Текст книги "Линии разлома"
Автор книги: Нэнси Хьюстон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
Все утро я провожу у телевизора; ма наверняка возмутилась бы, а па мне это позволяет; он говорит, что интеллигентному человеку нужно знать, до чего глуп сей мир; таким образом, смотреть телевизор я могу, но это между нами. Сегодня утром программа недурна: «Гарфилд», «Солдат Джо» и, главное, «Человек-паук» – это моя любимая передача; па иногда заходит, чтобы посмотреть ее вместе со мной, она его смешит, напоминает мультяшки времен его молодости.
После завтрака в квартире становится жарко, и па предлагает пойти поплескаться в бассейне нашего квартала; мы тут же отправляемся, надев плавки под брюки. Когда выходишь из дома, в нос ударяет запах расплавленного асфальта – жара такая, будто в печь залез. Мне очень нравится держать папу за руку переходя улицу: через год-другой я стану для этого слишком взрослым, так что надо пользоваться, пока можно.
В бассейне невероятно шумно, добрая тысяча ребятишек всех цветов и возрастов барахтаются в воде и кричат, их вопли эхом отдаются от стен, мне страшновато, но па берет меня на руки, входит в бассейн, и дальше все идет нормально. Он несет меня на глубину, где почти по самую шею, я снова и снова забираюсь к нему на плечи, чтобы нырнуть, но тут, вот досада, тренер свистит нам, потому что это против правил. Мой отец с правилами не слишком считается, что мне в нем по душе: он говорит, что всегда нужно играть с правилами, но не по ним, ведь жизнь без риска – не жизнь. Потом он выходит из воды, струйки стекают по его белому дряблому телу, мокрые волосы прилипли к лысине – я замечаю, что он не так красив, как другие, более стройные, загорелые папы, да наплевать, все равно у меня лучший папа в мире. Он набрасывает на плечи полотенце, садится на стул, сложив руки на своем славном, как он его называет, пузе, и смотрит, как я плескаюсь один в бассейне для малышей. Плавать я еще не умею, зато придумал игру: наберу побольше воздуха и присаживаюсь на корточки, выдыхаю под водой через нос и рот, потом вскакиваю на ноги, вдыхаю, погружаюсь снова – вверх-вниз вверх-вниз, ритм движения, шум в ушах, ощущение невесомости при погружении туманят мне голову, я бы часами так мог, но па подходит, берет меня на руки и говорит, что ему пора домой, ишачить.
Он ведет меня к Барри, это через два квартала от нас; там я провожу остаток дня. У Барри найдутся военные игры всех видов, есть чем поразвлечься: тут тебе и «Экшен Мэн», и «Хозяева Вселенной», и пулеметы, с виду как настоящие, не отличишь. Мама Барри всегда очень мила со мной, она фанатка Эрры, поэтому кроме чашки кукурузных хлопьев угощает сахарной пудрой с лимоном, которая поскрипывает, когда ее слизываешь с ладони! Ма ни за что бы такого не позволила, она говорит, от этого бывает рак. В шесть часов па приходит за мной, на обратном пути мы забегаем в магазины, он покупает свежую треску и бутылку белого вина в надежде, что это приведет ма в доброе расположение духа, но когда она после целого дня изысканий в семь возвращается домой, при одном взгляде на нее становится ясно, что ни цвет вина, ни его количество нам сейчас не помогут. Я иду в свою комнату, играю там в войну с «Плеймобилями» – иметь солдатиков мне запрещено: ма против войны, она не хочет, чтобы я, подобно большинству мужчин, стал тупым мачо.
– Люди ничего не знают об этой истории, Эрон. – Ее голос доносится издалека, в нем столько волнения, что мне становится не по себе. – О лагерях – да, тут они в курсе, но насчет этого – нет. Ничего. Совсем ничего.
Ответа па мне расслышать не удается, потом опять говорит она:
– Двести пятьдесят тысяч детей из Восточной Европы! Отняты! Похищены! Оторваны от своих семей…
Тут меня начинает трясти. Моя летучая мышь советует мне превратить конструктор «Лего» в вертолеты, бомбардировщики и ракеты «земля – воздух», а самому поднять шум, изображая взрывы, чтобы заглушить голос ма; я так и поступаю, дело идет на лад.
Когда па позвал меня обедать, ма сидела, опершись локтями о стол и обеими руками сжимая голову, будто держала на плечах груз в целую тонну. Сняв фартук, па принес свечу и предложил полушутя:
– Сэди, сейчас вечер пятницы – не угодно ли зажечь субботнюю свечку?
Но ма резко выпрямилась и стремительным взмахом руки сбросила свечу на пол:
– Если ты не способен чтить традиции, воздержись хотя бы от насмешек!
Не думаю, что она разбила свечу нарочно, но та разлетелась на куски. Па, не говоря ни слова, собрал обломки и выбросил в мусорное ведро.
Когда я стал есть рыбу, которую па порезал на тоненькие ломтики, потому что я боюсь вдруг рыбья кость застрянет у меня в горле и я задохнусь, ма повернулась ко мне и сказала «Рэндл!» – таким тоном, что сразу захотелось снова оказаться у Барри, сидеть и беззаботно слизывать с ладони лимонный порошок.
– Что, ма?
– Рэндл, я снова должна уехать. В Германию. Я знаю, у тебя, вероятно, создалось впечатление, будто я все время разъезжаю… но, видишь ли, почти все документы, нужные для моей диссертации, находятся в Германии, я ничего с этим поделать не могу.
– Сэди, – вмешался па, – Рэндлу не понять, о чем ты толкуешь. Он бы даже не смог найти Германию на глобусе.
– Что ж, ему пора узнать, где находится Германия, ведь в его жилах течет немецкая кровь! Тебе это известно, Рэндл? Ты помнишь, что твоя бабуля Эрра родилась в Германии?
– Нет, – ответил я. – Я думал, она из Канады.
– Она выросла в Канаде и никогда не вспоминает о первых годах своей жизни, но факт остается фактом: они прошли в Германии. И для меня очень важно выяснить там все, что возможно. Понимаешь, я это делаю и для тебя… Мы не сможем строить будущее, если не будем знать правду о прошлом. Не так ли?
– Ради всего святого, Сэди! – взывает па. – Мальчишке всего шесть лет!
– Ладно. – Мама говорит до странности низким голосом. – Одно несомненно: у меня накопилось очень много вопросов касательно того примечательного фрагмента нашего прошлого… А Эрра то ли не хочет, то ли не может на них ответить. Стало быть… мне необходимо съездить в Германию.
– Это ты уже говорила, – напомнил па.
– Да, я знаю, Эрон, – произнесла ма, не повышая голоса. – Если я и повторяюсь, то потому, что еще не сказала самого важного… а не сказала потому, что у меня от всего этого голова идет кругом. Сегодня я получила письмо… от сестры Эрры. Она пишет, что, если я приеду к ней в Мюнхен, она расскажет мне все, что знает.
В комнате после этих слов повисло тяжелое молчание. Я покосился на па. Он выглядел подавленным и к еде едва притронулся, а такого не бывает почитай что никогда.
Всем стало не по себе от разговора. Стараясь быть как можно незаметнее, я на цыпочках пробирался в свою комнату, когда услышал голос па:
– Ты так одержима мыслями о страданиях, которые те дети пережили сорок лет назад, что не замечаешь своего сына, здесь, рядом с тобой. Брось все это, Сэди. Неужели нельзя оставить в покое эту историю?
– Нет, не могу, – сказала ма. – Как ты не понимаешь? Для меня это зло – не что-то отвлеченное. Оно имеет отношение к моей матери! Она даже теперь отказывается говорить со мной о своих детских годах в Германии. Чтобы признать, что Янек был не усыновленным, а украденным ребенком, ей потребовалось пятнадцать лет и двадцать – чтобы выплюнуть наконец имя своей немецкой сестры и название города, где та живет; у меня есть потребность узнать об этом больше, разве не понятно? Я хочу выяснить, кем были мои дед и бабка! Если взамен умершего сына им дали маленького поляка, они, наверное, были нацистами или в фаворе у нацистов. Мне нужно знать!
Я закрыл дверь и возобновил войну «Плеймобиля» и «Лего» с того места, на котором прервал ее.
Родители в кухне мыли посуду, а когда мне пришло время ложиться спать, па смеху ради отшлепал меня, чтобы заставить забыть о неурядицах. Это делается так: я, уже в пижаме, ложусь на живот, а он меня обшлепывает ладонью сверху донизу, сам же в это время распевает во все горло. В тот вечер он пел песню, текст которой смахивал на тарабарщину:
«Сорокагнездится высоко, утканасамойземле, асовапосередке!»
Или еще так:
«Молотятхлеб, одежукроят, дахлебмолотят, одежукроят!»
Казалось, это не настоящие слова и в них нет смысла, но па их потом пропел очень медленно, и тогда вышло:
«Сорока гнездится высоко, утка на самой земле, а сова посередке».
«Молотят хлеб? Одежу кроят? Да, хлеб молотят, одежу кроят».
После этого он снова спел быстро-пребыстро, на сей раз все было понятно. Взрослым надо бы почаще так садиться и объяснять мне все помедленней, не торопясь, как с этой песенкой.
Шлепки па, как обычно, заставили меня хохотать до упаду, я умолял его продолжать, но тут в комнату вошла ма и сказала, что это меня слишком возбуждает, а чтобы заснуть, нужно успокоиться. Тогда па крепко меня обнял и поцеловал в лоб, а ма присела рядом на край кровати и стала рассказывать историю – это я тоже очень люблю. В моем возрасте она уже умела читать, а я пока не научился, это лишний раз доказывает, что в сравнении с ней я не на высоте, сколько ни стараюсь. В этот вечер она рассказывала про негритенка Самбо, ей для этого даже книги не нужно, она с малых лет помнит всю историю наизусть. Я тоже почти всю ее наизусть выучил, только у меня был другой способ. Поэтому все реплики Самбо я мог подавать сам: «О господин тигр, прошу, не ешьте меня лучше возьмите мой Красивый Алый Плащ!» и так далее, вплоть до момента, когда все тигры растаяли и на земле образовалась масляная лужа, а Самбо и говорит: «О, сколько прекрасного топленого масла! Отнесу-ка его Черной Мамбе! (то есть его маме)», и потом Черная Мамба печет блины и Черный Самбо уплетает их и съедает сто шестьдесят девять блинов, потому что он «очень проголодался». Закончив рассказ, ма обхватила меня руками и стала покачивать, тихонько напевая. Кожа на ее руках мягкая-мягкая, но в том, как эти руки держат меня, нет нежности…
В то утро, когда она уезжала, я проснулся очень рано, в половине седьмого. Мне нравится, что я умею определять время по часам, нас этому научили прошлой весной в детском саду. Среди шуток па есть такая: «Почему маленький глупыш выбросил будильник в окно? – Потому что хотел посмотреть, как улетает время». Для шутки это неплохо, но мне и правда не по себе от того, что я не вижу пролетающего времени. Ма говорит, чем старше становишься, тем оно быстрее летит, и мне страшно: выходит, если не смотреть в оба, вся жизнь промчится перед глазами, как молния, а очнешься в гробу, все будет кончено прежде, чем успеешь понять. Я знаю, мертвецы не отдают себе отчета, что они в гробу, под землей, но все-таки жуть берет, стоит подумать, что их туда запихивают, как дедулю, когда мы были на его похоронах в Лонг-Айленде. Мысль, что в этом ящике взаправду ore и моего отца, казалась невыносимой, хотя с виду было похоже, будто все прочие находят это нормальным. Могильщики установили гроб на канаты, обвязали, затянули узлы, потом поднесли гроб к яме, опустили на дно, спустились сами, развязали узлы и вытащили канаты. Иначе говоря, им хоть бы хны, что там, в этой дыре, они оставляют человека, а вот потерять две добротные веревки не желают! Ну да, ясное дело, они привыкли, целыми днями этим занимаются, для них тут нет ничего необычного. Но для меня тот, кого они засыпали землей, был моим единственным дедом (поскольку ма своего родителя не знала), а теперь я его больше не увижу. Тут-то я и понял, что означает слово «никогда».
Взглянув на будильник, я увидел, что размышлял о смерти три минуты.
После дедулиной смерти бабуле пришлось продать их дом в Лонг-Айленде. Этот дом, полный укромных уголков и закоулков, большущих шкафов и кладовок, был одним из самых моих любимых мест на земле, но бабуля сказала, что ей никак с ним не управиться одной. Она тогда перебралась жить в другой дом, где обитают старые люди. Теперь нам с моими двоюродными братьями и встречаться негде, нельзя же играть в прятки в квартирах на Манхэттене, как прежде в доме деда и бабки. Однажды я там спрятался в подвале, на дне громадного картонного короба, и слышал, как двоюродные братья звали: «Рэндл! Рэндл!», но мое укрытие было таким надежным, что они не смогли меня отыскать, махнули рукой и пошли играть во фризби, совершенно забыв обо мне. А я все сидел в коробе, ждал-ждал, а когда наконец вылез, продрогший и одеревеневший, они даже не спросили: «Где же ты был? Мы тебя всюду искали!» Я обиделся: как легко они без меня обошлись! Тогда я подумал, вот и смерть, наверное, что-то в этом роде: жизнь преспокойно идет своим чередом, а тебя нет.
Будильник ма звонит, значит, мне можно войти к ним в спальню, если захочу, а я именно этого хотел. Я плюхнулся на живот, пополз, как змея, распластавшись на полу, и прижался к ножке их кровати – так они не могли меня видеть. Одеяло сползло на пол, осталась только простыня, накрывавшая их, из-под нее торчали четыре ноги. У па ступни громадные и немножко грязные, потому что он любит расхаживать по квартире босиком, но больше всего меня завораживает твердая желтая полоска кожи по краям его пяток, на ощупь напоминает дерево, а не кожу. У мамы ступни чище, зато у основания большого пальца костистые шишечки, это тоже не слишком красиво. Я вообще заметил, что ноги у взрослых никуда не годятся, – это одна из причин, по которой я не спешу вырасти: противно думать, что мои ступни год от года будут становиться все уродливей.
Ногтем мизинца я пощекотал желтую толстую кожу на левой пятке па – так осторожно, что он сначала ничего не почувствовал. Тогда я стал продвигаться выше, к щиколотке – ага, он зашевелился! Но так как па все еще не догадывался, что я здесь, он решил, что это муха, и дернул ногой, чтобы ее согнать. Тут уж я его пощекотал как следует, он подскочил на постели и зарычал.
– Эй! Ты что, с ума сошел? – вскрикнула ма.
Потому что он сдернул с нее простыню, ее отвисшие груди обнажились, она увидела меня, резко повернулась спиной и схватила ночную сорочку.
Когда я был маленьким, мы часто купались вместе с ма, в ту пору она нисколько не заботилась о том, чтобы прятать груди, мне даже позволялось играть с ними, но несколько месяцев назад она решила, что отныне это табу, и теперь право видеть их имеет только па, больше никто (кроме самой ма, естественно). Спрашивается: если могло наступить время, когда я слишком вырос, чтобы на них смотреть, как она узнала, в какой именно день это случилось? Диковинные штуки эти женские груди: в начале жизни без конца тычешься в них носом, потом мало-помалу отдаляешься, и наконец приходит час, когда тебе даже поглядеть на них не разрешают. Но по телевизору и в кино женщины демонстрируют свои сиськи всему свету, только сосков не показывают, как будто некая священная тайна скрыта именно в сосках, хотя какая уж там тайна, в них обычно и молока-то нет. А того, что скрывается у женщин между ногами, я в глаза не видел: ма, когда принимала со мной ванну, ни разу трусиков не сняла. Статуи в парке не в счет, по ним ничего не поймешь, а когда я спросил об этом у па, он ответил, что у них там, в этом месте, всяких потрясающих штук полным полно, но вперед они не выдаются, не то что у нас.
Ма идет на кухню варить кофе, а мы с па отправляемся вместе в ванную – пописать. Встаем рядышком перед унитазом, две желтые струи встречаются, смешиваясь с прозрачной водой, и, что интересно, сперва граница между желтым и прозрачным еще заметна, но через несколько секунд цвет всюду становится одинаковым – светло-желтым. Я теперь точно попадаю в цель, а когда был маленьким, каждый раз несколько капель разбрызгивались по полу, и ма заставляла меня вытирать их губкой, а губку потом полоскать под краном. Меня тошнило от мысли, что я касаюсь руками собственной мочи.
Самолет ма улетает в семь вечера, но я знал, что весь день на нас будет давить мысль о ее отъезде. Когда она пила утренний кофе, в ее глазах были чемоданы, паспорта, визы и географические карты; я видел, что для меня там места нет.
– Это же невероятно, правда, Эрон? Меньше чем через сутки я буду в Германии. С ума сойти! Ну ладно, ладно. Список, вот что мне нужно. Список, да. Запомни, Рэндл: всякий раз, как почувствуешь, что дел становится выше головы, надо составлять список. Посмотреть своим обязанностям прямо в лицо и переписать их на лист бумаги в порядке убывающей важности. А начинать надо с самого противного, с того, чем хочется заниматься меньше всего. Это и называется «брать быка за рога».
– Только мне никак не удается перешагнуть этот этап, – вставил па. – Бык всякий раз пронзает меня рогами, толпа, вскочив на ноги, ревет от восторга, а я, лежа на песке, истекаю кровью.
– Эрон!
– Нет-нет, серьезно, Рэн, твоя мать права. Никогда не делай сегодня того, что можно отложить на завтра.
– Ты все перепутал! – смеясь, закричал я. – Наоборот: не откладывай на завтра то, что…
– В самом деде? А, ну да, виноват… Вечно я с этой поговоркой попадаю впросак, с чего бы, вот вопрос. Так что там с твоим быком, Сэди?
– С каким?
– С тем, которого ты сегодня возьмешь за рога.
– А… пора уложить мой багаж. Первый пункт в списке: багаж.
Па принялся мыть посуду после завтрака, а она пошла в свою комнату и стала вынимать из шкафа одежду, раскладывая ее на кровати, чтобы выбрать, что взять, что оставить. Я слышал, как она говорила сама с собой: «Так, посмотрим. Это жмет мне в талии. Нет, этот свитер к брюкам не подойдет. Сколько юбок брать – две? Или три? Колготки можно купить и в Германии…» – и все бы ладно, если бы в ее раздумчивое бормотание не вклинивался иногда второй голос: «Так зачем ты это покупала, дура?», «А по чьей, по-твоему, вине?», «Боишься лишний раз встать на весы?», «Так сколько же тебе нужно времени, чтобы найти ответ?». Тут па осторожно прикрыл дверь их комнаты – и очень кстати, кому охота слушать, как твоя собственная мать разговаривает двумя разными голосами?
Обычно поездки ма продолжаются дня два-три, в крайнем случае – неделю. На сей раз это должно занять целых две недели, даже на день больше, потому что хотя дважды семь – четырнадцать, но, если посчитать первый день и последний, получится пятнадцать. А мне сразу стало ее не хватать, проявилось это чудно: почему-то заболел живот. Еще я ломал голову: а вдруг ей тоже не хватает меня? Когда она просыпается в номере гостиницы, так далеко от дома, думает ли она о том, что я сейчас делаю?
Дни проходили за днями, и, сказать по правде, несмотря на разлуку с матерью лето я провел очень неплохо…
Ма позвонила по межгороду, трубку взял я, она сказала: «Привет, дорогой», – и прибавила еще парочку милых фраз, но я чувствовал, что ей не терпится закончить, ведь эти разговоры дорого стоят, а она хотела поговорить с па. Они толковали довольно долго, и, хотя па не повышал голоса, я догадался: ему не нравится то, что он слышит. Стоило мне это понять, как понос сразу погнал меня в туалет. А па потом сказал, что ма просто сама не своя от того, что ей рассказала в Мюнхене сестра бабули Эрры.
На следующий день нам позвонила сама Эрра, и, честное слово, хотя в ее прошлом копаюсь не я, мне стало стыдно. Услышав, что ма в отъезде, она удивилась, тут-то до меня дошло, что она не в курсе насчет своей сестры, и я торопливо прибавил: «Кажется, она поехала в турне с лекциями».
– В разгар лета? – Эрра недоумевала. – Не может быть. Все университеты закрыты.
– Наверное, это в Южном полушарии, – брякнул я, пытаясь и блеснуть своими познаниями в географии, и быть правдоподобным. Эрра рассмеялась:
– Ладно! А не закатиться ли нам всем четверым в воскресенье на пикник?
Когда она сказала про четверых, я смекнул, что наконец увижу ее подругу, это станет еще одним пунктом вдобавок к длинному списку секретов, которые мы с па храним, потому что дали «клятву друганов».
В субботу вечером па вернулся с целой охапкой пакетов из супермаркета, все воскресное утро готовился к пикнику, но, едва он начал паковать корзинку, небеса разверзлись. Пошел не дождик, не летний ливень из тех, после которых небо сияет еще ярче, – нет, это был самый настоящий потоп. Дождь хлестал как из ведра, тяжелые свинцово-серые тучи и не думали рассеиваться. Я ужасно огорчился: сегодня точно никто не станет стелить одеяло на газоне в Центральном парке, а я так ждал этого пикника! Па позвонил бабуле Эрре:
– Милостивый Господь судил иное…
Что она ответила, я не слышал, но он сказал:
– Гениально. Через час мы будем у вас, – повернулся ко мне и объявил: – Мы устроим пикник на Бауэри-стрит.
Мы вымокли до нитки, пока добирались. Бабуля Эрра и ее подруга набросились на нас с полотенцами: они так рьяно мутузили наши головы, что у меня в глазах помутилось. Разразилась гроза, гром рокотал, как грозный дракон, вознамерившийся проглотить наши припасы, но мы счастливо избежали его когтей. Эрра и Мерседес уже расстелили скатерть у себя в студии – прямо на полу, – и теперь расставляли на ней картонные тарелки и пластиковые вилки-ложки. Подруга Эрры оказалась миниатюрной, черноволосой и темноглазой, родом она была из Мексики, и звали ее Мерседес, как шикарную тачку. Пожимая мне руку, она сказала «Счастлива познакомиться, Рэндл», – и это прозвучало так, словно она и вправду была рада.
Бабуля Эрра – она гораздо сильнее, чем кажется с виду, – подхватила меня на руки и стала целовать: поцелуй – улыбка – взгляд. Глаза у нее сапфирово-голубые, в незаметных мелких морщинках, а волосы почти совсем седые, осталось лишь несколько золотистых прядей.
– Милый мой, – сказала она. – Как мы давно не виделись, правда?
И я ответил:
– Да.
Потом мы уселись по-турецки вокруг скатерти. Для своего престарелого возраста – обеим дамам давно перевалило за сорок – Эрра и Мерседес выглядели потрясающе стройными, не то что мой папа, хотя ему и сорока еще нет. Через несколько минут у папы свело ногу, и пришлось сбегать за подушкой. Все было чудесно – вкуснейшая еда и тот особый уют, который возникает, когда небо за окном темно-серое, как своды древнего замка, дождь драконьим хвостом лупит по стеклам, и кажется, что попал в сказочный спектакль. Мерседес зажгла две свечи, в их мерцании все выглядело совсем театрально, а когда мы поели, бабуля Эрра прикурила от свечи сигару.
– Итак, – с легкой лукавой усмешкой процедила она, – моя дочь обшаривает Южное полушарие?
– Южное полушарие? – озадаченно переспросил па, а я стал пунцовым и молил взглядом, чтобы он прикрыл мою маленькую ложь.
– А… – Па сразу все понял. – Рэндл, видимо, перепутал. Он хотел сказать, что она на юге. На юге Германии. Это нужно для ее изысканий.
– Искания, изыскания, разыскания… – Эрра вздохнула. – Я вот думаю – что случится, если она и впрямь что-то отыщет?
Мерседес прыснула и зажала ладошкой рот: не подобает смеяться над матерью в присутствии ее ребенка.
– Германия! – пробормотала Эрра. – О-ля-ля! Если бы я знала, что она станет одержимой… Все-таки странное у нее ремесло, Эрон, не находишь? Что это за занятие – совать нос в чужую жизнь, рыться в ней?
– Хм! Вот уж не знаю, – откликнулся па. – Мое в таком случае еще хуже: я ворую жизни, чтобы наделять ими своих персонажей. Голодное ухо жаднее брюха.
– Папа, ты опять путаешь! – закричал я, хотя знал, что он это нарочно.
– Нет, это не одно и то же, – возразила бабуля Эрра. – Ты художник, а тут совсем другое.
Щурясь от сигарного дыма, она направилась в тот угол, где стояло пианино.
– Иди-ка сюда, Рэндл, – позвала она, и я с радостью повиновался. – Помузицируешь со мной?
– Но я не умею…
Она подняла меня, усадила на табурет, пригладила мне взъерошенные после сушки волосы:
– Прислушайся к летучей мышке на твоем плече, пусть она тебя ведет… Я хочу, чтобы ты играл вот здесь, на басах. Касайся только черных клавиш, понял?.. Нежно, как можно нежнее… Главное, слушай, что играешь, слушай, пока самому не понравится.
Мерседес и па сидели в другом конце комнаты и молчали. Наступила такая тишина, что и правда любую муху можно бы засечь. Я медленно и мягко нажимал десятью пальцами на черные клавиши. Бабуля Эрра стояла рядом, слушала и кивала. Потом загасила свою сигару, и я услышал, как в ее груди возник неясный гул. Я продолжал играть, а она на каждую мою ноту отвечала своей, иногда в тон, иногда – контрапунктом, это было, как идти медленным шагом по лесу, прячась за деревьями. Мои пальцы мало-помалу обретали беглость, ее голос тоже зазвучал быстрее, но мы по-прежнему придерживались изначального намерения играть «нежно», так что стало похоже, будто мы танцуем чечетку под снегопадом.
И вот наступил момент, когда я почувствовал, что пора заканчивать. Мы остановились в одну секунду, и па с Мерседес зааплодировали, на вид сильно, что есть мочи, но все-таки нежно, так мягко и деликатно, что ни звука не было слышно. Нас это рассмешило, мы захохотали. Бабуля Эрра покружила меня вместе с табуретом, потом подхватила на руки:
– Видишь? Ты сыграл!
И она еще раз легко пронесла меня пол мышкой через всю комнату.
– Мне послышалось, будто я различаю там несколько слов, Эрра, – сказал па. – Ну, может, не слов, а слогов, они у тебя выпрыгивали то здесь, то там… Глядишь, и ты постепенно очеловечишься, а?
– Я всегда была человечной! – Бабуля Эрра широко улыбнулась. – Но, что верно, то верно: я теперь иногда вплетаю в свое пение словцо-другое. Это из-за Мерседес. Она – волшебница слова.
– Это правда? – спросил я у Мерседес, когда бабуля усаживала меня в кресло.
– О, – ответила Мерседес, – волшебство не во мне. Оно в людях и во всем, что творится между ними. Чтобы использовать эту магию, нужно научиться сосредоточиваться, вот и весь секрет.
– Для меня это проблема, – вздохнул па.
– Тс-с! – Мерседес приложила палец к губам. В наступившей тишине она низким, резким голосом прибавила: – Иногда для волшебства достаточно закрыть глаза и внимательно вслушаться. Ты готов, Рэндл?
– Готов.
– Отлично. Тогда слушай. У тебя в мозгу белоснежное облако, оно похоже на ватный шар… Ты его видишь?
– Да.
– Ну вот… от этого облака тянется хвост из множества разноцветных лент с бантиками, как у воздушного змея… Банты скреплены друг с другом… Это слова… Если будешь тянуть осторожно – они такое принесут тебе с той стороны облака!
Я открыл глаза, но Мерседес с улыбкой покачала головой:
– Смотри внутрь себя, и глаза будут закрыты. Вот так. Хорошо. Теперь начинается волшебство. Образы будут переходить из моего сознания в твое. И ты увидишь все, что я назову.
Она продолжала говорить глухим низким голосом, делая паузу после каждого слова:
– Вот… мертвый ворон… А это… фея с радужными крыльями… Это – миска с овсяной кашей… Ты видишь их, Рэндл?
Я кивнул утвердительно, потому что и правда… Молчание было долгим и полным, я погрузился в него с головой и увидел недвижного ворона с остекленевшим полузакрытым глазом, диадему, искрящуюся в золотистых локонах феи, и парок, что поднимался над миской с горячей кашей, какую па иногда варил для меня зимним утром, это вкуснятина, если с сахаром, со сливками и даже иногда с изюмом.
Когда я снова открыл глаза, трое взрослых смотрели на меня с улыбкой.
– На самом деле такое происходит все время, – сказала Мерседес. – А магия, она в том, чтобы это осознать.
– И стать поэтом? – спросил па.
Мерседес расхохоталась, и я подумал: похоже на фонтан, от которого разлетаются тысячи сверкающих брызг.
– Нет, – сказала она, – я не поэт, я врач. Моя специальность – психотерапия через образы.
Может, я и не понял, что это значит, но сразу смекнул, что заниматься этим с Мерседес должно быть очень приятно.
– Гипнотическая демонстрация, – протянул па, закуривая сигарету, чего ма отнюдь не одобрила бы. – Но театр – это совсем другая песня. Пьесу о дохлом вороне, о лучезарной фее или о миске с кашей сочинить невозможно. Нужно найти способ соединить их в некое целое.
– И к тому же, – вмешалась Эрра, – волшебство Мерседес действует только на тех, кто говорит с ней на одном языке. Если бы вместо «мертвый ворон» она сказала «cuervo muerto», Рэндл ничего бы не увидел. Вот почему я так ценю чистый голос, без фальши – он-то всем понятен. Мое пение ведь абсолютно прозрачно, верно, Рэндл?
– Не знаю, – честно признался я. – Но оно абсолютно красивое!
Они засмеялись, потому что я сказал «абсолютно», это не детское слово, хотя старшие, говоря между собой, все время употребляют его при нас.
– Спасибо, сердце мое, – тихо-тихо шепнула мне бабуля Эрра.
Потом они затеяли взрослый разговор про президента Рейгана («Это третьеразрядный актер», – припечатал па), он как раз послал войска в Бейрут. Я свернулся калачиком на большой, лежащей на полу, подушке и стал задремывать, представляя себе, что я Соня, как моя мать, и что они, чего доброго, обольют меня чаем. В какой-то момент я уснул по-настоящему, но потом проснулся оттого, что они хохотали. Самой шутки я не слышал, и тут бабуля Эрра вдруг звучным голосом объявила, что инструмент, всегда сопровождающий ее пение, лютня. Паи Мерседес озадаченно переглянулись, мол, «что она городит?», а па сказал:
– Извини, но я никогда не видел, чтобы кто-нибудь из музыкантов твоего ансамбля играл на лютне.
Эрра усмехнулась:
– Возможно, лютнист невидим, но он там, он один там присутствует по-настоящему…
А может, мне это померещилось, я не уверен, что она вправду говорила о лютне, ведь в полусне слова людей часто воспринимаешь искаженно.
В конце вечера мы все пытались постоять на голове. Па каждый раз падал, разбивая себе физиономию. Мерседес удалось вытянуть ноги вверх, но распрямить тело в одну линию с ними она не сумела. У меня при каждой новой попытке получалось все лучше. Но бабуля Эрра всех превзошла. Интересное дело: у нее всегда такая веселая жизнь? Или наш пикник на полу – особый случай?
Вечером, в постели, я попытался поколдовать словами, как Мерседес. Зажмурил глаза и забормотал: «Собака… кошка… тарелка…», – но настоящей магии не вышло. Гораздо удобней, когда кто-то другой называет тебе слова, тогда образы приходят неожиданно. Себя самого удивить трудно, как пощекотать себя, давным-давно па сказал мне: «Я не могу засмеяться, пощекотав сам себя, но мне смешно, когда я представляю людей, которые пытаются рассмешить меня щекоткой и у них ничего не выходит».
Ма снова нам позвонила. В начале их разговора Упа был довольный вид, он радовался ее звонку, но потом нахмурился и становился все мрачнее. «Как это так?» – сказал он. Послушал, качая головой, хотя она не могла этого видеть, и добавил: «Невероятно. Украинка, да?.. Вот те на… Ты права. Они устраивали то тут, то там маленькие погромы, хотели развлечься, но в конечном счете не народ принимает окончательное решение… Послушай, Сэди, все это весьма захватывающе, но я женился не на твоих предках, а на тебе. И был бы не прочь время от времени тебя видеть». Несколько минут ничего не было слышно, мама ругалась на другом конце провода, пока он ее не прервал: «Чикаго? Что тебе там понадобилось?.. Ушам своим не верю! Ты что, сыщиком заделалась?.. Меня вовсе не число дней беспокоит, а твоя манера забивать себе голову тем, что…» Однако закончить фразу ему не удалось, он еще послушал, попрощался и положил трубку: