355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ник Кейв » И узре ослица Ангела Божия » Текст книги (страница 12)
И узре ослица Ангела Божия
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:57

Текст книги "И узре ослица Ангела Божия"


Автор книги: Ник Кейв



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)

X

6 октября 1952 года.

Мул умирает. Юкрид хоронит скотину и ту палку, которая ее сгубила. Куча вынутой земли у подножия водонапорной башни отмечает место захоронения.

Отец Юкрида строит карточный домик высотой в двадцать три этажа.

Всю ночь до утра он сидит возле своего шедевра с низко опущенной головой.

Утренняя заря золотит атласную бумагу карт.

Па забил Мула до смерти осенью, когда листья на деревьях отливали медью и золотом. Я хорошо это помню, потому что если бы не опавшие листья, влажные от утренней росы, то я не смог бы дотащить тушу Мула до водонапорной башни.

Па бил скотину со скотским остервенением. Полагаю, он в конце концов просто сломал ей хребет.

Взяв лопату с длинной ручкой, я принялся копать, временами отвлекаясь от тяжкого труда могильщика для того, чтобы еще раз вглядеться в остывшие глаза Мула. Мул был мертв, а мертвецов следует хоронить, это всякий знает, но глаза… казалось, что его глаза все еще молят меня о пощаде, как будто это я убил бедную тварь, а не мой Па.

Лопата еще раз вгрызлась в темную почву на глубине, и когда я откинул ее, на землю упало нечто, сначала показавшееся мне скелетом маленькой собачки.

Очистив рассыпавшиеся косточки от ржавой земли, я обнаружил крохотный детский череп – череп младенца, а вслед за ним – полусгнившую лучевую кость и локтевую, соединенную с крошечными блестящими косточками кисти. К тому времени, когда я закончил эксгумацию бренных останков моего маленького братца и аккуратно разложил все косточки на мягком ковре опавшей золотой листвы, я уже всхлипывал без остановки и глаза мои были полны слез.

Похоронив Мула, я сложил скелет моего братца в старый ящик из–под столовых приборов, найденный мной в мусорной куче. Я соорудил к нему крышку и взял ящик с собой на болота. Я установил его возле задней стены моего святилища.

Там он, мой драгоценнейший спутник, и оставался почти три месяца – то есть до того самого дня, когда она сглазила кобылу Турка и та убежала на болота. В тот день городские нашли мою тихую гавань и разрушили ее.

Но это случилось позже.

Милый мой, любимый мой братец! Я иду к тебе.

И отступил страх.

Мое тело охватил сладостный трепет. Предвестник славы. Все мое существо переполняла мощь – нет, не мощь, могущество. Кровь дымилась у меня в венах и гудела. Кровь пела в жилах моих. Стучала мне в виски. Сердце мое стучало в такт с ней. Помпы наслаждения взбесились и пошли вразнос. И плоть моя стала теплой топью.

И отступил страх.

Я чувствовал себя так же, как в тот день в церкви, когда я нашел раненого бродягу, когда я стоял над ним и щелкал ножницами в воздухе и смотрел на него, а он – на меня. Когда он захныкал. Я помню, как его грязную бородатую рожу перекосило от страха, как затряслись в испуге его руки, как он жалостливо всхлипывал и даже лиловый шрам под одним из его слезящихся глаз поблек от страха.

Вместе с Тобой Мы истребили сей плевел. И дружка его, Каика, тоже.

И отступил страх.

Я сидел и смотрел, как клубы дыма поднимаются над пожираемой огнем церковью, как Дьявол забирает эту скверну к себе. Вершины Славы были облачены в черный капюшон, из–под которого посверкивало адское пламя.

Я доказал Ему, что достоин, и Он дал мне знать, что мне зачтется содеянное и что Он доволен мной. А знать, что Он доволен мной, – для меня не было большего наслаждения.

Я был не один. Он шел со мною рядом и держал меня за руку И отступил страх.

Укулиты, вооруженные факелами и вилами, выглядели муравьями с того места на склоне неподалеку от хижины, где сидел я. Они кричали, они пели, они размахивали факелами. Интересно знать, как они выглядели в Его глазах – эти муравьи, эта снующая внизу мелюзга? Я вытянул руку и увидел, что все они поместились бы на моем большом пальце. Я расставил пальцы на руке так, чтобы они накрыли собой всю верхушку Вершин Славы, и медленно сжал их в кулак, сгребая в кучу землю, горящее здание и все, что там было.

Я рассмеялся, и вся долина задрожала от раскатов моего смеха.

XI

Затычками для большинства сделанных мною глазков служили пробки, но тот, который я проделал в стене моей спальни, затыкался втулкой из жеваной бумаги, потому что я не смог подобрать пробки по размеру. Мокрая от слюны затычка была такой толстой, что сохла целую неделю. Она и после этого уседала еще долгое время, но все же с ее помощью я закрыл дырку для подглядывания так хорошо, что никто ее так и не нашел.

Я извлек втулку из стены, и копье мерцающего желтого света пронзило мрак моей комнаты. В ту бессонную летнюю ночь воздух был горячим, как дыхание собаки. Я вытянул к свету открытую ладонь и смотрел, как его лучи играют на ней. Кружок света, тяжелый и золотистый, сверкал в моей ладони, будто только что отчеканенный дукат. И я, лежа на спине, смотрел на этот кружок, и на вонзившийся в мою ладонь золотой дротик, и на то, как хлопья серебристой пыли, безмятежные и изогнутые наподобие морских коньков, вплывают и выплывают, праздные и одинокие, в струю света. Печаль летней ночи опустилась на мир, и я поддался ее влиянию; липкий полумрак сковал меня.

Я сел; луч света ударил мне в лицо. Поморщившись, я приложил глаз к отверстию и принялся изучать соседнюю комнату.

Дверь в дом была открыта. В проеме висела спиртовая лампа, бросавшая клочки латунного света на пол и стены, частично освещая также и крыльцо. Казалось, все крылатые насекомые, сколько их было в долине, отправились в эту ночь в свой последний полет, опьяненные зовом смерти. Глупые твари, пытаясь войти в манящую их светоносную зеницу, вышибали себе мозги и сжигали крылья. На полу под лампой уже скопился толстый слой обгоревших трупиков. Воздух в комнате звенел от трепета мириадов прозрачных крылышек.

Па сидел за столом и чинил огромный капкан с размахом челюстей в пять футов.

Это был его любимый капкан по прозвищу Черный Ублюдок. Рядом с Па стояла жестянка с колесной мазью.

Лицо Па скривилось так, словно его пороли терновыми розгами. Толстая, как веревка, синяя вена набухла от напряжения на потном лбу. Глаза превратились в узенькие щелки. Челюсти энергично двигались, как будто что–то жуя. Почти каждую минуту безо всяких видимых причин Па разражался потоком грязных ругательств; видимо, он не мог сдержать возбуждение, которое ощущал в предвкушении испытания Черного Ублюдка, снабженного теперь новой и более сильной пружиной. С тех пор как умер Мул, гнев распирал моего папашу изнутри, словно гной – чирей, и Па не знал, как с этим совладать. Казалось, будто Па все время кололи иголкой в обнаженный нерв.

Я сменил глаз, поскольку мой левый устал, замерз и слезился от колючего яркого света. Супруга Па, слюнявая пьяная тварь, развалилась всей своей тушей в кресле. Она находилась в состоянии пьяной комы. Пружины сердито поскрипывали под ее весом. Ма храпела.

Па развел руками массивные челюсти Черного Ублюдка и поставил капкан на взвод. Пружина застонала. Па осторожно смазал ее колесной мазью.

Затем откинулся в кресле, по–прежнему не сводя глаз с острых клыков. Сложил руки крест–накрест у себя на груди. Вена пульсировала у него на черепе. Я бросил взгляд на Ма. На вьющуюся мошкару. Снова на Па. Па стиснул зубы. Шли минуты, Жужжали насекомые. Я снова сменил глаз и стал смотреть левым. И тут ко мне пришел милосердный сон.

Когда я проснулся, в руке у меня по–прежнему была втулка из жеваной бумаги. Я присел на кровати; меня непроизвольно потянуло к глазку. Я попытался побороть это желание.

Наконец я все же приложил левый глаз к отверстию.

XII

Это она сглазила кобылу. Я–то знаю. Я видел. И она видела, что я видел.

Я был в городе в ночь перед осенним палом, когда батраки с плантаций и укулиты совместно празднуют окончание сбора урожая и люди настолько поглощены питьем, жратвой и флиртом с соседской женой, что не обращают внимания на такую мелочь, как я. Но это, разумеется, не означает, что можно танцевать индейские пляски прямо посреди Мемориальной площади.

Я сидел на побеленном камне за старой водокачкой и, расставив колени, изучал маленькую медную табличку, прикрепленную к нему: «Жаждущие! Идите все к водам». Исайя 5 5:11 Дар С.ТДЧ., 1921 Духовой оркестр из четырех человек играл, стоя в кузове сенной фуры, в которую была впряжена самая ледащая кобыла, которую мне только доводилось видеть.

Даже и не знаю, как можно умудриться довести лошадь до такого состояния. В жалких потугах привнести в праздник что–нибудь от себя Турок напялил на свою клячу огненно–красную феску с черной кисточкой и черной же лямочкой, которая завязывалась под подбородком.

Какое–то время я сидел на камне, занимаясь своими собственными делами, но вдруг у меня встали дыбом волосы и начало покалывать в кончиках пальцев; так со мной бывало всегда, если кто–нибудь наблюдал за мной. Я начал задыхаться и потеть, ладони мои горели; я дул на них, но от этого все равно не было никакого толку. Тогда я погрузил руки в холодную воду, собравшуюся в старой поилке. Я держал их там добрую минуту и вынул, только когда почувствовал, что кровь наконец стала отливать. Махая руками в воздухе, я ждал, пока они высохнут. Все это время я боялся даже посмотреть по сторонам, тайно надеясь, что мои чувства обманули меня и никто не следит за мной. Но за мной следили.

Я обернулся, и наши глаза встретились. И повторилось то же самое, что и с портретом! Она стояла рядом с лошадью, похлопывая ее по шее, но смотрела прямо на меня. Сквозь меня.

Я стряхнул с себя оцепенение и схватился за кусок камня. Он был не больше маленькой тыквы, но, поднимая его, я покачнулся и упал на гравий, больно ушибив при этом бедро. Я услышал, что кое–кто из зрителей рассмеялся.

Я встал. Сел обратно где сидел, опустив голову между коленями и морщась от боли, чувствуя затылком взгляд ее глаз. Когда я поднял голову, то увидел, что она улыбается – улыбается недоброй, злорадной улыбкой. Она насмехалась надо мной. Этот ребенок насмехался надо мной.

Привстав на цыпочки, она погладила кобылу по носу маленькой белой ручкой и что–то шепнула скотине на ухо. Заклинание, не иначе. Ведьминское заклинание. И снова улыбнулась мне, обнажив белые зубки. Не прошло и секунды, как кобыла дико закатила глаза, встала на дыбы, а потом опустилась и лягнула воздух. С безумным ржанием сглаженная тварь помчалась напролом через живую изгородь, выскочила на Мэйн–роуд и поскакала по ней, поднимая тучи красной пыли.

Послышались крики. Пьяная толпа рассыпалась; мужчины, схватив первое, что попалось под руку – бутылки, веревки, кнуты, – вскакивали в свои пикапы и комбайны и включались в погоню. Я тоже прыгнул – инстинктивнов кузов одного грузовика, где уже было человек десять, но через четверть мили меня заметили и вышвырнули за борт, даже не притормозив.

Я увидел, как далеко впереди обезумевшая лошадь свернула с Мэйн–роуд вбок и помчалась по дороге, которая вела к нашей лачуге, затем повернула еще раз и, ломая кусты, понеслась в сторону топей. Я почувствовал вкус крови, привычным движением вынул из кармана платок и запрокинул голову назад.

В таком виде я похромал вдоль по Мэйн, с трудом разбирая дорогу из–за клубов чертовой пыли. К тому времени, когда я добрел до нашей лачуги, протрезвевшие участники погони уже выбирались по одному на дорогу из болотных зарослей. Я понял, что там произошло что–то неожиданное. На следующий день я отправился на болота. Там было прохладно и темно. Вблизи от святилища я вдруг почувствовал в воздухе странный, явно нездешний аромат, который не мог быть порождением сырой и спертой атмосферы топей. Я принюхался и понял, почему воздух был таким душистым… лавандовая сладость ее тела… тела Кози Мо.

Что–то блеснуло у меня под ногой. Сперва я подумал, что это упавшая из моих глаз при воспоминании о ней слеза, но я ошибся. Это был осколок маленького пузырька из сапфирового стекла, в котором некогда содержалась лавандовая эссенция.

В голове у меня загудело, и мало–помалу до меня начал доходить весь ужас случившегося. Крышка от обувной коробки, висящая на плети дикой лозы – птичий череп и картинка из Библии, втоптанные в грязь – прядь волос, застрявшая в паучьей сети – пустые бутылки из–под самогона – проломленный череп моего братца – все это было расшвыряно и раскидано в густых темнозеленых сумерках болотных зарослей.

Ноги мои больше не держали меня; я упал на мягкую подушку плюща и лозы, закрыл глаза и широко раскрыл рот в беззвучном крике.

Ее звали Печаль. По крайней мере, она откликалась только на это имя.

Фейерверк шипел и плевался в вышине. Темный свод небес скоблили струи свистящих искр. Огненные колеса вращались, изрыгая зловещие огненные брызги. Шутихи, плюясь пламенем, прожигали ночное небо своими сверкающими истечениями. Шипели фитили. Взрывались хлопушки. Дым и голубые искры наполняли воздух. Дети стояли, онемев от восторга, и глазели на окрашенное всеми цветами спектра огневое зрелище. На их застывших лицах играли цветные тени, отражение трескучего безобразия, творившегося под сводом небесным.

Стояла ночь перед палом, ночь девятого урожая после дождя, бальзамическая летняя ночь 1953 года.

Лошадь выискивала что–то в своей торбе, не обращая ни малейшего внимания на фейерверк. Из торбы торчала только пара прядающих ушей, разделенная красной турецкой феской. Владелец кобылы, Турок, упившись домашним вином, дремал в кресле–качалке.

Позади Печали стояла сенная фура, на которой разместились скрипач, ударник, человек с ларгофо–ном и еще один, сгорбившийся над самодельным контрабасом.

Музыканты играли попурри из популярных жиг, флингов и барнстомпов, под которые весело отплясывали батраки, их женушки и даже несколько уку–литов помоложе. Затем Рыжий Роджер Генли отодвинул в сторону человека с дудкой и запел. Он уже добрался до середины последнего куплета песни про Портлендтаун: Я родился в Портленд–таун, Я родился в Портленд–таун, Да, вот так, да, вот так, Да, вот так, да… когда обезумевшая кобыла неожиданно взвилась, начала лягаться и брыкаться, пока, опрокинув фуру и вывалив в пыль музыкантов и вязки сена, не избавилась наконец от своей обрыдшей упряжи. Турок позже утверждал, что лошадь понесла из–за фейерверка, но Уильма Элдридж, известная ненавистница музыки, сказала, что дело было в музыке – в частности, в пении Рыжего Роджера. Роджер пропустил эту шпильку мимо ушей, более озабоченный тем, как он с переломанным при падении запястьем сможет срубить свою норму тростника.

Мари Генли, новая жена Роджера, высокая, приятного вида женщина с темными глазами и усиками над верхней губой – спорые на коверкание слов детишки за это уже окрестили ее Гари Менли, – выступила вперед и изрекла ледяным голосом: «Если для вас этот виноград зелен, то мы тут ни при чем, миссис Элдридж.

Не затруднились бы вы поискать себе другое место для высказывания ваших необдуманных суждений?» После этих слов волна шепота прокатилась по рядам как батраков, так и укулитов.

Сглаженная лошадь неслась галопом на север, выгнув спину дугой и поднимая тучи пыли, словно дикая тварь. Углядев на северо–востоке топкие пустоши, окрашенные в желтые тона умирающим солнцем, кобыла свернула с дороги и устремилась по неторной тропе к волшебно светящимся водам.

Пара дюжин пикапов, гнавшихся за ней по пятам, ревя моторами и визжа клаксонами, вынудили бедную скотину устремить свой бег прямо к странному кругу растительности в самом центре пустоши. Это была трясина. Взбесившаяся кобыла мчалась в самое ее сердце.

Пьяные преследователи бросили свои пикапы там, докуда им позволила доехать зыбкая почва. Оставив фары включенными на дальний свет, чтобы они освещали темные заросли, орущая толпа, вооруженная веревками и факелами, мачете и бутылками, ринулась вперед. Они ворвались в заросли вьюнка и лозы, расчищая себе путь кривыми серпами и мачете.

Когда толпа прорвалась наконец сквозь густую поросль, окружавшую безжизненное сердце трясины, они увидели Печаль, которая дико била в воздухе передними ногами, ибо ее задние вместе с крупом были уже поглощены черной жижей. С каждым отчаянным рывком лошадь погружалась все глубже и глубже. В ужасе кобыла кусала зубами ускользающий воздух, но зубы в бессилии лязгали друг о друга, и маска кровавой пены все больше и больше скрывала морду несчастного животного. Глаза вертелись в орбитах, словно пытались выскочить из них, в то время как из ноздрей вырывались струйки пара. Огненно–красная феска при этом все так же безукоризненно сидела на лошадиной голове.

Попытались накинуть канаты с петлей на конце, но не могли попасть в цель и только зря шлепали ими о черную гладь трясины. Возбужденная толпа в сорок рук бросала лассо, пытаясь заарканить тонущую лошадь, а та, обезумев от ужаса, безостановочно молотила передними ногами в воздухе. Случившиеся в толпе прирожденные игроки сразу начали делать ставки на исход спасательной операции. Бутылки с выпивкой переходили из рук в руки.

Наконец кому–то удалось набросить веревку несчастной кляче на шею, и бригада из семи или восьми мужчин стала тянуть за конец, в то время как те, кто сделал ставки на неблагополучный исход, дружно кричали: «Тони! Тони! Тони!» Печаль все–таки утонула. Какой ужас явился ее глазам под смолянистой гладью бочага? Что таилось в глубинах его? Какие адские муки уготовил нам Ад?

Темная гладь трясины сомкнулась над старой клячей, захлопнувшись подобно потайной дверце, пьяные смешки и улюлюканья стихли, наступило глубокое и печальное похмелье, будто трясина каким–то чародейством отняла у людей способность смеяться. В воцарившемся неловком молчании все, собравшись кружком, глазели на зловещую зыбучую грязь, ходили туда–сюда, не в силах оторвать глаз от ужасного ничто. Никто и слова не молвил. Да и сама суровая трясина даже рыгнуть не соизволила, чтобы таким образом отблагодарить собравшихся за вкусный ужин.

Внезапно, одним могучим рывком, лошадь расколола черное зеркало трясины, и на поверхности на какой–то миг появилась ее массивная голова, со всех сторон облепленная грязью. Но теплое варево смерти хлынуло в разинутую пасть, и Печаль снова скрылась в пучине – на этот раз окончательно.

По–прежнему в молчании, мужчины побрели на свет фар, но тут двое или трое из них внезапно остановились, наткнувшись на странное, похожее на искусственный грот сооружение из досок и ржавого кровельного железа, стянутых проволокой, леской и лозой, – что–то вроде одноместного схорона, больше смахивающего на логОво животного или на тайник, в котором воры прячут краденое.

По стенам были развешены окровавленные бинты; на петлях из лески закреплены инструменты: молоток, здоровенные ножницы, пила–ножовка, пара отверток, несколько ножей, гвозди и шприцы.

На лесках к потолку было также подвешено шесть или семь птичьих крылышек.

Один из мужчин случайно сшиб с полки в углу на землю обувную коробку; она открылась, и из нее выкатилось на землю пятнадцать или около того птичьих черепов, маслянисто поблескивающих в лучах фонариков.

– Господи! Да здесь, поди, бродяги живут, – сказал один.

– Чертовы скоты, – сказал другой.

И, чувствуя себя так, словно с их плеч сняли какое–то тяжкое бремя, они принялись за дело, охваченные единодушной тягой к разрушению. Они расшвыривали содержимое коробок, совали в карманы инструменты и разбивали бутылки.

Они разожгли костры.

Тем временем собственник убежища прихрамывал вдоль по Мэйн с опущенной головой, приложив платок к носу, покрытый с макушки до пят красной пылью.

А остов старой кобылы погружался все глубже и глубже, задевая по пути копытами другие, столь же медленно опускающиеся трупы, сохраненные грязью от разложения и подвешенные уже долгие годы – а некоторые даже и века – в этом преддверии преисподней.

За неделю перед палом Уиггем Большие Кулаки потерял обе руки, играя в «ляпкитяпки» с вагонетками. Его друзья сразу же сбежали с места происшествия, предоставив своему вожаку возможность безо всякой посторонней помощи пробежать двести ярдов вдоль по Мэйн, прежде чем упасть без чувств перед универсальным магазином отца. Будь кисти его немного тоньше, эти два обескровленных шматка медленно умирающих нервов могли бы, в том виде, как они лежали на рельсах, сойти за руки играющего пианиста.

Выйдя из больницы, молодой человек стал откликаться только на свое христианское имя Фицджеральд. Он как–то разом сильно повзрослел и при этом смягчился душой.

Я лежал посреди благоухающего лавандою ада на ложе из спутанных ползучих растений, под серой вуалью липкой паутины, покрывавшей мое лицо. И тут, посреди этой скверны, явилась она и веянием своих крыл согнала все пучки волос и клочки кожи, все кости, пепел и бумагу, ногти, перья и зубы, тряпье, и кровь, и битое стекло в одну большую кучу, которая полыхнула у нее под ногами с треском, и тут же чудесный огонь пожрал весь этот мусор. Сквозь мешавшую мне смотреть паутину я все же видел, что лицо ее печально, волосы не убраны, а тяжелая грудь неровно колышется. Губы были накрашены, а глаза прикрыты тяжелыми веками. И хотя мои уши были забиты паутиной, мне все же удалось расслышать ее медленное дыхание и ленивый выговор, с которым она сообщила мне, что я должен был узнать моего врага в лицо.

В изнеможении я попытался выбраться с топей. Продираясь сквозь заросли, ступая по влажной и губчатой почве, я понимал, что оставляю эту мрачную гавань навсегда и что я уже не вернусь назад. Ибо в месте сем поселились страх и сомнение. И больше никогда не смогу я чувствовать себя в безопасности в моем священном урочище. Как я смогу быть отныне уверенным в том, что ни одна из многочисленных теней вокруг не отброшена человеческим существом? Как я смогу довериться этим тенистым кущам, с тех пор как в них вторглись чужаки?

Уже почти достигнув границы болот, я споткнулся обо что–то твердое и растянулся на земле. И тотчас же холодная сталь ужалила меня в ногу. Я встал на колени и увидел перед собой красноречивое свидетельство осквернения моего святилища – ухмыляющийся серп. Я взял его в руки; он был тяжелым. Я полоснул по воздуху – раздался свист.

Я больше не верил в то, что им ни за что до меня не добраться.

– Есть ли такое место, куда они не последуют за мной? – спросил я сам себя.

– Вжик, вжик, вжик! – отвечал мне серп в моей руке.

X111

Мотовство не свойственно Богу. Вы не дождетесь, чтобы Он расточал небесный газ на баловство и праздные затеи. Да и проповедям Он ныне не уделяет такого внимания, как встарь. Теперь уже не так, как в древности, – никаких тебе геенн огненных и пещей пламенных. В наши дни Бог работает с избранной клиентурой; ведь большинство современных людей не собираются променять милые их драгоценному «я» земные утехи и радости на какое–то там Царствие Небесное, в которое к тому же попадают только после смерти. Итак, клиентура у Бога нынче небольшая, но избранная. Народные же массы опекает дьявол.

Бог теперь уже мужчина в летах, а не то импульсивное, несдержанное создание из Ветхого Завета, вечно алчущее прославления, с мешком дешевых чудес за спиной, с громоподобным голосом – ловкий барышник с огненным столпом, ярмарочный фокусник с неопалимой купиной и волшебной палочкой. Нынче Бог твердо знает, чего Он хочет. И более того – Он знает, кого Он хочет. И если в величии Своем Он вздумал выбрать вас в качестве орудия Его промысла, тогда вот что я вам скажу: приготовьтесь без лишних споров и рассуждений выслушивать, понимать и исполнять Его повеления.

Я был Его мечом, острым, заточенным и занесенным для удара. Я сверкал на солнце.

Я сидел в одиночестве на гребне склона, который спускался от лачуги к тростниковой плантации. Прижав колени к груди, я обхватил их руками и опустил на них лицо. Сидя таким образом, я озирал долину.

И при этом размышлял.

Повсюду я видел черные поля и высокие обугленные стебли тростника, лишившиеся своих шуршащих одеяний и теперь в молчании ждущие надвигающейся смерти. Я увидел группу рубщиков, потных, измазанных в саже; они срезали тростник своими мачете. Взмах стали, и стебли падают на землю.

Я смотрел, как эти люди – те же самые свиньи, которые проникли на болото и разрушили мой грот, – теперь приступили к уничтожению моих тайных троп. Эти подонки, которые разбросали по земле и втоптали в грязь мои сокровища – все собранные мною святыни – темные хранилища многих чудес – древние раковины – трепещущие пернатые экспонаты – коробки, скрывавшие тайны редкостные и ужасные – хрупкие косточки и клювики – плененные звуки – утлые награды – воды и истечения – образчики, скопленные мною за целую жизнь – все, что я думал или делал – запертое пробкой, крышкой или стекляшкой – все, что былолшою. Костяк, на котором была натянута моя бледная, жалкая шкура, пропал навсегда. Черт побери, мой дом, мозг костей моих, – ион пропал. Вандалы в припадке бессмысленного насилия уничтожили мое прошлое – мою историю – оставили от нее одну только тень. Одну только пустую раковину.

Я сидел на откосе, смотрел, размышлял и в один прекрасный момент почувствовал, как у меня внутри начинает расти что–то твердое и колючее – вроде тернового шипа. Оно заполнило образовавшуюся во мне пустоту, усыпанную осколками и обломками того, что было растоптано башмаками и сокрушено дланью врагов. Я скрипел зубами, я шипел от злости, кулаки мои чесались и зудели так, словно я засунул их в осиное гнездо. Чтобы унять зуд, я подул на них, но дыхание мое оказалось жарким как пламя. Все свежие маленькие ссадинки и старые глубокие шрамы на моих руках налились лиловым и набухли, отчего ладони и запястья стали похожи на географическую карту.

И в тот же миг кровь хлынула мне в голову, потревожив и разбудив в сумрачных закоулках мозгов сонные, ядовитые мыслишки. Пробудившись от вековой зимней спячки, они выползли наружу, как пещерные аспиды, алчущие кровавого мяса.

Пот лил с меня ручьем, дыхание со свистом вырывалось из груди.

Я обвел взглядом поля в надежде, что зрелище усталых как собаки батраков, поглощенных изнуряющим и однообразным трудом, возвеселит мой дух и отвлечет меня от мрачных мыслей, – но напрасно! Шип стал только еще больше и острее и бередил, казалось, самую душу.

– Козлы! – подумал я.

И поймал себя на тайной мольбе – на невысказанном желании, чтобы и без того жаркое полуденное солнце стало палить еще сильнее и обратило в пепел и дым сотни акров неубранного сахарного тростника, покрыло кожу батраков пузырями и ожогами. Пусть пламя пожирает урожай, пусть поджаренная адским огнищем солнца плоть отваливается с рук, с ног, со спин, с искаженных страданием лиц красными, шипящими полосами, слой за слоем, пока обугленные кости не прорвут тонкое полотнище кожи, выставляя напоказ стягивающуюся в комок синюю паутину вен и тающие на глазах жалкие лохмотья плоти. А затем они осядут в золу, эти обглоданные огнем скелеты… и обратятся в пригоршню пепла… в кричащую от боли пыль… станут мертвее гребаной смерти.

Тут я испугался, как бы мои пламенные мысли не испепелили меня самого, и стал шарить глазами вокруг в поисках иной темы.

За плантацией на дороге я увидел человек тридцать школьников, которым, очевидно, объясняли на наглядном примере, как выращивают и собирают сахарный тростник.

Среди нескольких взрослых, сопровождавших их, я тут же узнал мисс Анапирл Уэльс, помощницу учителя из Школы долины Укулоре. Я узнал ее по сверканию белоснежного капора, который она так натягивала на уши, что его можно было бы принять за капюшон монашенки, если бы не нелепый безбрежный козырек, торчащий вперед утиным клювом, приоткрытым в полукряке.

На некотором расстоянии от нее я углядел также Мари Генли, возвышавшуюся на полторы головы над своим муженьком, которого я опознал по копне рыжих волос и свежей гипсовой повязке на руке. Мари Генли стояла недвижимо, словно Голиаф среди первоклашек, в то время как мисс Анапирл Уэльс, красноро–жесть которой была особенно заметна на фоне крахмального капора, суетливой курицей хлопотала вокруг своих птенцов, направляя их путь.

Толстяк в шляпе и с папкой под мышкой – тот был явно с сахарного завода: он отвечал на вопросы детей. Но в тот день я пребывал в настолько мрачном настроении, что даже возможность подползти к детишкам, скрываясь в высокой траве, росшей вдоль обочин, и пошпионить за ними ничуть не возбуждала меня. Так что я просто сидел и смотрел, даже не столько смотрел, сколько пытался совладать со своими разбегавшимися мыслями.

Мало–помалу мое внимание переключилось на два крытых жестью склада, не так давно сооруженных на вершине Хуперова холма. Они предназначались для хранения рафинада и сахара–сырца, приготовленных к отправке в Патгерсон.

Я подумал о бочках с мелассой, стоявших там вдоль стен, и о сладком вязком сиропе, темном и липком, который содержался в них. Перед моим мысленным взором предстал розовый как леденец фургончик, венчавший однажды собой этот самый холм. И в патоке моих мечтаний, которая была слаще сортового сока, плавал ее образ – образ той, чья кожа была как мед, а кости – как сахар. Какоето время я парил в амброзийном сиропе вместе с призракам Кози Мо, карабкаясь по улью холма к маленькой розовой медовой соте. И вот уже сердце мое бешено забилось в предвкушении того, как я запущу руки в мед, – но тут я понял, что жужжание, которое я слышал, не было жужжанием пчел. Это жужжали мухи, потому что Кози Мо плавала не в медовой соте: она плавала лицом вверх в канаве, и лицо это было отмечено стигматами блуда – следами побоев. Под глазами синяки, нос сломан, зубы все выбиты, тело покрыто струпными метинами блуда, руки исколоты иглами пагубного пристрастия, груди размозжены и волосы выдраны – грязная мертвая шлюха в канаве. Ибо стоит завестись одному шраму на сердце твоем или душе, не придется ждать долго, как кто–нибудь прибавит к нему новый – и еще один – и еще – пока не останется в жизни твоей и дня, чтобы тебя не избили до полусмерти, не найдется и города, из которого бы тебя не изгнали, а сам ты дойдешь до такого состояния, что побои станут для тебя необходимы как воздух.

И тогда не пройдет и года с того мига, когда опустился первый занесенный над тобой кулак, когда ты первый раз рухнул в пыль, когда впервые обратился в бегство, как ты очутишься в том же самом месте, в том же самом городе, только не живой, как в прошлый раз, а мертвый, и мухи будут виться вокруг глаз твоих – глаз мертвой грязной шлюхи в придорожной канаве. Но ты умрешь не до конца.

Частичка тебя останется жить дальше. Осиротевшая, растленная и презренная – ты швырнешь ее в лоно тех, кто лишил сладости дни твои, ибо это дурной плод их преступлений, это их кровь, их грех, их наказание – кровавое дитя, исчадие порока…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю