, летя во весь опор, я вспомнил, что эти животные сотворили с Квини. Я вам еще не рассказывал про Квини? Нет? Не рассказывал вам о том, что они с ней сотворили? Нет. Нет, я еще не рассказывал. Вроде бы нет.

Я же вам говорил про хромого бродягу и про Кай–ка–христоубийцу, про двух злобных пропойц с Вершин Славы. Помните? Да? Так вот, Квини – это была подружка Каика. Я уже не помню, где он ее отыскал.

Подозреваю, что она выползла на свет Божий из какой–то крытой жестью землянки, что еще сохранились в лесах на другой стороне западной гряды. По крайней мере, мне так кажется, потому что никакая ярмарка уродов, с которой могло бы сбежать подобное существо, в город уже давненько не заезжала. Так или иначе, однажды я явился в церковь с очередной порцией самогона, и там была она.

Квини говорила мало, но очень любила громко смеяться, а затем слушать, как раскатывается ее смех под сводами церкви. Каик, большой мастер давать клички, так ее и прозвал – «Смеющаяся Квини». Она была одной из тех незамысловатых Божьих тварей, что умеют находить радость в самых простых вещах. Ничего не доставляло ей такого удовольствия, как сидеть на алтаре (Каик утверждал, что это ее «трон») в заношенном синем халате, зажав бутылку «Белого Иисуса» в пухлых красных руках. Она раскачивалась взад–вперед, громко выкрикивая «ха!» с каждым взмахом своего толстого приземистого туловища. Это накладывалось на эхо, отражение на отражение, пока наконец вся церковь не начинала сотрясаться в такт ее веселью. «Ха! ха! ха! ха!» Даже суровый безжизненный Христос, который висел, еще не воскресший и жутко бледный, над алтарем, – даже Он, казалось, начинал дрожать от смеха на своем орудии пытки. Затем Квини замолкала, подносила бутылку ко рту, отпивала из нее, ставила обратно между колен и принималась снова за свое развлечение. При этом ее маленькие глазки почему–то оставались тусклыми и безжизненными.

Каик аплодировал, а вечно мрачный бродяга с раненой ногой бурчал и ворочался в своем углу, приложив к каждому уху по молитвеннику.

Нажравшись, Каик добивался расположения Квини при помощи дозы «Белого Иисуса» на дне стакана, а затем совокуплялся с ней; причем ложем им служила пара сдвинутых церковных скамей. Другой бродяга, тот, который со шрамом на лице и раненой ногой, читал вслух из книги Левита до хрипоты, а затем, со слезами на глазах, обращал умоляющий взгляд на Квини и простирал к ней трясущуюся руку, в которой была зажата бутылка, на четверть наполненная разбавленным водой «Белым Иисусом».

С детской увлеченностью Квини коллекционировала цветастые этикетки от бутылок из–под спиртного, и когда Каик не мог. предложить своей подруге спиртного, он рылся в кучах мусора, отыскивая целые бутылки. Затем, расположившись в церковном приделе, он закатывал рукава рубашки и замачивал бутылки одну за другой в стоячей воде, скопившейся в купели. Когда этикетки отмокали, он аккуратно отклеивал их от бутылок и ровными рядами раскладывал для просушки на церковной скамье.

Мне тогда было около шестнадцати. Соблазненный путеводным светом знания, тускло светившим мне во мгле моих юных дней, я взбирался на ступени, ведшие к кафедре, и подсматривал за блудодеями.

Сморщенное от возлияний гузно бродяги исчезало между свиными ляжками Квини, покрытыми складками плоти, словно индюшачий зоб. Со стороны казалось, что он улегся на плохо надутую розовую резиновую автомобильную камеру. С кафедры мне было от–лично видно, как белесые волосатые ягодицы движутся со все возрастающей настойчивостью. Вначале это ритмичное давление сопровождалось проклятиями в адрес Квини, но в конце проклятия сменялись судорожными мольбами, обращенными к ее растекшимся грудям. С Каиком дело обстояло иначе: этот здоровяк превращал Квини в отбивную, прикрывшись сверху своей грязной зеленой шинелью. Поэтому иногда единственным признаком того, что в соитии участвует также и Квини, была безвольная, пухлая как клецка рука, обвившая шею Каика, причем пальцы по–прежнему сжимали пару–другую этикеток – последнее добавление к коллекции.

Как–то раз ближе к вечеру в последний день уборочной страды – в день, когда большинство батраков заканчивают свою работу, – такая же вот толпа явилась в церковь, схватила Квини и вышибла из нее дух. Вот как мне об этом рассказывал Каик – Злобные ублюдки из лагеря пришли и сделали из нее котлету. Двадцать человек их было, а может, и двадцать пять. Квини, когда их увидела, даже не испугалась. Да; и что с нее взять – убогая. Ну, тут им вообще моча в голову ударила, как увидели, что ей все до лампочки. Нет драки – нет веселья. Врезали ей пару раз, а она возьми и начни заливаться: «Ха! ха! ха! ха!» «Заткнись, Квини, заткнись, дура!» – вот о чем я думал. «Ха! ха! ха! ха!» А они, в свою очередь: «Кто–нибудь ее заткнет? Заткните ее!» При этом они продолжали пить и от этого расходились все больше и больше и били Квини все сильней и сильней. Они швырнули ее на мусорную кучу, и один из них дрочил, глядя, как она хохочет: «Ха! ха! ха! ха!» – «Да блядь, ты заткнешься или нет, дерьмо вонючее», – и тут я услышал, как кто–то врезал ей с такой силой, что она замолчала на пару секунд. И снова принялась за свое: «Ха! ха! ха! ха!» В мгновение ока они набросились на нее всей толпой и принялись пинать ее, катать по полу туда–сюда, а потом вскочили сверху, и топтали, и ругались. Один вышиб ей зубы бутылкой, другой поджег волосы, третий помочился. «Шлюха паршивая!

Квини! Королева то бишь! Чего это ты там королева? А? Помойки, что ли?» Потом они забили ей между ног пивную бутылку, а тело обклеили со всех сторон бутылочными этикетками, так что оно стало похоже на видавший виды матросский сундучок, только весь в синяках и крови. Вот и все. Умерла наша Квини.

Каик не мог больше говорить; он прислонился к спинке скамьи и стал рычать как зверь, втягивая спертый воздух объемистыми трубами ноздрей, зиявшими воронками в его здоровенном носу. Затем он бросил взгляд на своего хромого приятеля и выругался.

Колченогий безумец тем временем ковылял взад и вперед по захламленному проходу между скамьями, время от времени останавливаясь для того, чтобы выкрикнуть очередной библейский стих в лицо Христу Распятому, очевидно совершенно не обратив внимания на то, что отломленная голова Спасителя теперь валялась на полу, по соседству с порванным налетчиками в лоскуты голубым халатиком Квини.

«.»отыщите эту проклятую и похороните ее, так как царская дочь она.

И пошли хоронить ее и не нашли ничего, кроме черепа и ног и кистей рук_» Калека с пугающей настойчивостью отхлебывал глоток за глотком из бутылки с самогоном, его хромота пропадала на глазах, словно боль уже не мучила его, но при этом он все больше уклонялся от прямого курса, выписывая при движении по проходу нечто вроде восьмерки. Каик и я, мы продолжали смотреть на него и слушать.

«…на поле Изреельском съедят псы тело Иезавели, И будет труп Иезавели на участке Изреельском, Как навоз на поле…» Каик засунул руку в карман шинели и извлек оттуда обрывок замызганной кровью бумаги, на которой было что–то написано печатными буквами, выведенными толстым красным карандашом.

– Скажи мне, мальчик, что здесь написано? Возьми, возьми… – прошептал Каик, протягивая мне записку.

Я бросил беглый взгляд, но читать не стал – в этом мне не было нужды. Я перевел взгляд на Каика. Нервно пожал плечами, как будто мне было холодно.

Каик понимающе кивнул. Его уродливое, покрытое волдырями лицо приняло самое печальное выражение, на какое только оно было способно. Он снова посмотрел в сторону колченогого.

– Так я и думал. Ты не умеешь читать. Значит, это не ты. Впрочем, это и так было ясно. Я этого не писал, и ты не писал. Значит, это написал проповедник…

Проповедник? Какой проповедник! Сердце в моей груди застучало быстрее, по голове поползли мурашки, в горле встал ком.

– Ты только глянь на него. Совсем спятил, – продолжал Каик – А когда–то был проповедником в этой самой церкви. Ты это знал? Эби По его зовут. Было время, когда фанатики почитали его за спасителя. Резали метелки тростника и расстилали их на его дороге. Этакой–то харе Спаситель? Блядь, да он полжизни в тюрьме просидел. А до этого обирал вдовушек. Это не все: говорят, что он сжег на костре ведьму с вершины Хуперова холма. Ну, в это–то я, впрочем, не верил. А теперь уже верю. Он – опасный негодяй, к тому же полоумный. Мне его жаль, но простить его я не могу. Это он, это он убил Квини. Его работа. Эта записка – ее смертный приговор. Да и моим мог бы стать. Нет, я ему этого не прощу. Нет, сэр!

Может стоять передо мной на коленях, пока их в кровь не сотрет, а все же не прощу.

Каик глянул на меня, а я – на него. Каик хотел втянуть меня в свой заговор, и я готов был за это вышибить из него мозги.

– Молчащее Добро, – сказал Каик, отчетливо и медленно выговаривая каждый слог. – Я еще не давал тебе верного имени. Теперь нашел. Отныне я тебя буду звать Молчащее Добро. Как тебе это понравится, а?

Мне хотелось наброситься на него и побить, а потом спросить: – Ну что, Каик, как тебе это понравится? – но я сдержался и улыбнулся, зная, что если все пойдет по–моему, то скоро он не сможет называть меня никак.

Я посмотрел на тощего калеку. По Мурашки снова побежали по моему затылку, и руки у меня покрылись гусиной кожей. Но я сохранял спокойствие.

Если подумать об этом сейчас, то на самом деле я всегда знал, что имею дело с По. Иначе с чего бы хромой бродяга вызывал у меня такую отъявленную ненависть? Я не таков, чтобы ненавидеть кого попало.

– Зря он написал эту записку, Молчащее Добро! Очень зря. Вся его набожность, все его святошество – баланда для свиней. Он просто псих херов; это он убил мою Квини. И это ему с рук не сойдет. Не стоит тебе здесь сейчас болтаться.

Сваливай отсюда побыстрее да принеси мне вечером бутылочку пойла.

Каик направился к По, и уже на выходе из церкви я услышал, как он громко говорит ему: – Пой погромче, Наставник, да покрасивей. Это была твоя последняя проповедь.

Следующую прочтешь дьяволу. Пришло время тебе повстречаться с твоим творцом!

Я вернулся вечером с бутылкой. Каик уже набрался; его качало, он с трудом удерживался, чтобы не упасть на спину. Направляясь к нему по проходу, я ясно увидел, кто такой Каик на самом деле грязное животное – оборванец в завшивленной зеленой шинели – здоровенный медведь–людоед, с головы до ног забрызганный кровью – ледащий пес–полукровка – блохастый кобель – мешок с отбросами – куча дерьма. Я вручил ему бутылку, он вытащил пробку и долго, жадно хлебал самогон. Затем, с грохотом поставив бутылку на дубовую скамью, он заорал безо всякой видимой причины: «А, блядь. Говно. Блядь! Говно!» Громко испортив воздух, он снова принялся изрыгать проклятия, рассматривая свои окровавленные руки. Затем театральным жестом простер их в мою сторону.

– Кровь. Мне ее не смыть. Только чудо мне поможет, – сказал он трагическим шепотом.

Затем он отер свои десять ковырялок – десять палачиков – о полу шинели, губчатый войлок не смог впитать в себя столько шоколадно–коричневой жидкости, и она закапала на пол. Каик снова тщательно осмотрел свои багровые от крови хваталки.

– К купели! Мы смоем там эту упрямую кровь! – возопил он, словно герой трагедии, как будто от одного прикосновения к крови По этому неотесанному здоровяку передался весь актерский талант проповедника.

– Смыть ее с рук! – снова возопил он.

Он вскочил на ноги и, размахивая бутылкой в воздухе, неосмотрительно метнулся вперед, но запутался в полах шинели и рухнул на пол, словно подрубленное дерево, разбрасывая в стороны пустые бутылки, коробки от печенья, крысиный помет и отбросы. Замотанный в шинель так, что даже не мог пошевелить руками, Каик посмотрел на меня. В глазах у него стояли слезы. Он открыл свою широкую пасть, обнажив пару одиноких коренных зубов и опухший зеленоватый зев. Он начал смеяться. Он явно потерял рассудок, потому что смеялся он неудержимо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю