355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нэнси Хьюстон » Линии разлома » Текст книги (страница 14)
Линии разлома
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 22:14

Текст книги "Линии разлома"


Автор книги: Нэнси Хьюстон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)

Грета дала Анабелле другое имя, такое нелепое, что я отказываюсь его произносить. Каждое утро она сажает куклу на свою подушку – идеально прямо, со сложенными на платье ручками. Она не велит мне ее трогать, но, стоит ей уйти играть с подружками, я «общаюсь» с Анабеллой: разговариваю, пою, изливаю душу, качаю, а потом возвращаю на место.

Бабушка издает пронзительный крик, от которого у меня кровь стынет в жилах. Это такое образное выражение, на самом деле у людей кровь теплая, она всегда одной и той же температуры, даже очень холодной зимой – такой, как эта, например, у немецких солдат кровь тоже горячая – если им не стреляют в грудь, тогда она вытекает и застывает красными сосульками на снегу. От бабушкиного крика моя кровь не превращается в лед, но с ней происходит что-то странное, я это чувствую в шее и запястьях. Мама зовет меня: «Кристина, иди скорей сюда!» – и я лечу вниз по лестнице, едва касаясь ногами ступеней.

Они стирали, и бак с кипятком опрокинулся бабушке на руки. Она больше не кричит, а тихонько стонет, даже поскуливает, как щенок, и раскачивается на стуле, стараясь ни к чему не прикасаться. Мама стоит перед ней – она в ужасе от случившегося, достала бинты и мазь, но не решается сделать перевязку. «Иди за врачом, Кристина, – приказывает она, не глядя на меня. – Беги, дорогая, беги со всех ног!»

Когда обжигаешься, кожа надувается, на ней образуются пузыри, они наполняются гноем, если их проколоть, гной вытекает, и это больно, но на месте старой кожи нарастает новая. Удивительнее всего, что все линии и отметины проявляются точно на прежних местах, поэтому преступники не могут избавиться от своих отпечатков, даже если нарочно сожгут кончики пальцев. Так говорит дедушка.

Врач перевязывает бабушку, и тут наверху раздаются дикие вопли.

Грета. О, нет…

Я оставила Анабеллу на своей кровати, и Грета нашла ее. Она врывается на кухню и, не глядя в мою сторону, начинает жаловаться маме. Та едва слушает, она слишком огорчена несчастьем с бабушкой. «Боже мой, Грета, – говорит она, чистя к обеду картошку, – неужели вы с Кристиной не можете играть с этой куклой вместе?» – «Нет, я не хочу! – отвечает Грета. – Не хочу, чтобы она трогала мою куклу своими грязными пальцами. Это частная собственность!» – «Ладно… – вздыхает мама. – Кристина, деточка, у тебя есть собственные игрушки, не бери без разрешения Гретины вещи».

Я горюю. Я предала Анабеллу, оставив ее на своей кровати, она, должно быть, из последних сил карабкалась по ножке, чтобы перебраться на Гретину подушку, но ей это не удалось, и все узнали наш секрет. Грета знает, что я люблю ее куклу, это дает ей власть надо мной, и я ужасно горюю.

Прочитав на ночь молитву, я переворачиваюсь на живот и рыдаю в подушку – очень тихо, чтобы не услышала Грета. Неожиданно она становится на коленки, высовывает голову из-за спинки кровати и что-то шипит. Я перестаю плакать и прислушиваюсь, ушки у меня на макушке (это просто выражение такое, уши стоят только у собак, лис, ну и кошек). Грета снова шипит по-змеиному – что-то насчет сестер, такой звук бывает, когда опускаешь горячий утюг на влажное белье. Слова Греты просачиваются в мой мозг, как яд, обжигают его: «Ты все равно не моя сестра».

Что она имеет в виду? Хочет сказать, что отрекается от меня? Что больше не считает меня сестрой? Мечтает, чтобы я перестала быть членом семьи?

А Грета все шипит, и каждое слово терзает меня все сильнее.

«Мама и папа – не твои родители. Бабушка и дедушка – не твои бабушка и дедушка. Мы – не твоя родная семья. Мама тебя не рожала, как Лотара и меня, где-то живет твоя другая мать, но она от тебя отказалась. Тебя удочерили.Я прекрасно помню день, когда тебя сюда привезли. Мне было четыре года, а тебе полтора. Это секрет, я обещала ничего тебе не рассказывать, но ты так ужасно себя вела, так что сама виновата. Я тебе не сестра. У нас с тобой нет ничего общего. Я бы хотела, чтобы ты убралась туда, откуда явилась, и никогда не возвращалась».

Она плюхается на кровать, пружины взвизгивают, и в комнате снова становится тихо. Я лежу на спине, глядя на темные прямоугольники штор, мысли разбегаются, мозг пытается защититься от услышанного. Я закатываю рукав пижамы и тихонько поглаживаю родинку, пока не засыпаю.

На следующее утро Грета будит меня поцелуем. Я вскакиваю.

– Завтрак готов, Кристина. Забудь все, что я тебе вчера наговорила. Я все придумала, потому что злилась из-за куклы. Прости, если обидела. Ну что, мы помирились? Послушай… – Я чувствую, как ей трудно быть со мной милой. – … я и правда не хочу, чтобы ты играла с… – она называет то смешное имя, которое дала своей кукле, – потому что ты маленькая и можешь испачкать воротничок или выбить глаза. Но если пообещаешь ничего не говорить маме, я расскажу тебе все, что мы проходим в школе. Договорились? Идет?

Голова у меня гудит, как котел, и кружится. Я киваю один-единственныйраз и замираю, чтобы голова не оторвалась и не покатилась по полу.

Я весь день пребываю в растрепанных чувствах. Мама просит меня помочь ей сложить простыни – обычно я обожаю это делать: мы беремся за углы простыни, я отхожу как можно дальше, мы встряхиваем простыню и складываем ее точно посредине, а потом повторяем все еще раз… Но сегодня утром я чувствую себя усталой, тело как будто затекло и онемело, у меня судорожные движения, и я не могу вымолвить ни слова.

– Моя маленькая Кристина сегодня грустит, – говорит мама, когда мы наконец заканчиваем с бельем. – Это из-за куклы?

Я киваю, мама опускается на стул, сажает меня на колени и прижимает к себе. Я чувствую нежную кожу ее рук и мягкость груди под халатом, она укачивает меня, я сую большой палец в рот, а другим поглаживаю родинку. Мне бы следовало чувствовать себя счастливой, но, если Грета не соврала, эта женщина – не моя мать, а если она не моя мать, то кто онаи что я здесь делаю?.

Я выхожу из дома, замираю по стойке «смирно» рядом с сугробом, потом падаю ничком, как будто мне выстрелили в спину, и лежу неподвижно, пока от снега не начинает гореть лицо, «ужасно холодно» превращается в «жутко горячо», так же бывает, когда случайно опускаешь ногу в слишком горячую воду: в первый момент кажется, что она ледяная. Я переворачиваюсь, сажусь в сугробе, зачерпываю пригоршню снега и тру лицо и глаза, пока они не начинают гореть.

Грета держит слово. Сразу после зимних каникул она делает домашние задания вместе со мной, помогает мне писать «по-письменному», рассказывает о славном тевтонском прошлом нашей страны, дает решать примеры на дроби и проценты. Я поглощаю ее знания и мгновенно все усваиваю, сразу даю правильные ответы, но никак не могу забыть ночной разговор. Я дала слово молчать – это был всего лишь кивок в темноте, но клятву нарушить нельзя – как договор, не с Россией, а с Италией или Японией, кивнул головой, значит, сказал «да», то есть пообещал, и я ничего не должна говорить маме.

С кем же мне поговорить? С бабушкой? Или с дедушкой? Я смотрю на них и в конце концов отказываюсь от мысли о разговоре. Они пока не оправились от потери внука, нельзя делать им еще больнее.

Я разглядываю их и постепенно начинаю видеть– не только дедушку с бабушкой, но и маму с Гретой. Я изучаю их лица, а после ужина закрываюсь в ванной и разглядываю свое отражение в зеркале. Кристина… как знать? У меня волосы белокурые, мама – светлая шатенка, как и Грета, но это ничего не доказывает, Лотар тоже был блондином. У папы волосы рыжеватые, глаза зеленые, у меня они голубые, но и у бабушки тоже. Ладно, забудем о глазах и цвете волос. Почему только у меня курносый нос? Почему лоб у Греты выше, чем у меня?

Я могу продолжать так часами.

Мне снятся кошмары. Я сижу на горшке, мимо проходит женщина в юбке и белых туфлях, она так сильно бьет меня по голове, что я падаю, горшок опрокидывается, и содержимое выливается на меня. Увидев, как я сижу в желтой луже, маленький мальчик покатывается со смеху и показывает на меня пальцем, другие дети окружают нас, они голые, у них текут сопли, они хныкают, их одеялки валяются на полу, они воняют мочой.

В другом сне я залезаю на стул, чтобы выглянуть в окно, и вижу в снегу ребенка, он дрожит, он плачет, кожа у него совсем синяя, его бросили умирать.

Кому задать вопрос? Не маме. Не бабушке и не дедушке. Наконец я решаюсь: задам вопрос нашей служанке Хельге. У Хельги золотисто-каштановые волосы, она сильная и крепкая, ходит в накрахмаленном фартуке и любит говорить, что провела в этой семье полжизни. Мама два года не платит Хельге жалованье – просто нет денег, но она осталась и выполняет всю грубую работу, пока мужчины воюют: колет дрова, сгребает снег, таскает тяжести, а мама и бабушка готовят еду и убирают дом. Хельга – старая дева. Однажды они с мамой пили чай, и я подслушала, как Хельга пожаловалась, что ей уже тридцать и она никогда не найдет мужа, потому что все молодые мужчины погибли на войне. Половина от тридцати – это пятнадцать, значит, Хельге было пятнадцать, когда она нанялась на работу, и должна помнить, как родились мы с Гретой.

Простой и невинный вопрос: Ты помнишь тот день, когда я родилась?

Время идет, а я пытаюсь собрать все свое мужество в кулак и сделать то, что задумала. Дедушка говорит, когда нам страшно, сердце начинает биться быстрее, потому что хочет нам помочь, оно думает – если предстоит драться или убегать, нам понадобится прилив энергии, вот и гонит кровь по жилам, готовя нас к штурму, но беда в том, что учащенное сердцебиение усиливает страх! Каждый раз, когда я застаю Хельгу одну и готовлюсь задать вопрос – Ну же, давай! Спроси! Не медли! – сердце только что из груди не выскакивает, руки и ноги леденеют, страх парализует меня, я начинаю напевать и делаю вид, будто случайно проходила мимо.

Наступает день, когда терпение у меня кончается, я должнаэто сделать. Хельга сидит в кресле-качалке перед изразцовой печкой и вяжет, Грета наверху, мама и бабушка на кухне, а дедушка слушает радио в своей комнате. Я крещусь, стоя в дверях, как будто собираюсь переступить порог церкви, складываю руки на груди, крепко-накрепко прижимаю большой палец к родинке и устраиваюсь на скамеечке у ног Хельги.

«Сделай это! – говорю я себе. – И следи за ее реакцией!»

– Хельга… – Я очень стараюсь, чтобы мой голос звучал беззаботно.

– Хммммм?..

– Ты помнишь тот день, когда я родилась? – Я сверлю ее взглядом.

Хельга не подскакивает, не краснеет, не начинает заикаться, она все так же смотрит на свое вязанье, но спицы на одно короткое мгновение замирают, и я получаю свой ответ.

Неподвижность не лжет.

Спицы снова мелькают в воздухе – одна петля изнаночная, одна в накид, Хельга вяжет носок, а я – инородное тело в этом доме.

– Конечно, помню, – отвечает она и снова умолкает, а я пытаюсь припереть ее к стенке и уличить во лжи.

– Ты уверена, что меня не удочерили?

–  Удочерили? – повторяет она, чтобы выиграть время. – Скажи еще, что ты – найденыш! Дедушка рассказывал тебе слишком много сказок, малышка! – Она отталкивается ногой от пола, раскачав качалку, и добавляет: – Ладно, беги! Помоги маме готовить ужин.

Я отправляюсь – не на кухню, а в туалет: я получила ответ, получила ответ, я извергаю все содержимое желудка, а когда извергать больше нечего, спускаю воду, плюхаюсь на сиденье и извергаю оставшееся с другого конца. Жидкие «отходы» вытекают из моего тела, я обливаюсь потом, сидя на толчке, и воображаю лежащих на спине и вопящих во все горло младенцев в обкаканных пеленках, и детишек постарше – они ползут по земле, руки и лица измазаны какашками, и малышей двух-трех лет, несущих горшки, доверху наполненные письками и какашками, они хотят их вылить, но эта гадость выплескивается им на ноги. Я вижу, как женщины в белых юбках бегают между детьми и раздают оплеухи налево и направо, вижу тяжело ступающие ноги в белых туфлях, изящные голые ножки с накрашенными ногтями, розовые шелковые оборки, белокурые косы и локоны, водопадом ниспадающие на плечи, вижу круглые и прекрасные, как у цвингеровских нимф, груди, они колышатся и сочатся молоком, вижу десятки детских головок – они похожи на головы ангелов наверху колонн, – приникших губами к соскам и жадно сосущих молоко, вижу белые халаты, прикрывающие огромные женские животы, слышу крики женщин, вопли младенцев, а еще – грубый мужской голос. Наконец я слезаю с унитаза, тяну за цепочку и снова склоняюсь над темным, дурно пахнущим фаянсовым зевом, меня больше не рвет, но тело сотрясают приступы тошноты, на лбу выступает ледяной пот.

Выйдя из туалета, я сталкиваюсь в коридоре с мамой – она несет стопку тарелок в столовую. Свет в коридоре тусклый, но она замечает, какая я бледная, и ставит тарелки на пол.

– Маленькая моя, что случилось? – спрашивает она. – Ты не заболела?

Я прижимаюсь к ней, она забывает о тарелках, берет меня на руки и несет по лестнице в мою комнату, раздевает и помогает надеть пижаму, шепчет нежные слова утешения: «У тебя жар, тебе нужно отдохнуть, сейчас я напою тебя отваром ромашки с медом».

Проходит несколько дней. Я витаю в облаках. Вообще-то люди так говорят, когда они счастливы, а со мной все наоборот – горе делает меня легкой, как клубок тумана, который вот-вот развеет солнце. Никто меня не видит, и я глажу свою родинку, но это не успокаивает притаившуюся под ложечкой боль.

Кто подарил мне мою родинку?

По ночам я так боюсь кошмаров с младенцами, что стараюсь не заснуть и тихонько напеваю. Грета велит мне умолкнуть. Анабелла улыбается с верхней полки и говорит, что все будет хорошо и не нужно беспокоиться, но я ничего не могу поделать и беспокоюсь.

Дедушка учит меня новой песне об эдельвейсах. Она такая красивая, что я очень быстро ее заучиваю. Дедушка целует меня в лоб и говорит: «У тебя одной в семье абсолютный слух».

Кто подарил мне мой голос?

Суббота, полдень. Семья сидит за столом. Молитва прочитана, мы подносим ко рту первую ложку супа, и вдруг мама откашливается и говорит:

– Дорогие мои, я должна сообщить вам что-то очень важное, слушайте внимательно.

Мы поднимаем глаза и после мгновенной задержки кладем ложки.

За столом воцаряется молчание. У меня бурчит в животе, потому что я хочу есть, и Грета дает мне тычка в ребра.

– Ну же, давай, – подбадривает маму дедушка. – Ты должна им рассказать.

– Так вот… Грета… Кристина… Сегодня вечером к нам… Сегодня у нас появится новый член семьи. Мальчик, его зовут Иоганн. Отец в курсе. Они познакомятся, когда он приедет в отпуск. Иоганн потерял родителей и остался совсем один на свете, он теперь сирота. И я… предложила… сказала, что возьму его к нам и воспитаю, как собственного сына. Никто не займет место Лотара в наших сердцах, но вы должны относиться к нему, как к родному брату.

Я не спускаю глаз с мамы, поворачиваю голову влево и встречаю многозначительный взгляд Греты. Это длится не дольше секунды, но действует на меня, как удар хлыста: «Видишь? – как будто говорит Грета. – Это происходит во второй раз. Первой была ты». Потом она склоняется над тарелкой и начинает громко дуть на бульон. Вообще-то шумно есть за столом не полагается, но на суп этот запрет не распространяется, иначе можно обжечь язык и нёбо.

– Сколько ему лет? – спрашиваю я.

– Десять, – отвечает мама. – Он на год старше Греты.

Я слушаю звяканье ложек по тарелкам.

– Когда он приедет?

– Я уже сказала – сегодня, во второй половине дня.

Вторая половина дня начинается ровно в полдень, а на часах уже половина первого, значит, это может случиться немедленно, или через час, или через два, три, четыре… неведение и ожидание убивают меня. Вторая половина дня растягивается до бесконечности. Грета идет кататься на санках с подругами, а я остаюсь с дедушкой. Два часа. Стрелки часов тикают, подгоняя время пинками по заднице: «Ну же, давай! Двигайся вперед!»

Я вот-вот лопну от любопытства.

Когда дверной звонок заливается наконец высокой нотой соль, я тихонько распеваю на реи си-бемольимя Иоганн.

В прихожей двое мужчин – они привезли Иоганна – топают ногами на половичке, стряхивая снег, и я не вижу его за их высокими спинами. Они проходят в гостиную, и мама склоняется над столом, чтобы подписать бумаги. Они о чем-то очень серьезно разговаривают, но я не улавливаю смысла, потом щелкают каблуками, прощаются – «Хайль, Гитлер!», «Хайль, Гитлер!», «Хайль, Гитлер!», и дверь за ними наконец-то захлопывается: свершилось!

– Кристина, иди познакомься с братом!

С этими словами мама подходит к мальчику, чтобы помочь ему раздеться, но он резко отстраняется, сбрасывает пальто и вешает его на крючок. Я подхожу и тихо бормочу: «Здравствуй, Иоганн!» Боже, как бы мне хотелось пропеть эти слова: «Здравствуй, Иоганн!» – но он не отвечает. Глаза у него открыты и в то же время закрыты, они отгораживают Иоганна от мира непроницаемой стеной. Он высокий и выглядит старше десяти лет, взгляд синих глаз непроницаем, челюсти сжаты. Я вижу, как под гладкой кожей щек ходят желваки, и говорю себе: он красивый, этот мой новоиспеченный брат.

Грета возвращается с гулянья, щеки у нее разрумянились, глаза блестят. Бабушка готовит нам горячий шоколад, и вся семья собирается на кухне. Мы поднимаем чашки за нового члена семьи, но Иоганн сидит прямо и неподвижно, молчит и не улыбается. Мама и бабушка переглядываются, шоколад плавно перетекает из горла в желудок, Хельга несет чемодан Иоганна в его комнату (раньше эта была спальня Лотара), и он, не говоря ни слова, идет за ней следом, всем своим видом выражая неприязненную настороженность.

Дедушка садится за пианино и подзывает меня, чтобы я спела. Я стараюсь, чтобы мой голос звучал тепло и радостно, надеясь, что Иоганн услышит его в своей комнате и успокоится, расслабится. Он потрясен смертью родителей, мы для него – незнакомцы, но, когда он выходит к ужину, я понимаю, что ничего не вышло: челюсти по-прежнему сжаты, глаза – не глаза, а заслонки, молчание непробиваемо.

После молитвы (он опускает голову, но не отвечает «Аминь») мама пробует осторожно расспросить его и краснеет, когда он не отвечает. Она хочет поговорить с Гретой, но сбивается. Иоганн принес в дом ощущение неловкости, он словно наказывает нас своим молчанием. Разговор затухает, и мы не можем вспомнить, о чем обычно говорили.

После ужина все собираются у печки, но я не забираюсь к маме на колени и не сосу палец – не хочу, чтобы Иоганн считал меня несмышленой малышкой. Дедушка рассказывает нам сказку о бременских музыкантах, и мы смеемся, слушая, как кот, пес, петух и осел навели страх на разбойника, но Иоганн смотрит куда-то в пустоту, и нам уже не так смешно и совсем не весело.

Утром в школе происходит то же самое: учительница представляет нового ученика классу, произносит короткую приветственную речь, а он стоит, как оловянный солдатик – непроницаемый, недоступный, безразличный. Он выполняет все, что ему велят, выдержав небольшую паузу, чтобы все поняли: он сам так решил, но отказывается отвечать на вопросы, читать вслух и не произносит ни единого слова.

Никто его не ругает и не наказывает.

Это невероятно. Мы сироты: я – музыка, он – молчание.О мальчик, сцепивший зубы, слышишь ли ты мое пение? Отныне все мои песни будут звучать только для тебя.

У нас кончились дрова, а Хельга заболела, у нее жар, и она не встает с постели.

– Мне нужна твоя помощь, Иоганн, – говорит мама. – Сегодня ты – самый сильный, и тебе придется пойти за дровами. Возьми санки, Кристина покажет тебе дорогу. Закутайтесь хорошенько, на улице настоящая пурга. – Она протягивает ему деньги и добавляет с улыбкой: – Не забудь принести мне сдачу.

В коридоре мы встречаем госпожу Веберн – раньше ее «Хайль, Гитлер!» звучало без должного восторга. Она не здоровается, не смотрит на нас и шипит сквозь зубы, поворачивая ключ в замке: «Надо же, как растет эта семья!» К счастью, Иоганн ее не слышит.

Мы идем рука об руку, и мне кажется, что на улице не так уж и холодно. Снег падает крупными хлопьями, цепляется к нашим шапкам и шарфам, тает на щеках, задерживается на ресницах… Я должна воспользоваться нежданной удачей. Торговец дровами живет далеко за сквером, дорога туда займет не меньше часа. И я начинаю разговор.

– Все снежинки – разные, – говорю я. – Они похожи на звезды, хотя звезды – не холодные и не крошечные, они обжигающие и огромные, это далекие солнца, правда, удивительно?

Он не отвечает.

– Иоганн, – не сдаюсь я, – ты, конечно, считаешь, что я девчонка и не заслуживаю разговора, но Грета учит меня всему, что вы проходите в классе, у меня прекрасная память и абсолютный слух.

Никакого эффекта.

– Иоганн, я понимаю, что ты пока не привык к нашей семье, но мне ты можешь доверять. Потому что я тебе и вправду как сестра… меня… я тоже приемная.

Ага. Он посмотрел на меня. В первый раз действительнопосмотрел. Сердце начинает колотиться как сумасшедшее, я ускоряю шаг и торопливо добавляю:

– Я им тоже неродная.

Иоганн смотрит прямо перед собой, но я вижу, что он чуточку смягчился, и – о, чудо! – слышу его вопрос:

– Это правда?

Слова звучат странно из-за акцента. Я киваю. От облегчения, что у меня теперь есть с кем поговорить по душам, я едва не плачу, не от печали – от счастья.

– Хорошо хоть, что мы попали в милую семью, – говорю я.

– Меня не усыновляли, – отвечает Иоганн, и это звучит смешно, я сама видела, как мама подписывала бумаги, но молчу, чтобы он продолжал.

– Как тебя зовут?

Вопрос Иоганна ошарашивает меня.

– Меня зовут Кристина!

– Я хочу знать твое настоящее – прежнее – имя!

Не знаю, что он имел в виду, но тут мы подошли к дровяной лавке, и я почувствовала, что Иоганн снова замкнулся в молчании, как черепаха, прячущая голову и лапки под панцирь. Когда я стучу в дверь, он бросает на меня красноречивый взгляд: «Говорить будешь ты». Тоненьким застенчивым голоском я объясняю, зачем мы пришли, протягиваю продавцу деньги, беру сдачу, и мы выходим.

На улице стало еще холоднее, день клонится к закату. Пустые санки везти было легко, а теперь Иоганн тянет их с трудом, он сейчас похож на темнокожих рабов, поддерживающих балконы Цвингеровского дворца, но он живой, ему тяжело, и сил на разговоры у него нет. Он задыхается, и в сквере мы останавливаемся передохнуть.

С другого конца, от карусели, доносится тихая музыка.

Иоганн поворачивается ко мне и говорит на своем странном, неуверенном немецком:

– Хочешь прокатиться, Лже-Кристина?

– Мы не можем, – со смехом отвечаю я. – Это стоит денег.

– А мы богачи! – С этими словами Иоганн достает из кармана сдачу и протягивает мне сверкающее сокровище.

– Ты что, шутишь, Иоганн?

– «Ты шутишь, Иоганн?» – передразнивает он. – Нет, не шучу, и я – не Иоганн. Ну же, соглашайся, фрейлейн Не-Знаю-Как-Вас-Там! – Он хватает меня за руку.

Карусель не крутится, музыка больше не звучит, аттракцион остановлен до утра, матери уводят детей домой.

– Мы не можем, Иоганн, – говорю я. – Деньги не наши, и вообще, они закрываются…

Но Иоганн тащит меня к окошечку кассы и шепчет на ухо: «Давай!» – и я спрашиваю голосом перепуганной мышки: «Можно нам покататься?»

Седой служитель с усталым морщинистым лицом собирается захлопнуть окошечко, но перед ним двое детей, они стоят, держась за руки, идет снег, наступает ночь, страна вот-вот проиграет войну…

– Что ж, – говорит он, – кругом больше, кругом меньше… Ладно, только быстро!

Иоганн протягивает ему монетки, но карусельщик машет рукой:

– Уберите, уберите, касса уже закрыта. Ну, залезайте: два круга – и по домам.

Музыка звучит оглушительно громко, старик подхватывает меня и сажает на белую лошадку, а Иоганн, к моему удивлению, садится сзади, обнимает меня, берет в руки уздечку, карусель набирает скорость, и мы кружимся под музыку, с каждым мгновением становится все холоднее и темнее, но мое тело горит огнем. Я хохочу, и ледяной ветер разносит мой смех, лошадки поднимаются и опускаются, огоньки мерцают, музыка веселит душу. Два круга подходят к концу, я машу рукой карусельщику в знак благодарности, он кивает в ответ, как будто у него не осталось сил на слова, как будто единственное, на что он еще способен, это осчастливить двух детей, и он дает нам проехаться еще раз, я кричу «Спасибо!», он кивает и не останавливает карусель, круг, еще один, и еще, и я благодарю, а он кивает, и так может продолжаться до бесконечности, зачем останавливаться…

Сколько раз могут повторяться одни и те же вещи, можно ли умереть, снова и снова повторяя одну и ту же фразу – гадкая маленькая идиотка гадкая маленькая идиотка гадкая маленькая идиотка гадкая маленькая идиотка– пока она не утратит свой смысл?

В тот момент, когда мы подходим к дому – мама еще не накричала на нас за опоздание, не наказала Иоганна за свой испуг и не послала его спать без ужина, еще не завыла сирена воздушной тревоги, отправив всю семью в погреб босиком и в пижамах, еще не погас свет в моей душе и не умолкла музыка, звучавшая в сердце, пока мы с Иоганном шли по темным улицам, – он вдруг забывает о санках, берет меня за плечи и поворачивает к себе.

Приложив палец к губам, он медленно произносит на своем странном немецком:

– Не Иоганн – Янек. Не немец – поляк. Не приемный – похищенный. Мои родители живы, они в Щецине. Меня похитили, дорогая Лже-Кристина. Как и тебя.

С этого дня у меня начинается новая, полная тайн и умолчаний, жизнь: мы с Янеком-Иоганном ведем себя, как заговорщики. Палец у губ означал: отныне никто не должен знать, что нас связывает.

Почти каждый день мы улучаем несколько минут и продолжаем исследовать собственное происхождение. Мы разговариваем очень тихо, и шепот придает особый смысл каждому слову. Я узнаю, что по-польски мое имя пишется иначе, чем по-немецки, а уменьшительное от него – Крыся. Янек произносит его так: «Кррры-ся» – и мне становится щекотно в животе. Он говорит, что я больше никогда, ни за что на свете не должна кричать «Хайль, Гитлер!», а перед другими нужно притворяться, беззвучно открывая рот. Янек учит, что немцы – наши враги, что все в этой семье наши враги, хоть и относятся к нам по-доброму, он считает, что после войны я вернусь в свою родную семью и будет ужасно, если я не смогу разговаривать на родном языке, вот и учит меня главным словам: мать, отец, брат, сестра, я люблю тебя, сон, песня…

– Ты совсем ничего не помнишь? – спрашивает он.

– Совсем.

– Даже то, как называла мать мамусей?

– Нет, но… начинаю вспоминать.

– Наверное, они похитили тебя совсем крошкой, когда ты еще не умела говорить. Должно быть, тебя вырвали из рук матери. Я не раз видел, как они это делали, Крыся…

Я запоминаю каждое польское слово, которому учит меня Янек, а сама деликатно, но настойчиво исправляю его немецкий. Он делает успехи, но по-прежнему молчит – и дома, за столом, и в школе.

Мы сидим на дне коридорного стенного шкафа – он такой большой, что похож на комнату, с потолка даже свисает электрическая лампочка.

– В наших документах все неправда, – говорит Иоганн. – Имя, возраст, место рождения.

–  Возраст?

– Мой, во всяком случае. Меня забрали в два года.

– Значит, тебе двенадцать?

– Да.

– Ты вдвое меня старше!

– И вдвое злее. Ты тоже должна быть в ярости, Крыся: настоящие родители много лет ищут тебя, плачут, ломают голову, где ты можешь быть. Они живут, погрузившись в пучину отчаяния.

– Ты так думаешь?

– Уверен.

– Кто тебя похитил?

– Темные сестры.

– Что еще за сестры?

Янек рассказывает, как на улицах Щецина появились жуткие «вороны» – женщины в строгих коричневых платьях с белыми манжетами и воротником, этакие Анабеллы из страшных снов. Они караулили у школ, ждали, когда дети выйдут на большую перемену, изучали их, заговаривали с теми, кто им подходил, угощали конфетами, улыбались.

– Как они тебя выбрали?

Иоганн отворачивается, и я вижу, как у него напряглось лицо.

–  Нас, Кристинка. Они насвыбирают, потому что мы похожи на немцев. Потому что у нас белокурые волосы, голубые глаза и очень белая кожа.

– Это не может быть правдой.

– Почему?

– У меня кожа не…

Я придвигаюсь ближе, закатываю рукав и показываю Янеку свою родинку. Сердце у меня бешено колотится.

– Это знак, что я не такая, как все. Я пою, потому что у меня есть эта родинка. Когда я до нее дотрагиваюсь, могу погрузиться в собственную душу, забрать оттуда всю красоту и вылететь, как птичка, через рот. Можешь потрогать, если хочешь.

Иоганн осторожно кладет два пальца на родинку и внезапно хмурит брови. Я напрягаюсь. Неужели моя тайная отметина показалась ему уродством?

– В чем дело?

– Нет, нет, ничего… Просто… я удивился. Тамя видел детей, которых отсылали за меньшее.

– Отсылали?..

– Расскажи еще о себе, Кристинка. Ты любишь петь, это мне известно, а чем еще тебе нравится заниматься?

– Есть. Особенно все жирное. Когда вырасту, буду Толстой Дамой из цирка.

Он весело хохочет, глядя на мои ноги-спички, и говорит:

– Тебе придется потрудиться!

Внезапно дверь шкафа распахивается. В коридоре стоит Грета, вид у нее оскорбленно-торжествующий. Она слышала, как мы шептались. Иоганн никогда, ни разу за все время, что живет в доме, не сказал ей ни единого слова, хотя по возрасту она ему ближе. Да как он смеет интересоваться такой малявкой, как Кристина, когда рядом с ним за столом сидит прелестная девочка! Грета просто умирает от зависти и ревности. Она хватает меня за руку, тащит в нашу комнату и запирает дверь.

– Рассказывай, что вы там делали, – шипит она, – или я все скажу маме!

– Нечего рассказывать, Грета, – отвечаю я (новый язык, новообретенный брат и новая национальность придают мне сил и уверенности в себе).

– Вы шептались, я слышала!

– Шептаться – не преступление…

– Но это значит, что Иоганн вовсе не немой! Так почему же он с нами не разговаривает?

– Спроси у него.

– Он мне не ответит.

– Это меня не касается.

– Знаешь, что я думаю, Кристина?

– Что? – Я поворачиваюсь к Грете.

– А вот что!

Она плюет мне в лицо.

Я ни за что на свете не отказалась бы от наших с Иоганном тайных бесед, расцвеченных теперь польскими словами. Хорошо – это добже, да – так,а нет – жьяден, «Я ваша дочь» – « Естем вашим цурка»…Я хочу всему научиться.

– Темные монахини сажают отобранных детей в поезд, отвозят их в Калиш, а там передают мужчинам в белых халатах, может, врачам, а может, и нет. Они разделяют мальчиков и девочек…

– А потом?

– Потом они нас обмеряют.

– Рост?

– Нет. Да. Все. Раздевают догола, чтобы обмерить все части тела. Голову, уши, нос. Ноги, руки, плечи. Пальцы рук. Пальцы ног. Угол между носом и лбом. Между подбородком и челюстью. Расстояние между бровями. Тех, у кого брови растут слишком близко, отсылают назад. И тех, у кого есть родинка… или если нос слишком большой, а кое-чтослишком маленькое, или ноги не так вывернуты. Следом они проверяют наше здоровье, наши знания, нашу сообразительность. Дают один тест за другим. Всех, кто набирает мало баллов, тоже отсылают.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю