355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Автор Неизвестен » Книга для учителя. История политических репрессий и сопротивления несвободе в СССР » Текст книги (страница 8)
Книга для учителя. История политических репрессий и сопротивления несвободе в СССР
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:53

Текст книги "Книга для учителя. История политических репрессий и сопротивления несвободе в СССР"


Автор книги: Автор Неизвестен


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)

№ 10
Совершенно секретное письмо В. С. Абакумова Г. М. Маленкову
26 августа 1949 г.

В МГБ СССР поступили данные о том, что Переселенческое управление при Совете Министров РСФСР 7 декабря 1948 г. направило в переселенческие отделы при краевых и областных исполкомах Советов депутатов трудящихся директиву за № 366с, имеющую своей целью усиление работы по розыску за границей и репатриации в СССР советских граждан. В этой директиве предлагалось через советский и колхозный актив выявить в городах и сельских местностях лиц, которым известны адреса своих родственников и знакомых, до сих пор не возвратившихся в Советский Союза, с тем чтобы получить от этих лиц письма за границу с призывом о возвращении на родину. Кроме того, предлагалось получить письма за границу от репатриантов, прибывших на территорию края-области. В дополнение к этим указаниям Переселенческое управление 27 апреля т. г. за № 26с и открытой телеграммой № 160 потребовало от переселенческих отделов усиления работы по выполнению своей директивы № 366с, вновь обязывая организовать получение от каждого лица, возвратившегося в Советский Союз, не менее двух писем к родственникам и знакомым за границу. По имеющимся данным, переселенческий отдел Ставропольского крайисполкома, в свою очередь, разослал аналогичные указания райисполкомам.

МГБ СССР считает, что подобная организация переписки с находящимися за границей советскими гражданами, носящая массовый характер, может способствовать шпионским элементам в установлении связи с заграницей.

РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 118. Д. 536. Л. 149–150.

№ 11
Из анонимного письма бывшего военнопленного И. В. Сталину
12 января 1950 г.

Иосиф Виссарионович! Прошу уделить внимание данному письму, которое дает справедливый очерк жизни граждан СССР, бывших в плену в Германии. Ураган войны, пронесшийся по нашей территории, оставил после себя много до сих пор не исчезнувших следов. Одни остались калеками, другие – сиротами, многие лишились крова, а те, которые побывали в плену, количество которых […] исчисляется миллионами, остались навек изуродованными в своих правах. […] Бывший военнопленный не может наравне с другими жить общественной жизнью […]. Бывший военнопленный не может поступить на производство, связанное с военной отраслью […], не может вступить в партию […], всюду преследуется органами контрразведки и в большинстве случаев […] заканчивает свою карьеру заключением. […] При опросах контрразведки часто проявляются грубости, оскорбления, связанные с упреками: «не хотели воевать», «продались» и т. д. Но убедившись в честности некоторых товарищей, их призывают на работу в контрразведку с подписанием текста о неразглашении тайны […]. В чем же заключается работа? […] Дается задание узнать все о бывшем военнопленном и доложить все оперуполномоченному. На это дается задание и устанавливается срок.

К чему все это дело привело (я говорю про военнопленных, большинство которых после освобождения попали в строительные батальоны)? […] В одном батальоне таких тайных поверенных насчитывается до 20–30 человек. […] При получении […] задания дают работать с тем лицом, а я прекрасно знаю, что это лицо работает надо мной, потому что между собой уже знаем друг друга, и что мы является ушами контрразведки. Сказать об этом уполномоченному мы не можем, так как за разглашение тайны будем судимы вне суда. И поэтому договариваемся друг с другом: ты говори обо мне то, а я о тебе скажу это. И так мы оба оправданы. […] Такой метод очень несправедлив. Часто бывает по злобе вызывают товарища на антисоветский разговор, а затем этот разговор докладывается оперуполномоченному, и человеку […] приписывают политику и судят.

В […] честности моей можете убедиться наведением справок, сколько судимо солдат по военно-строительным батальонам в гг. Каунасе, Калининграде, Советске, Риге и др. […] Чем все эти заключения вызваны? В большинстве случаев этими тайными работниками и тем душевным давлением, проистекающим из-за напоминания контрразведки о том, что ты пленный или репатриированный. Человек становится безразличным ко всему, ему все равно, за что быть судимым, лишь бы быстрее дело развязалось. Временами становится трудно жить.

Неужели нельзя дать права бывшим военнопленным наравне со всеми гражданами СССР? Кто виновен в таком большом количестве пленных? […] С сожалением, но приходится сказать, Иосиф Виссарионович, большинство пленных недовольны своей судьбой.

РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 118. Д. 727. Л. 92–95.

№ 12
Из письма О. М. Коломоец (Горобец) в редакцию газеты «Известия»
Июль 1990 г.

Уважаемая редакция! Обращаюсь к вам с большой просьбой и душевной болью. Очень прошу не отклонять письмо и дать мне ответ, являюсь ли я ветераном войны и могу ли пользоваться льготами или нет.

Я, Коломоец Ольга Михайловна, родилась в с. Оректополь Покровского района Днепропетровской области. В 1941 г., когда началась война, мне было неполных 12 лет. Отца забрали на фронт. Брат проходил срочную службу и тоже попал на фронт. Мама осталась с тремя детьми. В начале октября 1941 г. в наше село пришли немецкие войска. Те, кто предал свой народ и работал на оккупантов, все время запугивали мою маму тем, что у нее сын и муж воюют против власти. Немцы гоняли нас на всякие работы, особенно зимой – расчищать дороги. В 1942 г. старших детей, в том числе и мою сестру, угнали в Германию. Это было страшное зрелище. Крик, слезы, обмороки. Мама моя после этого очень заболела, и мы с младшей сестрой жили, как могли. В октябре 1943 г. Советская Армия нас освободила. Это была несказанная радость. Но позже оказалось, что особенно радоваться было нечему. Мои мучения только начинались. Меня и таких, как я, детей послали в госпиталь в Покровский район. Там я работала няней. Может, и неприятно это вам читать, но верьте – все это было. Я таскала червей из-под гипса, клопов, выносила утки. Я смотрела на человеческие мучения и страдания. Видела, как умирали от ран и вешались сами. Потом госпиталь уехал, нас отправили домой. Дома с нами тоже не нянчились. Мы делали все. Наши руки заменяли мужчин. И наши же руки – это были главные машины и механизмы в колхозе.

В 1944 г. мы получили извещение о смерти отца. После этого мы стали совсем беззащитные, никому ненужные. За что воевал мой отец, я не знаю. После извещения о смерти отца пришла еще одна повестка из военкомата. Мне, как военнообязанной, предписывалось явиться в военкомат, пройти медкомиссию, и выезд назначен на 2 октября 1944 г. Нас привезли в Кривой Рог, в управление им. Ильича, определили в школу ФЗО № 39. Вот здесь я увидела самый настоящий концлагерь. Нас было 120 человек. Мы были голодные, раздетые. Военрук выстраивал босых, искал самую большую лужу и грязь и гонял нас там, заставляя ложиться и вставать. При этом он кричал: «Запевай „Идет война народная“».

Нас поднимали в 6 утра, и процедура военного обучения длилась до 8.00. Потом строем нас вели на шахту. Шахты были разрушены, затоплены. Но, несмотря ни на что, мы там работали. Мы не знали страха. Нам всем хотелось умереть. Мы не могли так жить. А ведь нам было по 13–15 лет. После работы снова обучали военному делу.

Провинившимся давали 3–5 суток карцера. Были такие дети, которые не выдерживали этого ада. Ели смолу, мыло, лишь бы заболеть. А два парня сбежали, но их возвратили, и перед нами, испуганными детьми, сделали показательный суд. Судил их военный трибунал. Им дали по пять лет штрафбата. А им всего по 14 лет было. Так я их дальнейшую судьбу и не знаю. Пробыли мы в этом «концлагере» восемь месяцев – с 2 октября 1944 г. по 20 мая 1945 г. Когда окончилась война, нас распределили по шахтам и сказали, что мы, как военнообязанные, должны отработать по четыре года. Шахта – это тот самый фронт. Так что, для кого война окончилась, а для меня она продолжалась еще восемь лет. Особенно были страшные четыре первых года. Шахты, я уже говорила, затоплены, разрушены. Никакой техники безопасности. Я работала вместе с теми, кто остался по брони, и с теми, кто провинился. Специальность тогда не имела значения, работали на всех местах – от бурщика до откатчика. Электроэнергию отключали через каждый час. Нас под землей топило, дважды меня засыпало в забоях. При мне убило семь человек. Конечно, не описать всего страха и страдания в эти годы.

Все, кто пришел с войны, уже жили со своими семьями. Все дети, чьи отцы поприходили с фронта, уехали домой. Отцы дали им вызов. Потому что уйти из шахты мы могли только по особому вызову. А я и мама страдали при немцах, страдали и при наших, потому что у нас не было никакой защиты.

Итак, вместо четырех лет я проработала в шахте восемь лет. Мне не дали уволиться. Не было кому работать в этом аду. Никто не хотел идти под землю.

Хотя и было неимоверно трудно работать, но я была одной из передовых работников по управлению. Я была стахановка, награждена медалью «Победитель соцсоревнования» (по управлению награждено было всего трое человек). Тогда такие награды значили много. Взята на персональный учет по Министерству черной металлургии за подписью тогдашнего министра черной металлургии т. Тевосяна. Много было грамот, поощрений. Я работала, не жалея своих сил, не обращая внимания на свое здоровье.

Тогда же я вышла замуж за парня, работающего на шахте по брони. В 1952 г. у меня родился сын, и я уволилась с шахты. А в 1956 г. меня постигло новое несчастье – муж попал под поезд. Ему ампутировали ноги, и остался он калекой. Пришлось носить его на плечах. 27 лет я прожила с ним после того, как он стал инвалидом. Все эти годы я работала в зависимости от его здоровья. Часто увольнялась, так как надо было ухаживать за больным мужем. Перед тем как он умер, я два года не работала по той же причине.

Сейчас я на пенсии, но я не ветеран войны и не ветеран труда. Оказывается, я ничего не сделала для своей страны. А то, что я страдала с самого детства, отдала все силы и здоровье для работы, – это не считается. Не считается и то, что сейчас у меня отнимаются руки и ноги. При своем здоровье я вынуждена выстаивать в очередях за продуктами, смотреть на эту злобу и ненависть людей друг к другу.

Все, у кого есть военная книжка, идут с гордо поднятой головой. Но если по справедливости, я же призвана военкоматом и, наверное, не меньше смотрела смерти в глаза, чем ветераны войны, а может, и больше некоторых. Причем в такие молодые годы.

Что меня побудило к вам обратиться? На днях я слушала местное радио. Называли наше управление им. Ильича. И говорили о самоотверженном труде шахтеров в послевоенное время. Назвали две фамилии – одного парня с нашего управления и мою (девичья фамилия моя – Горобец).

В этом письме десятая доля моих мучений и страданий. Очень прошу ответить мне. Если вы не сможете дать положительный ответ, то посоветуйте, куда мне обратиться. Заранее вам благодарна.

Известия. 1990. 7 июля.

Глава шестая
Жизнь и борьба за колючей проволокой
№ 1
Из книги И. Солоневича «Россия в концлагере»

На рассвете, перед уходом заключенных на работы, и вечером, во время обеда, перед нашими палатками маячили десятки оборванных крестьянских ребятишек, выпрашивавших всякие съедобные отбросы. Странно было смотреть на этих детей «вольного населения», более нищего, чем даже мы, каторжники, ибо свои полтора фунта хлеба мы получали каждый день, а крестьяне и этих полутора фунтов не имели.

Нашим продовольствием заведовал Юра. Он ходил за хлебом и за обедом. Он же играл роль распределителя лагерных объедков среди детворы. У нас была огромная, литров на десять, алюминиевая кастрюля, которая была участницей уже двух наших попыток побега, а впоследствии участвовала и в третьей. В эту кастрюлю Юра собирал то, что оставалось от лагерных щей во всей нашей палатке. Щи эти обычно варились из гнилой капусты и селедочных головок, – я так и не узнал, куда девались селедки от этих головок… Немногие из лагерников отваживались есть эти щи, и они попадали детям. Впрочем, многие из лагерников урывали кое-что из своего хлебного пайка.

Я не помню, почему именно все это так вышло. Кажется, Юра дня два-три подряд вовсе не выходил из УРЧ (учетно-распределительная часть. – Г. И.), я – тоже, наши соседи по привычке сливали свои объедки в нашу кастрюлю. Когда однажды я вырвался из УРЧ, чтобы пройтись хотя бы за обедом, я обнаружил, что моя кастрюля, стоявшая под нарами, была полна до краев, и содержимое ее превратилось в глыбу сплошного льда. Я решил занести кастрюлю на кухню, поставить ее на плиту и, когда лед слегка оттает, выкинуть всю эту глыбу вон и в пустую кастрюлю получить свою порцию каши.

Я взял кастрюлю и вышел из палатки. Была почти уже ночь… Пронзительный морозный ветер выл в телеграфных проводах и засыпал глаза снежной пылью. У палаток не было никого. Стайки детей, которые в обеденную пору шныряли здесь, уже разошлись. Вдруг какая-то неясная фигурка метнулась ко мне из-за сугроба и хриплый, застуженный детский голосок пропищал:

– Дяденька, дяденька, может, что осталось, дяденька, дай!..

Это была девочка, лет, вероятно, одиннадцати. Ее глаза под спутанными космами волос блестели голодным блеском. А голосок автоматически, привычно, без всякого выражения, продолжал скулить:

– Дяденька, да-а-а-ай!

– А тут только лед.

– От щей, дяденька?

– От щей.

– Ничего, дяденька, ты только дай… Я его сейчас, ей-богу, сейчас… Отогрею… Он сейчас вытряхнется… Ты только дай!

В голосе девочки была суетливость, жадность и боязнь отказа. Я соображал как-то очень туго и стоял в нерешительности. Девочка почти вырвала кастрюлю из моих рук… Потом она распахнула рваный зипунишко, под которым не было ничего – только торчали голые острые ребра, прижала кастрюлю к своему голому тельцу, словно своего ребенка, запахнула зипунишко и села на снег.

Я находился в состоянии такой отупелости, что даже не попытался найти объяснения тому, что эта девочка собиралась делать. Только мелькнула ассоциация о ребенке, о материнском инстинкте, который каким-то чудом живет еще в этом иссохшем тельце… Я пошел в палатку отыскивать другую посуду для каши своей насущной.

В жизни каждого человека бывают минуты великого унижения. Такую минуту пережил я, когда, ползая под нарами в поисках какой-нибудь посуды, я сообразил, что эта девочка собирается теплом изголодавшегося своего тела растопить эту полупудовую глыбу замерзшей, отвратительной, свиной, но все же пищи. И что во всем этом скелетике тепла не хватит и на четверть этой глыбы.

Я очень больно ударился головой о какую-то перекладину под нарами и, почти оглушенный от удара, отвращения и ярости, выбежал из палатки. Девочка все еще сидела на том же месте, и ее нижняя челюсть дрожала мелкой, частой дрожью.

– Дяденька, не отбирай! – завизжала она.

Я схватил ее вместе с кастрюлей и потащил в палатку. В голове мелькали какие-то сумасшедшие мысли. Я что-то, помню, говорил, но думаю, что и мои слова пахли сумасшедшим домом. Девочка вырвалась в истерии у меня из рук и бросилась к выходу из палатки. Я поймал ее и посадил на нары. Лихорадочно, дрожащими руками я стал шарить на полках, под нарами. Нашел чьи-то объедки, полпайка Юриного хлеба и что-то еще. Девочка не ожидала, чтобы я протянул ей их. Она судорожно схватила огрызок хлеба и стала запихивать себе в рот. По ее грязному личику катились слезы еще не остывшего испуга.

Я стоял перед нею пришибленный и растерянный, полный великого отвращения ко всему в мире, в том числе и к себе самому. Как это мы, взрослые люди России, тридцать миллионов взрослых мужчин, могли допустить до этого детей нашей страны? Как это мы не додрались до конца? Мы, русские интеллигенты, зная ведь, чем была «Великая французская революция», могли бы себе представить, чем будет столь же великая революция у нас!.. Как это мы не додрались? Как это все мы, все поголовно, не взялись за винтовки? В какой-то очень короткий миг вся проблема Гражданской войны и революции осветилась с беспощадной яркостью. Что помещики? Что капиталисты? Что профессора? Помещики – в Лондоне, капиталисты – в Наркомторге, профессора – в академии. Без вилл и автомобилей, но живут… А вот все эти безымянные мальчики и девочки?.. О них мы должны были помнить прежде всего, ибо они будущее нашей страны… А вот – не вспомнили… И вот на костях этого маленького скелетика – миллионов таких скелетиков – будет строиться социалистический рай. Вспоминался карамазовский вопрос о билете в жизнь… Нет, ежели бы им и удалось построить этот рай – на этих скелетиках, – я такого рая не хочу. Вспомнилась и фотография Ленина в позе Христа, окруженного детьми: «Не мешайте детям приходить ко мне…» Какая подлость. Какая лицемерная подлость!..

Много вещей видал я на советских просторах – вещей намного хуже этой девочки с кастрюлей льда. И многое как-то уже забывается. А девочка не забудется никогда. Она для меня стала каким-то символом – символом того, что сделалось с Россией.

Солоневич И. Россия в концлагере. М., 1999. С. 183–185.

№ 2
Из писем заключенного А. Ф. Лосева жене – В. М. Лосевой
Март 1932 г. – сентябрь 1933 г.

7 марта 1932 г.[…] Как только начну подыскивать образ, который бы наиболее точно выразил мое существование, всегда возникает образ «дрожащей твари», какой-нибудь избитой и голодной собачонки, которую выгнали в ночную тьму на мороз. Скажи, родная, можно ли оставаться нормальным человеком и сохранить ясную и безмятежную улыбку, когда вокруг себя постоянно и неизменно слышишь самую отвратительную ругань, когда эта сплошная и дикая матерщина доводит иной раз почти до истерики! Я понимаю, что по той или иной «необходимости» можно пробыть день-два, ну пусть месяц-два среди преступного мира, в бараках и палатках, где люди набиты, как сельди. Но если это длится два года, да еще с перерывом тоже нескольких лет, то я уж не знаю, что это за «необходимость» и кому она нужна; и, главное, не знаю, во что превращусь я, всю жизнь уединявшийся и избиравший самое изысканное общество. Ты пишешь, что в Бутырках ты была с 40 человеками в одной камере в течение нескольких месяцев. А я, родная, до сих пор нахожусь в таком положении, что многие с сожалением вспоминают Бутырки, так как набиты мы (в мокрых и холодных палатках) настолько, что если ночью поворачивается с боку на бок кто-нибудь один, то с ним должны поворачиваться еще человека 4–5 […].

27 июня 1932 г.[…] Я все еще продолжаю жить на пересыльном пункте, что указывает на то, что я вишу в воздухе и каждый день возможно перемещение – неизвестно куда. Засадили меня в отделение перебирать, приводить в порядок и подшивать целый шкаф бумаг. Работа изнурительная и непосильная для глаз. Приходится по 10–12 часов в день разбирать при плохом освещении еле-еле видные, плохо написанные карандашом бумаги, сформулировать их содержание и записать в книгу, а потом подшивать к делам. Деться некуда – пришлось согласиться. Иначе тянут на общие работы – грузить баржи. Тут, на пересыльном пункте, ничего не признают. Помолись, чтобы я не ослеп. Целую зиму держали сторожем на морозе, а летом, когда сторожество только приятно, засадили в душную комнату тратить последние остатки зрения […].

17 сентября 1933 г.[…] Что мне сказать о своем житье? Ты его знаешь: холод, тьма, тоска неопределенности и кошмарический дождь. Читать трудновато, так как правый глаз все в том же положении, да и негде читать. Сегодня, кажется из Повенца, привозят отправленные туда ящики с имуществом и через два дня обещают дать комнату в новом доме, который перенесли из Пазвищ и почти уже сложили. Относительно переезда в Дмитров никакого ответа из Москвы не поступает. Да, можно считать установленным, что меня туда не возьмут как по заменимости «специальности», так, главное, и потому, что всем известно о моем желании уйти и приближающемся отчислении. Чудом надо считать, что сейчас, ввиду развала «Монографии» (речь идет о работе над монографией по истории строительства Беломорско-Балтийского канала. – Г.И.), несколько дней нет работы всем, а то я со своими глазами пропал бы. Хотя ты и думаешь впредь не пускать меня на службу, но это твое решение несколько запоздало: пускай, не пускай, но правым глазом я читать уже не могу. Остается, правда, еще левый […]. Но, надеюсь, и он не заставит себя долго ждать. Интересно твое объяснение болезни моих глаз – простудой и нервами. Это все равно, как Соколовы объясняли болезнь твоего сердца – желудком и даже что-то рекомендовали пить от желудка […].

19 сентября 1933 г.[…] Ввиду холода и сырости пришлось-таки переехать к хозяйке в комнату Влад. Макс., который отчислился и уехал. Жилое помещение, относительная чистота, возможность не колотить голову о потолок, даже присутствие живья действуют на меня благотворно, и уж не верится, что можно жить не в хлеву. Чувствуется, однако, насколько я одичал за это время и насколько физически опустился. Не хочется ни постель стелить, ни мешок развязывать, ни чистить забрызганное грязью пальто, ни идти в баню. Все думается: все равно умирать на этой навозной куче! Беспокоит меня младшая девочка: встает часов в 6–7 утра и сплошь, без всякой остановки, журчит до 8 вечера, когда уже ложится. Отвык и от детей, и от людей, и от вещей. Один только у меня тут неизменный и вечно благодушный, закадычный приятель, это – Рыжий. Только с ним и не скучно. Одна ведь приблизительно и жизнь, и судьба. Только он переносит свою собачью долю с благодушием и миром, а я все еще никак не привыкну к собачьему режиму, хотя уже и не сравнить меня с тем, что я был четыре года назад! Ко всему можно привыкнуть […].

Наше наследие. 1989. № 5.С. 86, 90–92.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю