Текст книги "Екклесиаст (рус. и англ.) Илл.Эрнста Неизвестного"
Автор книги: Автор Неизвестен
Жанр:
Религия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
Таблица времен
Теперь приведу один из самых известных фрагментов, который целиком или отдельными стихами цитировался бессчетное количество раз и из которого черпало названия для своих произведений бессчетное число литераторов. Речь, конечно, идет о знаменитых «временах», или «кругах» Екклесиаста. Таинственной простотой, не поддающейся разгадке, неразложимой смысловой цельностью, исполненной покоя и патриархального величия, притягивают они к себе, как магнит.
Всему свое время, и время всякой вещи под небом: Еккл 3:1
время рождаться, и время умирать; время насаждать, и время вырывать посаженное; Еккл 3:2
время убивать, и время врачевать; время разрушать, и время строить; Еккл 3:3
время плакать, и время смеяться; время сетовать, и время плясать; Еккл 3:4
время разбрасывать камни, и время собирать камни; время обнимать, и время уклоняться от объятий; Еккл 3:5
время искать, и время терять; время сберегать, и время бросать; Еккл 3:6
время раздирать, и время сшивать; время молчать, и время говорить; Еккл 3:7
время любить, и время ненавидеть; время войне, и время миру. Еккл 3:8
Как просто! Времена...Мятущиеся временные круги, наполняющие Олам и захватывающие вихревыми потоками судьбы людей и народов... Неотвратимые, как песчаные бури в пустыне...
И жестоко ведь как, безжалостно: время убивать... ненавидеть... разбрасывать...Не уклонишься, не перебежишь на другую сторону, ты не на дороге, ты даже не в океане, где остается все ж таки надежда добраться до берега и спастись. Ты не в пространстве, ты – во времени. Оно же отмечено – глаголом.
Великая таблица времен! Запечатанные доски истории! Три тысячи лет вглядывается в них человечество, силясь разгадать тайну, в них скрытую, уловить мету грядущего круга. Что предстоит? Каким знаком клеймен круг времени грядущий? Сшивать? Раздирать? Разбрасыватьили собирать?Тут подле каждой строчки останавливаешься. Всякая взывает к размышлению. Почему вырывать посаженное,коли ты сам его и посадил? И вместе с тем мы чувствуем, что тут глубокая правда скрыта, что – да, бывает, накатит – и вытаптываешь тобою же всхоленное и долго тобой лелеемое. «Мы то всего вернее губим, что сердцу нашему милей». Почему? Кто знает... Линии судеб сплетаются со вселенскими вихрями времен...
Времена...Отчего – пары? И даже – двойные. Парные круги времени. Почему времена сведены в пары и эта пара соседствует с той? Какой-то ведь смысл вложен, связь есть. Время искать, и время терять; время сберегать, и время бросать.Искать – терять; сберегать – бросать. Убивать – врачевать... Как странно...
Но – пары. Парность – одно из свойств симметрии, она же, как уже говорили, глубинное основополагающее свойство Олама – ВременнОй Вселенной. Потоки времен, плывущие в вечности каждый под своей глагольной метой, подчиняются законам равновесия и стройности. Знаки, которыми отмечены времена, подразделяются на три категории: действия, события и чувства. Разрушать, собирать– действия; время войне... миру– события; любить, ненавидеть —чувства. Принципы симметрии переносятся в область этики и оказываются там действенными. Идеи справедливости и равенства обладают симметрической структурой, что в древнееврейских узаконениях выражено лаконично и четко: зуб – за зуб, око – за око.(Это, заметим в скобках, всегда понималось как метафора, а не руководство к действию. Юридическое право зиждилось на штрафных санкциях.)
Принцип парности, выявленный Екклесиастом, несомненно отражает какое-то структурное свойство человеческой психики. Интересно доказать это, исследуя произведения художественной литературы (что, конечно, тема особого трактата). Ограничусь тем, что приведу названия ряда произведений, в которых (в названиях, но они, в свою очередь, выражают основную мысль произведения) задействованЕкклесиастов принцип парности: «Война и мир» (название этой великой эпопеи восходит, конечно, к время войне, и время миру),«Время жить, и время умирать» Ремарка, «Преступление и наказание» (зло – возмездие за зло: симметрия) и так далее.
Несколько приподнять завесу над тайной времени в «Екклесиасте» поможет лингвистическое рассмотрение временных обозначений. Они разнообразны и состоят из четырех терминов. «Олам» употребляется всего один раз в следующей строфе:
Всё соделал Он прекрасным в свое время, и вложил мир в сердце их, хотя человек не может постигнуть дел, которые Бог делает, от начала до конца. Еккл 3:11
Существует другой перевод, более близкий к подлиннику: Все делал Он прекрасным в свое время, также вечность вложил в сердца их, хотя человек не может постигнуть...– далее по тексту. В первом случае «мир», во втором «вечность» – разные переводы слова «Олам». Мир не в смысле миролюбивого поведения или душевного покоя, а вечность не в смысле личного бессмертия. Восчувствие Мироздания, созданного совершенным, вложено в сердце человеческое, хотя постигнуть его от начала до концаему не дано.
Время короткое и длинное
На древнееврейском два термина выражают протяженность времени (они сохранились и в современном иврите). Эти зман. Эт– короткий период времени, быть может, мгновение. Зман– длительный. Зманавтор «Екклесиаста» употребляет тоже всего только один раз, но в чрезвычайно любопытном контексте. В афористической строке: «Всему свое время, и время всякой вещи под небом»– первое время– это зман,а второе – эт.Всякой вещидано мгновение жизни, но цикл явлений (вещей)– период, эпоха. Бессодержательного, пустого протекания времени, как помним, еврейское мировоззрение не признает, время событийно, инцидентно. Жить – умирать, раздирать – сшивать, время войне и время миру.Так вот, все эти «времена» выражаются существительным « эт». Они мгновенны либо непродолжительны. Меты времени этохватывают человеческую жизнь, человеческую историю.
Любить – ненавидеть, собирать камни – разбрасывать...Метафорическое событийное обозначение периодов судьбы и человеческой истории. Они объединены временем зман. Зман– земное время.
Итак, Олам – вечность, зман – земное время, вбирающее в себя всю человеческую историю, эт – ее эпохи.
Такое толкование временных обозначений позволяет избежать недоумения по поводу двух протяженностей (Олам и зман), которое не находит разрешения в работах философов школы Бергсона. Те пытаются различия между «Олам» и «зман» свести к одному понятию. Но единство этих понятий заключается лишь в том, что время, по Когелету, существует объективно, и человек и история погружены в него. Опираясь на некоторые лингвистические ассоциации, можно сблизить такое понимание времени со славянским понятием «дар». Время – дар, жизнь – дарована.
И, наконец, нельзя обойти вниманием то обстоятельство, что временнОе значение придано в поэме глаголу «быть». Настоящее время на иврите выражается причастной формой, фиксируя как бы не само действие, а пребывание в нем. Прошедшее и будущее тоже лишены «момента движения», скорее свидетельствуя о том, что было, будет, нежели о том, что прошло, наступит. Автору «Екклесиаста» удалось снять эту «стабилизацию», образовав новую грамматическую форму настоящего.
Временной фотон
Екклесиаст ощущает себя временной частицей Олама. «Грандиозность времен» – это и есть тот фон, на котором ставится им его нравственно-философский эксперимент. Мирочувственный фон, миромыслимый фон: давайте учтем неразработанность нашей лексики для передачи подобного рода психических переживаний.
Творец Вселенной большеВселенной.
Небо и небо небес не вмещают Тебя... (3 Цар 8:27)—восклицает Соломон Великий (исторический – не Когелет) на церемонии освящения Иерусалимского храма.
Как же не признать за чудо – и чудо, не поддающееся объяснению, каким и должно быть истинное чудо – то, что человек, эта временная корпускула, несчастный временной фотон, замечен,наделен свободой воли, может обращаться непосредственно (непосредственно!) к Творцу Творений.
Когда взираю я на небеса Твои – дело Твоих перстов,
на луну и звезды, которые Ты поставил, Пс 8:4
то что есть человек, что Ты помнишь его,
и сын человеческий, что Ты посещаешь его? Пс 8:5
– поражается псалмопевец.
Однако ведь посещает!Мирочувствие древнего еврея окрашено ужасом, восторгом, ожиданием чуда.
OЛAM и СМЕРТЬ – столпы сознания Екклесиаста.
Текучая Вечность, в которой, сменяя друг друга, временаприносят события, перемены, историю.
И леденящая душу недвижная вечность, в которой уже ничто не шелохнется, которая вне времени и вне вселенных и в которой пребывает какая-то немыслимая – и все же действительность.
И возвратится прах в землю, чем он и был; а дух возвратится к Богу, Который дал его. Еккл 12:7
Немного пофантазируем. Представим себе пиршественную залу, полную людей, низкие столы, в два ряда уставленные яствами на серебряной посуде и напитками в отливающих желтизною тяжелых бокалах. Поздний вечер. Веселье не разгорается, царь запаздывает. То там, то сям вспыхивает смех, да сразу и примолкнет. Поговаривают, что он нынче в меланхолии, им овладел, как дворцовый лекарь величает, душевный едун; частенько это с ним в последнее время. До полудня занимался делами. Потребовал доклад о подвозе бутового камня. Его ломали в горах на северной границе, но там стало неспокойно, и рабочие разбежались. В долине близ Иерусалима прорыли канал, однако вода в него не пошла. На море был шторм, раскидал штабеля бревен, привезенных из Ливана; многие смыло. После обеда занимался с дееписателем; тот читал из свитка пословицы и острые словечки, которые подслушал у торговцев, шедших с караваном в Египет.
Вдруг дальняя боковая дверь отворилась и из нее ворвался в залу хриплый, низкий сильный женский голос, поющий с чужеземными ритмическими придыханиями под стоны цимбал и барабанный припляс, тотчас подхвативших мелодию песни о пастушке, ожидающей жениха. Все поняли, что ею приветствует выход царя эфиоплянка, недавно появившаяся при дворе, присланная сюда своей далекой повелительницей для обучения детей вельмож танцам и пению. По слухам, она влюбилась в царя с первого взгляда; и что-то между ними происходило; только скрытен был Великий... Она перекладывала на музыку его старые стихи. Но пела их по– своему, как поют на ее родине, – хрипло, протяжно, бесстыдно и внезапно и всегда не по смыслу напрягая голос до крика. И танцы еврейские она танцевала по-своему. И было это красиво, но женщины опускали глаза, стыдясь смотреть, а у мужчин они загорались. Священнослужители негодовали и настаивали на том, чтобы ее отправили обратно.
Все головы повернуты были к двери, из которой должна была она вот-вот показаться; и неприметно прошел царь грузной величавой и отрешенной походкой; сел в высокое кресло с резной спинкой. Сбоку над ним горели два светильника, красноватые блики падали на подглазья, глянцевитые, прорезанные морщинами, похожие на листья клена осенью. Такие же подглазья к старости сделались у его отца; но мало кто уже его помнил. Когда царь задумывался, как сейчас, глаза его прозрачнели, уплощались и зрачки вытягивались, как у задремавшей рыси. Они смотрели куда-то вдаль, в притолоку, где сгустилась тьма, а в ней курчавился зеленоватый дым. В светильное масло добавляли благовония, отчего дым поднимался легкий, веселый, цветной.
Слуга подал кубок, наполненный густым вином, чтобы он приветствовал им собравшихся. Он взял его, но продолжал держать на отлете, забыв поднести к губам или ко рту; должно быть, это длилось мгновение; холеные пальцы его, унизанные перстнями, разжались, и кубок, медленно покачиваясь, посверкивая узорчатым боком, поплыл к полу, и багровое вино сцепленными большими каплями и тяжелой скрученной струей расплескивалось из него... И губы царя, укрытые завитыми волосами, пухлые, сохранившие юношескую пунцовость, вымолвили, вышепнули два слова... их никто не расслышал, только помертвевший от страха слуга...
– Черна я, но прекрасна, как шатры кидарские!.. – пела эфиоплянка. Много лет назад он сочинил эти стихи для другой эфиоплянки, почти девочки, порывистой, обидчивой; насытившись ласками, она мгновенно засыпала, и ее курчавая головка невесомо покоилась на его груди, и от неслышного дыхания ее шевелились волосы его бороды... Наконец певица и музыканты вышли на свет. Кожа на ее лице и обнаженных руках лоснилась, умягченная притираниями; по запястьям вились золотые змейки; шея, поражавшая необыкновенной длиной, перехвачена была бархатным воротом, скрепленным смарагдовой заколкой. Она не была молода, и при первом взгляде на нее это бросалось в глаза, но скоро забывалось. Такое же впечатление оставалось и при встречах с далекой повелительницей ее. Доходили слухи, что обе они сильно горевали, расставаясь, но вынуждены были уступить настоянию влиятельных лиц, смущенных слишком тесной дружбой между царствующей особой и дочерью горца. Гости закричали, подхватили песню. Слуга заменил кубок и вытер пол.
Пир обещал быть веселым.
– Хавэл хавэлим! – были два слова, произнесенные царем.
Их никто не услышал в зале, но они без труда просочились сквозь стены, вырвались наружу, пролетели над городом – и дальше, дальше! – к другим племенам и народам, а те передали их еще дальше, и то, что вымолвилось когда-то шепотом, стало воплем, и он повис над человечеством, как меч карающий, как наваждение, мука и искупление.
СУЕТА СУЕТ! – сказал Екклесиаст.
Суета сует, все – суета.
И с тех пор, куда бы ни заносило человечество, как бы высоко оно ни взлетало в своем воображении или в своих летательных аппаратах, как бы ни кичилось перед собой успехами, подлинными или мнимыми, бывают мгновения, малюсенькие мгновения, которые зафиксировать не способен ни один прибор, когда оно останавливается, пронзенное задумчивостью, и с горечью и болью шепчет:
– Суета все это!
И продолжает свой бег, продолжает упиваться успехами – да уж как-то не так упоенно...
И так каждый человек. Мечется, кружится, изводит себя хлопотами, и все дни его – скорби, и его труды – беспокойство; даже и ночью сердце его не знает покоя,как о том выразился сам Когелет. Но накатывает минута, вдруг каменеет нутро его, присядет перевести дух, и что-то стронется в душе, и по-иному посмотрит на дела рук своих, и застынет весь, и из побелевших губ выкатится:
– Суета сует!
И, может быть, и не понимает человек – кто бы он ни был: вождь ли народов или испачканный землей пахарь, – что в это мгновение он творит высший над собой суд, какой только дано ему над собою творить, что с этими словами пришла на землю высшая на земле оценка. И, наверное, понимает тот человек, что ничего ему не изменить, что сейчас встанет, найдет в себе силы да и опять продолжит труды свои, кружение и метания, но, прежде чем пуститься в путь, еще раз задумается, оглянется мысленно и повторит:
– Суета сует...
– да еще добавит в сердцах и в горе: – И всяческая суета!
И возненавидел я жизнь, потому что противны стали мне дела, которые делаются под солнцем; ибо всё – суета и томление духа! Еккл 2:17
И возненавидел я весь труд мой, которым трудился под солнцем... Еккл 2:18
Кто автор?
Кто написал это?
Вопрос не праздный, не исполненный одного только академического интереса. Хотя иной может и возразить: какая разница? Кто, когда – в десятом веке до н.э. или в четвертом? (Выше поднять по хронологической таблице нельзя, потому что в произведениях того времени находим прямые заимствования и реминисценции.) В одной энциклопедии прочитал, что автор поэмы, надписав, дескать, над ней имя царя Соломона (а что творец ее не Соломон, в том энциклопедия не сомневается), «по-настоящему входит в образ великолепнейшего из царей Иудеи». По-настоящему. И что автор вводит «сопряжение двух планов – исповедально-личного и легендарно-исторического». Я бросился перечитывать поэму, но никакого «легендарно-исторического» плана в ней не углядел (и потому, вероятно, пребываю в неведении, что под этим и разумелось). И далее следует совершенно блистательная догадка относительно того, кто был автором поэмы. Шедевр аналитической мысли!
«Екклесиаст» возник в среде профессиональных книжников».
Вот так. Лет через тысячу и о «Евгении Онегине» изрекут: Возник в среде дворянской интеллигенции.А что – будут правы. Собралась среда– кто там? – Веневитинов, Жуковский, Дельвиг, может, и Пушкин прискакал после дружеской попойки, составилась партия в вист, во время которой вместе принялись сочинять: Мой дядя самых честных правил...
В библейские времена профессиональными книжниками были – кто же? – левиты? когены? Так и видишь: уселись однажды вечерком под пальмой и, перебивая друг друга, скопом надиктовали писцу гениальную поэму...
Двадцать девять веков кряду люди не сомневались, что «Екклесиаст» написан Соломоном. Да что там написан: выстрадан, в муках сотворен, внушен был свыше – так и рождаются поэтические произведения. Простодушное читательское сердце и посейчас верит: Соломон. Сказано ведь: Слова... сына Давидова, царя в Иерусалиме.Однако в прошлом столетии библеистику захватило увлечение гиперкритикой, как ее нынче именуют, и она вступила в эру тотального сомнения. Не верь ничему, Моисей не Моисей, Валаам не Валаам, и плена египетского не было. Соломона от авторства отлучили. А датировку пошли тянуть вверх по хронологической таблице, пока не уперлись в четвертый век по вышеназванной причине (не то бы дотянули до IV века н.э., до времен заключения Талмуда).
При этом ссылаются на арамеизмы – важный филологический признак. В поэме есть слова арамейского происхождения, поэтому она и не могла возникнуть в X веке до н.э.При этом сетуют на позднейшие вставки, переписку и редактирование – еще бы. Тридцать веков. Долгая история. Переписывали. И, может, кое-что и влетело в текст, чего бы и не нужно было. Арамеизмы – не позднейший ли словесный осадок?
Когелет автор «Екклесиаста»? Екклесиаст автор «Когелета»?
С величайшим смущением приступаю я к этому разделу. Дело не только в том, что литература, посвященная датировке этого монументального памятника древней поэзии, которая оказалась доступна мне, как ни странно, невелика и поверхностна. Без историко-филологического анализа касаться проблемы датировки несерьезно. Назову некоторые признаки, которые указывают на раннее ее происхождение (до VI века до н.э.), а на кой-какие обращал уже внимание выше.
В «Екклесиасте» нет следа эсхатологических настроений, свойственных древнееврейской литературе в период, предшествующий вторжению вавилонян, и после. При этом я имею в виду даже не прямые упоминания о конце времен и приходе Мессии, а настроения неминуемой катастрофы, на которые очень чутка поэзия и которые невольно запечатлевает и передает. Даже сетования Екклесиаста, разочарования, выраженные с несравненной силой, патриархально-покойны, величественны, широки. Экстатического чувства прозрения нет в нем, и он не предвидит великой и многотрудной судьбы своего народа – да его духовные поиски не на то ведь и направлены. Они направлены на человека как такового, они выявляют, исследуют, испытывают его вечную, неизменную сущность. Человек как феномен Творения, человек не-классовый, не-расовый и не-национальный. Человек.
Религиозное чувство, пронизывающее поэму, – это здоровая крестьянская вера, лишенная невротики, страха. Она напоминает о раздумьях Авраама, псалмах Давида. Нет в поэме обличений, нет мистики и экзальтации; влияния пророческой литературы не чувствуется, – а как бы его было избежать в IV веке до н.э.?
Конечно, многое сулила бы постановка проблемы автобиографичности (или неавтобиографичности) образа Проповедующего; к сожалению, современная лингвистика не владеет средствами не то что для ее решения, а даже и для правильной постановки. В самом деле, имей мы индикатор, с помощью которого могли бы определить, навеян ли образ интимными раздумьями автора, всегда связанными с его муками, душевной болью, надеждами, – а читатель, в свою очередь, всегда это остро чувствует, – либо он, автор, «по-настоящему», как выражается автор статьи в энциклопедии, «входит в образ великолепнейшего из царей Иудеи», не пришлось бы судить да рядить о дате написания.
Царь-философ
Все-таки попробуем кое в чем разобраться. Ну хоть в том, как проведена в поэме тема «царственности» лирического героя. Ничего внешнего! Ни описания одежд, хором, яств, выездов, приемов во дворце и так далее, а ведь как-никак сделался я великим и богатым больше всех, бывших прежде меня в Иерусалиме...А «царственны» каждая строка, каждый жест и слово героя. Стороннему автору, перед которым стоит задача убедить читателя в том, что герой его произведения – царь, как удержаться от описаний, доказывающих, что герой несомненно принадлежит к царскому сословию? Психологически это трудно. Где-нибудь да прорвалось бы, что автор не аристократ, не причислен к знати и просто «входит в образ».
Выше говорилось о местоимении «ли» («себе») в косвенном падеже, которое превращается в непредумышленный символ «царственности», в художественную деталь. Построил себе...– сообщает Екклесиаст словно бы о благе, даруемом народу, – да так это и есть в его представлении! Богатеет царь – богатеет народ.
Царь – он, разумеется, «выше» быта, поэма безбытна. Занятия царя, о которых узнаем из поэмы, суть части его эксперимента; остается неизвестным, как относятся к ним другие люди; взгляд на большие делавсегда «изнутри». Царь! Но образ его этим не исчерпывается; он сложнее. Это царь-философ: в древней еврейской литературе это уникальный образ. Напрашивается сравнение с образами пророков, какими они предстают перед нами из книг Библии. Пророки не философы, как это иногда пытаются представить современные исследователи; пророчество – особое явление в области человеческого духа; тут еще многое предстоит понять.
Пророков лихорадит боль за свой народ; они прозревают его будущее, даже отдаленное, содрогаются от страха, ужаса, счастья; ликуют, торжествуя победы в битвах, о которых никто еще и не помышляет, и рвут на себе одежды, провидя грядущие беды во дни, когда беспечно пируют под шатрами их соотечественники. В страстных речах нередко встретишь дипломатический совет, поражающий тонкостью и пониманием политической ситуации в стране и прилегающем мире. Они обращаются к вождям нации и поучают их, попрекают, наставляют...
Царь-философ не таков. Созерцательная натура, он живет и правит, по-видимому, в счастливый период общественного покоя; армия настолько сильна, что враги не решаются нападать на страну. В поэме он не только «выше» быта, но и «выше» политики; и тут подходим мы к пониманию своеобразия этого образа, которое делает его уникальным не только в еврейской, но, пожалуй, и в мировой литературе. Царь постигает мудрость и делится ею с единоверцами. Властитель – Проповедник – Прихожанин. Царским саном своим не величается, потому что в постижении мудрости, а она есть высшая слава человеческая, чем же он выше соотечественников? Да, может, и ниже кого из них. Нам приоткрывается психологический пласт, в который необходимо проникнуть.
...Кто я и кто народ мой?..– вопрошает царь. – ...Странники мы пред Тобою и пришельцы, как и все отцы наши, как тень дни наши на земле, и нет ничего прочного. I Пар 29: 14-15
Это из молитвы царя – не Соломона, а Давида, отца его. Последняя строчка: ...как тень дни наши...– как будто бы взята из «Екклесиаста».
Царь-прихожанин, равный всем в доме молений. Он не Будда Просветленный. Будда тоже царских кровей; от престолонаследия отказался, и его продвижение по пути к Истине – это череда нравственных подвигов. Достигнув Просветления, он становится Учителем. В Когелете ничего героического нет; от земных обязанностей он не отказывается. Он Истину ищет в муках; это тяжелое занятие,но он иначе не может. Но так же ищем Истину все мы, и Когелет – наш соборянин.
Поэму можно рассматривать как сплав трех содержательных фрагментов: исповедального, куда входит и критика чистого желания, рассказ о духовных мытарствах в попытках отыскать истинную цену всему под солнцем;«чисто поэтического», например песнь «Смерть Человека» в конце поэмы; и – проповеднического, по объему самого большого. Проповедь тоже пронизывает беспощадный, напряженный поиск смысла жизни, осмысленного нравственного поведения человека.
Проповедник, постоянно всматриваясь в себя, проницательно размышляя над поступками окружающих, резко чувствует свою особость: ведь он же еще и царь, в силу своего положения отделенный от окружающих; он славит дружбу – и не делит ее ни с кем; несет соборянам мудрость – и сомневается в своей деятельности.
Сложный образ, проявленный не во внешних действиях, которые есть лишь испытания его желаний,а в напряженных духовных поисках и через исповедь.
Можно ли говорить, что этот образ не автобиографичен? Мало того, еще и создан через шестьсот лет после кончины прототипа. Кем же? Наше благоговение перед гипотетическим автором должно было бы еще больше возрасти... если оно еще способно расти. Все равно что Пушкин жил бы через шестьсот лет после кончины Николая I и написал своего «Онегина», изучив эпоху, дворянский и помещичий быт и Петербург той поры по журнальным связкам.
Подумать только, в четвертом веке до новой эры жил гениальный поэт и не оставил о себе никакого следа! А творил, между прочим, в среде,а не в затерянной горной пещере. В среде, где талант, мудрость, образованность высоко почитались. И создал – что же, одну поэму, больше ничего?
Нет.
Кроме того, что Екклесиаст был мудр, он учил еще народ знанию. Он всё испытывал, исследовал, и составил много притчей. Старался Екклесиаст приискивать изящные изречения, и слова истины написаны им верно. Еккл 12:9-10
Положим, это позднейшая приписка – но память о себе какую в народе оставил! Приискивал изящные выражения, как и водится у поэтов, прислушивался к говору толпы, заносил в книжечку, сложил много притчей, а главное, что людям-то запомнилось, он все исследовал, испытывал, хотел докопаться до сути всего.
Кстати, любопытно бы задуматься и над этим – кто автор «позднейшей приписки». Анонимный переписчик, живший вскоре после Екклесиаста и пожелавший увековечить память о нем? Это не расходится с нашей концепцией раннего происхождения поэмы. Или – гипотетический сочинитель четвертого века? Который – что же? – сначала «вошел в образ», а потом «приписал»? А может, кто-то, живший после гипотетического автора? Кажется, продолжая рассуждать подобным образом, придем к абсурду.
Жил поэт, создал нечто, совершенно не похожее ни на Исайю, ни на Даниила, ни на кого из пророков, ни на устно бытовавшие легенды (сохраненные для нас составителями Талмуда), шедевр, ценность и красоту которого не мог не понимать, – и отрекся от него! Объясните, почему этого не сделал Иегошуа бен Сира (Иисус сын Сирахов)? Его во всех отношениях замечательное сочинение составлено в духе «Притчей Соломоновых». Почему было бы не приписать его легендарному правителю древности? Насколько известно, обнародовал «Премудрости» не сам Бен Сира, а его внук – тому-то, кажется, еще проще было слукавить! В том-то и дело, что обман был бы немедленно раскрыт и высмеян: средабыла образованная.
И что за поэт такой жил в четвертом веке, о котором ни еврейские, ни греческие источники не поминают? Иосиф Флавий молчит, а историк обстоятельный. Пред нами один из древнейших литературных памятников человечества. Религиозную архаику сымитировать невозможно. «Екклесиаст» обладает законченной, феноменальной и абсолютной непохожестью ни на какое другое произведение мировой словесности.
И все же – буду до конца откровенным – я убежден, что бесспорных свидетельств принадлежности ее Соломону (или другому) найти никогда не удастся. Есть такие творения человеческого духа... Бывают такие прорывы человеческого духа в высшие сферы, когда имя и судьба растворяются в космической мгле... Печать тайны лежит на них. Темная, таинственная поэма. И творец ее растворился во тьме...
Но!
Слова Екклесиаста, сына Давидова, царя в Иерусалиме Еккл 1:1
– зачин поэмы. Я предпочитаю верить ему.
Хавэл, хавэлим,– диврей Когелет.
Суета сует,– сказал Екклесиаст.
Изречение это пронизывает поэму, появляясь иногда в неожиданном контексте, но подспудно всегда ожидаемое. Оно создает, как выражаются некоторые исследователи, монотипию поражения и в свое время послужило дополнительным доказательством цельности поэмы, принадлежности ее автору-творцу, а не автору-составителю. Если она собрана из афоризмов и прежде существовавших фрагментов, то как же можно было бы с такой музыкальной силой и безошибочностью пронизать ее суетой?Пора поговорить о ней особо.