Текст книги "Смерть Вронского"
Автор книги: Неделько Фабрио
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
– Так вы украинка? – оживился удивленный Вронский.
– Господи боже мой! – вырвалось у Петрицкого.
Они шагали по поляне, заросшей теперь почти мертвой крапивой, на которой, несмотря на первые заморозки, все еще держались плотно прилегавшие друг к другу крохотные бледно-розовые цветочки, по высокому полевому крестовнику с причудливо вырезанными светло-зелеными листьями, по пепельного цвета одичавшим садовым ирисам, запинаясь иногда ногами за жилистые корни разросшейся ежевики.
– Да, украинка, именно украинка, для которой целый мир оказался так мал, что она даже здесь столкнулась со своими, с русскими, – раздался из зарослей высокой травы голос Сони. – Надеюсь, что позже и вы мне расскажете, кто вы такие и что здесь делаете. А то, что вы служите под сербским командованием, я и без вас знаю, я сюда тоже из-за них попала.
– А ваша деятельность какого рода? – спросил Петрицкий.
Но она снова оставила его вопрос без ответа.
– Единственное, о чем я хотел бы просить вас, Соня, это изолировать нас от больных. По крайней мере, на ночь, – обратился к ней Вронский. – Не будьте ко мне слишком строги, но я не могу выносить их вида. Когда что-то не в порядке со здоровьем у лошади, человек ее уничтожает. И я не понимаю, почему милосердный Бог оставляет в живых таких, как они.
– Вы не можете выносить их вида просто потому, что к ним не привыкли, – с улыбкой возразила ему Соня.
– Сомнительно, что мне удастся привыкнуть к ним за те два дня, что мы намереваемся остаться здесь, – не сдавался граф.
– Кто знает, вдруг вы задержитесь дольше! – ласковым голосом предположила Соня. – Не так уж много времени нужно, дорогой Алексей, чтобы полюбить их и захотеть стать защитником этих несчастных сирот. Ведь на них, так же как и на вдов, Господь призирает особо. – И продолжила, теперь уже рассудительным и слегка насмешливым тоном: – А вы рассуждаете, словно какой-то граф! И загадочно, и высокопарно, и даже двусмысленно.
– Так он и есть граф! – вступился Петрицкий, в ответ на что Соня замолчала, надув губы.
Вронский, однако, услышал, как она чуть слышно пробормотала:
– Что за чушь!
Тут, миновав поляну, они оказались на опушке леса возле белого больничного корпуса.
За их спинами, на тропинке и рассыпавшись по поляне перед зданием, предавались свободе и ничем не ограниченной игре расстроенного воображения маленькие уродцы. Некоторые из них причудливо украсили себя репьями и опавшими пестрыми листьями, которые прошлой ночью сорвал с веток порывистый ветер.
Соню принесла в Сербию мощная волна тех сколь простодушных, столь же и расчетливых девушек, которые распад собственной страны и утрату своего мирного уголка, где еще совсем недавно они влачили какое-то подобие спокойного существования, испытав до этого на собственной шкуре все неизбежные этапы дороги к более или менее благополучной и устоявшейся жизни, а среди таких этапов у одних были студенческие годы в голодных и холодных больших городах, у других беспорядочное и пестрое общение с мужчинами, близкими к иностранцам и к загранице, пытались теперь компенсировать в Сербии, где все еще сохранялась устойчивая система «гарантированной бедности» и где политика военных захватов чужой территории обещала им стабильные заработки, если они тем или иным способом «помогут братьям-сербам».
Так что эти женщины, рассчитывая на свою молодость, привлекательность, образованность (все они наизусть знали стихи Пушкина и Лермонтова), а главным образом на savoir-faire,[11]11
Сметливость (фр.).
[Закрыть] оставшись без родины и без семей, стали сначала свидетельницами, а потом и участницами военных действий в Хорватии, а позже и в Боснии и Герцеговине. Они представлялись – или их представляли – медицинскими сестрами, работницами общественного питания, вспомогательным персоналом всевозможных советов, представительств и комитетов, которые как грибы после дождя возникали вокруг постоянно росшего числа международных организаций, тем или иным образом связанных с войной, но вскоре все они, поддавшись сладкоречивым уговорам или просто грубому обману, или шантажу владельцев ночных притонов, директоров гастролирующих трупп или торговцев женским телом, состоявших в тесной связи с щедрыми клиентами из международных военных частей, прибывших с миротворческой миссией в бывшую Югославию, становились ad usum proprium[12]12
Для личного употребления (лат.).
[Закрыть] танцовщицами, певичками, стриптизершами… пополняя собой целую армию опустившихся и загнанных жизнью в угол существ, которые в сербских и боснийских провинциальных корчмах, так же как и в тавернах и апартаментах дорогих отелей, в неприступных горных районах, среди лесов и полей, везде, куда простиралась тень войны, развлекали и увеселяли честной сербский народ и его заботливых союзников со всего света.
Соня вместе с самодеятельным ансамблем украинской песни и пляски из Мироновки приехала на гастроли в Москву, где ее и застал распад советской империи. Возвращаться назад казалось бессмысленным, и она записалась в отряд российских добровольцев, направлявшийся в Сербию. Ей с трудом удалось вырваться из ночной белградской жизни, куда она оказалась вовлеченной во время ожидания отправки на фронт. И в эти дни она сполна расплатилась и за чужие обещания, и за чужие страсти, проводя вечера за столиком в ночном баре и на обращенные к ней вопросы местных и иностранных господ о том, кого это поджидает здесь из вечера в вечер столь интеллигентная и привлекательная дама, отвечая словами, свидетельствовавшими о предчувствии невероятной встречи: «Я жду своего принца». «Да, именно принца, – повторяла она удивленным собеседникам, – пусть не верхом на коне, – продолжала она с трогательным самообладанием, – но в белом офицерском мундире, расшитом золотыми листьями». Потом Соня, дождавшаяся наконец отправки на фронт, оказалась с группой добровольцев из Сербии в колонне военных грузовиков и автобусов, которую хорваты разгромили под Жупанией, и, спасая свою жизнь, бросилась бежать через леса, виноградники и кукурузные поля, минуя выгоны и поляны, пока не оказалась наконец в этом лесном стационаре, где теперь, по ее же словам, «свечку ставила и Богу, и черту».
(Но это всего лишь одна история из частной жизни, ничем не примечательная, один кирпичик среди великого их множества, из которого демиурги хладнокровно выстраивают здание Истории.)
Все это Соня как на исповеди рассказала любознательному Петрицкому, когда после обеда они вдвоем отправились на прогулку по запущенному яблоневому саду с несобранными плодами, в то время как Вронский закрылся в отведенной ему комнате, сославшись на то, что у него нет настроения и ему хочется побыть одному.
Петрицкому хотелось бы узнать и больше, ему, страстному любителю и знатоку женщин, не давало покоя, чем именно Соня занималась в Белграде (позже он Вронскому в этом признался), но врожденная рыцарская галантность и сострадание к девушке не позволяли ему переступить черту стыда и хорошего воспитания и спросить ее напрямую. Он и не предполагал, что возможные объяснения на эту тему казались не менее мучительными и Соне, и всякий раз, когда разговор вплотную приближался к этой щекотливой теме, она думала: «Если я обо всем и расскажу, то уж никак не ему, а только Вронскому, графу».
Соня таинственным чутьем, позволявшим распознать в другом человеке возможность того, что он признает ее собственные достоинства и тем самым, может быть, позволит завоевать себя, чутьем общим для мужчин и для женщин в тех ситуациях, когда речь идет о том другом, в кого они влюблены, неожиданно и, как говорят, «с первого взгляда» узнала во Вронском ту самую давно жившую в ее воображении мужественность, в окружении которой, словно роскошные цветы в бесценной и прекрасной вазе, сможет расцвести и одарить мир великолепием вся ее женская прелесть и красота, подобно тому как дорогие духи только во флаконе особой формы, и только в нем одном, готовы заиграть всей полнотой цвета и дохнуть на внешний мир всей полнотой своего пьянящего аромата.
Однако, оставшись с Петрицким один на один среди деревьев, склонивших ветки к земле под тяжестью яблок, она делалась все более нервозной и даже мрачной, вспоминая в разговоре с этим русским о пережитых ею невзгодах, тяжесть которых усугублялась еще и чувством неудовлетворенности, свойственным любой женщине в разлуке с тем, кого она желает, желает страстно и всем своим существом.
– …а одному хорвату из какого-то села неподалеку от Костайницы («…он закрылся у себя в комнате…») намотали на указательный и средний палец оголенную проволоку («…сказал, что у него нет настроения, что хочет побыть один…») и пускали через индуктор ток… Несчастный должен был в другой руке держать телефонную трубку («…он чем-то обижен, а может, просто избалован?…») простите, на чем я остановилась? Да, и в эту трубку кричать ругательства в адрес хорватского президента. Когда он больше не мог переносить боль, он выдернул пальцы из проволоки («…что мне делать? постучаться к нему? а вдруг он меня прогонит? он же граф…»), а наши начали бить его дубинками… И эту пытку током они устраивали ему на каждом допросе… На Манячу привезли хорватов из Титова Кореницы – кажется так называется это место?… – разделили на группы и отвели на большой луг…
У них под ногами становилось все больше яблок, упавших с деревьев и оставшихся, теперь уже навсегда, на земле, в этом заброшенном саду, источая гнилостный запах.
– …Им выдали лопату и приказали копать друг другу могилы в смерзшейся земле. И указали точные размеры – сто восемьдесят сантиметров на пятьдесят…
«Хоть бы выбраться поскорее на чистое место», – с отвращением думал Петрицкий, потрясенный тем, что слышал от Сони.
– …Хорваты начали копать, возились долго, наши мерили, говорили, что в ширину не хватает нескольких сантиметров, потом хорваты копать перестали, не было сил… («Я же ничего не знаю о нем… он такой красивый… и почему-то такой печальный… почему?…»), тогда их отвели в другое место, рядом со свалкой, и снова приказали копать могилы. И каждому сначала нужно было расчистить место от мусора, а потом его останавливали и посылали на новое место! И так несколько раз за день!., («…зачем он мне?., неужели мало было похожих и всегда неприятных случаев в моей жизни?., но, может быть, именно с ним ничего неприятного не будет?…») с некоторыми от такой работы происходили нервные срывы.
Сейчас им приходилось буквально месить ногами гниль, которая сплошь покрывала землю.
– Самое страшное, что мне пришлось в эту войну увидеть, связано с охранниками, которые стерегли арестованных хорватов. Этим хорватам они как бы по секрету рассказали, что вскоре будет производиться обмен пленными и что к этому обмену нужно правильно подготовиться. И что половину пленных сербы обменяют, а половину расстреляют, потому что хорватская сторона якобы предложила для обмена строго ограниченное число пленных сербов, значительно меньшее, чем было захваченных хорватов. И охранники сказали, что они не собираются ломать себе голову над тем, кого обменять, а кого расстрелять, и это должны сделать сами пленные! Эх, Петрицкий, хорошо, что не пришлось тебе увидеть этот ужасный конкурс, эту страшную селекцию! Ты бы посмотрел на эту борьбу не на жизнь, а на смерть, борьбу руками и ногами, ногтями и зубами, когда пленные «доказывали» друг другу и самим себе необходимость сохранения собственной жизни и оправданность чужой смерти! В этой камере смертный приговор выносил отец сыну и сын матери, жена мужу и сестра брату… это убийство человеческого в их душах длилось часами, и за эти часы маменькины сынки превращались в извергов, подкаблучники – в деспотов и, наоборот, бой-бабы – в жалобно стенающих и беспомощных женщин, и все это для того, чтобы спасти собственную жизнь. А потом, когда все было окончательно выяснено и последние из выживших в этой бойне, окровавленные, изуродованные, с вырванными волосами, перестали сопротивляться своим сокамерникам и мучителям, вошли охранники, все это время по ту сторону двери наслаждавшиеся доносившимися из камеры нечеловеческими звуками, и сообщили, что обмен на этот раз сорвался, что хорватские власти затягивают выдачу пленных сербов. («…попытаюсь выбросить его из головы, ведь пока я разговариваю с Петрицким, я о нем почти не думаю… но почему он не захотел остаться с нами?… что он теперь делает? спит? думает? о ком?… «) «Так что, товарищи пленные, обмен откладывается на неопределенное время!» Но ведь это означало, что они собираются снова повторить всю дьявольскую процедуру! Вот ты и скажи мне, товарищ Петрицкий, что же это за война такая? И что у нас общего с «нашими»?
Их обувь была перепачкана яблочной гнилью, но теперь они уже выбрались на сухую, чистую землю под молодыми, еще не плодоносившими деревьями.
– И я тебе еще вот что скажу, Петрицкий. Раньше, дома, нас все время пугали верой, церковью, ты это и сам хорошо знаешь. А тут мне подарили одну книгу, религиозную, святую книгу, я тебе ее потом покажу. Так я чем больше ее листаю и понемногу читаю, а кое-что даже и запоминаю, тем больше мне кажется, что в школе нам про это говорили неправду.
– В каком смысле? – откликнулся Петрицкий.
– Да в том смысле, что теперь мне кажется, что Бог очень добр, но что его больше нет.
У нее под ногами Петрицкий увидел позднюю ромашку. Он наклонился, сорвал ее и протянул Соне, («…вот если бы он сорвал для меня цветок!»)
– А ты как думаешь?
Чтобы избежать ответа на столь прямо поставленный вопрос, Петрицкий резко сменил тему и неожиданно начал рассказывать о Вронском, выложив дрожащей от волнения Соне все, что знал о графе и о его трагически оборвавшейся связи с «госпожой Анной Аркадьевной».
………………………………………………
Спустя час или два Петрицкии постучался в комнату графа и, войдя к нему, пересказал все, что узнал от Сони.
2
А спустя еще два часа, вечером, увидев, что «товарищ граф» (воспитанная при социализме, она никак не могла всерьез принять этот титул, имевший для нее «классовый характер») не выходит из своей комнаты, Соня постучалась в его дверь.
Если бы в этот момент что-нибудь заставило ее оглянуться, если бы она бросила хотя бы мимолетный взгляд на лужайку перед зданием больничного флигеля, у двери которого сейчас стояла, то увидела бы уродливую фигурку одного из пациентов, почти немой девочки с огромным зобом, которая, побуждаемая инстинктами, данными ей природой, и борясь со своим скудоумием, пыталась понять, что происходит в душе их повелительницы, и, несмотря на всю свою неуклюжесть и неспособность координировать движения, благодаря чему она напоминал хлопающую крыльями и бестолково мечущуюся курицу, размахивая руками, которыми она показывала то на заросли деревьев, из-за которых Соня появилась, то на здание, в которое та только что вошла, ковыляла от одного своего товарища по несчастью к другому, лопоча что-то нечленораздельное, тычась в их лица слюнявым ртом, хватая их за руки и за одежду и приглашая последовать за собой.
Несчастные уродцы, по-прежнему украшенные репьями и осенними листьями, казалось, поняли ее и потянулись к флигелю с выражением любопытства и радостного предвкушения на лицах.
– Войдите, – послышался голос графа.
Он сидел на кровати одетый и, увидев Соню, подумал: «Я знал, что она придет», но ничего не сказал, а просто подвинулся в сторону.
– Можно? – спросила Соня немного лукаво.
Она была теперь одета по-другому, в юбку и блузку, туго стянутую на талии пояском с костяной пряжкой. Это сразу бросилось ему в глаза, а потом и то, что она и причесалась по-новому, теперь пряди ее волос, завитые в локоны, свободно свисали до самых плеч и казались гораздо темнее, чем выглядели в момент их первой встречи. Поверх блузки на ней была жилетка с двумя рядами золотистых стеклянных пуговок, тянувшихся вниз до самой юбки цвета увядающих левкоев. Вместе с ней в комнату проник приятный аромат желтоватого оттенка, который наполнил все помещение ощущением свежести, искристости, свободы и молодости.
Но широко раскрытые глаза Вронского смотрели не на Соню, они были устремлены в пустоту, в которой только один он видел Анну, ее прекрасную голову, обрамленную черными волосами, выбивавшимися из-под шляпки с высокой тульей, ее полные плечи, стройную фигуру, затянутую в черный костюм для верховой езды, она его называла «амазонкой», видел, как она готовится соскочить с низкорослого, коренастого английского жеребца с подстриженной гривой и коротким хвостом, видел рядом с ней Васеньку, да, Васеньку Весловского в шотландской шапочке с развевающимися лентами на сером скакуне и себя самого, Вронского, на чистокровном темно-рыжем коне, а вокруг еще много людей, кто верхом, кто в легких двухместных колясках. И все направляются в Воздвиженское, к господской усадьбе…
– Если вам кажется, что я странно одета, а именно этим я объясняю ваш внимательный и продолжительный взгляд, который так надолго остановился на мне, то должна сразу вам сказать – ни одна из этих вещей раньше не принадлежала мне. Все, что вы видите, я нашла здесь. Это осталось от сбежавшего персонала. Вам не нравится?
– Mademoiselle Соня, – начал было он, но замолчал.
– Я все знаю, – заговорила она. – Не волнуйтесь. Успокойтесь. Прошу вас. Можно я сяду?
Вронский показал ей рукой на единственный стоявший в комнате стул, на спинке которого висел его широкий красный, расшитый золотом пояс.
– Лучше не там. Я хотела бы сесть рядом с вами, – произнесла Соня.
Не ожидавший этого Вронский пересел еще раз, освободив для нее достаточно места на больничной койке рядом с собой.
Теперь («…спустя столько лет, боже мой!» – мелькнуло у него в голове) Вронский явственно чувствовал, что его окутывает тот самый нежный и вместе с тем покалывающий аромат, который она принесла с собой и за которым можно было ощутить и ее собственный волнующий запах, запах женщины.
При этом, помимо собственной воли (всем своим сознанием он испуганно защищался: «совершенно помимо моей воли, Анна»), Вронский ощутил в глубинах своего существа дрожь, в нем словно что-то сдвинулось с места, словно неожиданно («спустя столько лет, боже мой!») тонкой, набирающей силу струей забил родник, течение которого разливалось у него глубоко в недрах, постепенно заполняя его мужской силой, влажной, пробуждающей, похожей на горный поток, питаемый плодоносными дождями, который несет жизнь всему, что встречается на его пути, заставляет зеленеть травы и листья, возвещает росистую зарю, утро и молодое солнце, перекличку птиц в березовой роще и раскрывающиеся от одного его прикосновения лепестки цветов, он увидел со стороны самого себя, ступающего через этот райский сад, счастливого, впервые счастливого с того момента, как не стало Анны, и ему было хорошо («спустя столько лет, боже мой!»), и он, тот, в котором снова проснулся мужчина, прислушивался к себе, к течению жизненных соков, которые струились в нем, и чувствовал себя мощным дубом, в ветвях которого греются и щебечут, щебечут на солнце голубые поползни…
– Спасибо, – сказала женщина и присела на краешек кровати, прижав друг к другу колени.
– Что ж вы примостились на самом краю. Садитесь удобнее, не смущайтесь, – проговорил мужчина.
Она послушалась, расположилась удобнее. Потом спросила:
– Могу я закурить?
Он кивнул головой, она достала из санитарной сумки плоскую длинную пачку сигарет, украшенную мелкими голубоватыми цветами, вытряхнула из нее и закурила тонкую, девственно-белую и, как ему показалось, хрупкую. «Такая же, как и она сама», – подумал он.
– Хотите узнать, к какой из пород человеческих животных отношусь я? – медленно проговорила женщина через дым сигареты.
– Не говорите так о себе, – возразил он.
Незаметно, краем глаза, Вронский бросил взгляд на ее полные колени под шелковистостью натянутых нитей чулок. «Мне потребовался почти целый год, чтобы вот так увидеть колени Анны», – подумал он с горечью. А то, что какое-то мгновение назад сияло в нем огромным молодым солнцем, превратилось в тяжелую, влажную жару, и он под ее давлением вдруг неожиданно вспомнил такое же влажное и напряженное состояние и нервозность лошадей, которые царили в тот давний подмосковный день, там, тогда.
– Так что же, товарищ граф? Вы считаете, что после всего, что мне пришлось пережить, я не имею оснований говорить о себе так? Или о других? – добродушно удивилась она. – Но в каком тогда мире живете вы? Вот уж вы действительно идеалист! – продолжила она почти возмущенно.
Повисла тишина.
– Граф, почему вы избегаете меня? Почему боитесь моей любви? Стоило мне вас увидеть, и я поняла, что знаю вас целых сто двадцать лет! И вам это прекрасно известно. Не вздумайте отрицать, потому что это будет ложью. Вашей собственной ложью самому себе. А вы слишком горды, что бы допустить нечто подобное.
Сейчас он смотрел ей прямо в лицо, казалось больше не замечая ее коленей, однако если бы она своим вопросом не прервала ход его мыслей и чувств, он бы «положил ладонь ей на ногу, – подумал он, – но по прошествии стольких лет сделал бы это с большой осторожностью». Между тем решительность и резкость последних ее слов мгновенно пробудили его из той мглы, в которую он уже начал столь неосмотрительно погружаться.
А она продолжала:
– Я не знаю, что вам наговорил обо мне Петрицкий. Но то, самое важное, о чем я молчала и что хранила в своей душе, пока длилась эта война и мой позор, я хочу сейчас доверить вам. Потому что, граф, это касается и вас.
Он смотрел на нее, не говоря ни слова.
– Я не раз видела, как хорваты устраивали массовые молитвенные встречи, на которых они говорили о любви, о надежде, молили Бога о мире и милосердии. Иногда такие встречи длились целый день или даже сутки. Они собирались сотнями, приносили гитары, пели набожные песни, читали молитвы по четкам, бдели… я сама это видела. И вот как-то раз, это было в западной Славонии… да, куда меня только не заносило!.. на одну такую встречу принесли на носилках молодого парня, солдата, который во время этой войны потерял… слушайте меня внимательно!., обе ноги и одну руку. Когда пришла очередь говорить ему, этот бывший солдат сказал, что он не неверующий, но что теперь, когда он увидел «столько людей, которые надеются, потому что верят», ему будет гораздо легче переносить свое увечье. «Вы верите и надеетесь и за меня», – сказал он растроганно и благодарно. Вы, Вронский, очень похожи на этого инвалида, у вас, правда, изувечено не тело, а душа. И вы будете оставаться в таком состоянии до тех пор, пока снова не начнете верить. Во что верить, спросите вы меня. В любовь. Тем самым вы снова обретете надежду. Прошу вас, хотя бы попытайтесь. Давайте забудем обо всех несчастьях, настигших нас в прошлом. Попробуем жить вместе и, бог даст, проживем так долго. Бегство отсюда станет для нас наградой за наши прежние жизни, за мою и вашу вину. И вы, и я заслужили это… Я люблю вас. Люблю вас всего несколько часов, но это любовь на всю оставшуюся жизнь.
Заметив, что он глубоко погружен в себя, она осторожно тряхнула его за плечо:
– Граф, где вы?
А Вронский, длинным, извилистым путем возвращаясь к реальности, поднимаясь к действительности из погруженности в самого себя, снова увидел возле себя женщину, потушенную сигарету, санитарную сумку с красным крестом на фоне белого круга… Возвращаясь к яви, он оставил за спиной и березовую рощу, и дуб с поползнями, и солнце, и тяжелую влажность жаркого подмосковного воздуха, и лошадей, оставил все и вновь оказался на больничной койке, чувствуя, как кожа на его лице и руках покрывается мурашками от холодного вечернего воздуха, проникающего через открытое окно, и эта свежесть обостряет все его чувства и наполняет решимостью.
Он слышал женский голос, который продолжал:
– Точно так же бывает, когда увидишь на витрине платье или туфли и сразу же понимаешь, что это твоя вещь, в которой тебе будет очень удобно. Прости мне такое сравнение, но я не поэт. Тебя я увидела именно так, словно ты был на витрине. Я постараюсь стать необходимой тебе, но я не буду навязчивой. Избыток любви может убить любовь, так же как и ее недостаток. В жизни двоих любящих самое важное – это уважать и соблюдать право другого на одиночество.
И тут она неожиданно провела рукой по его волосам, словно он был ребенком или спящим, и тихо запела: «Ой, месяц, мой месяц, и ты, звездочка ясная…»
Песня тут же оборвалась. Она снова заговорила, теперь уже совсем чуть слышно:
– Это старая украинская песня. Поют ее под бандуру, она очень грустная, ты слышал? Слышал?
Он по-прежнему молчал.
– Страшно, когда забываешь, какое белье носил тот, с кем ты каждую ночь ложилась в постель. Это означает конец, – произнесла она, помолчав. Потом снова раздался ее голос: – Прости мне мои слова и прости, что я запела. Но у нас так мало времени.
Он оторвал руки от железного края кровати, который молча сжимал все это время, и положил их на плечи женщины. Нежно. Он заглянул ей в глаза и прочитал в них ожидание и недоверие.
«Слышал ли он меня? И слушал ли?» – спрашивала себя Соня.
Потом, помедлив в нерешительности, он прикоснулся пальцами левой руки к пуговицам на ее блузке, провел сверху вниз по всему ряду и обнаружил, что некоторые можно расстегнуть, а некоторые пришиты только как украшение. Почувствовав его растерянность, она взяла обеими руками кисть его правой руки и положила на пряжку, стягивавшую поясок.
– Здесь, – сказала она.
Все остальное он сделал сам.
Под блузкой он увидел верхнюю часть корсета из нежного голубоватого кружева с завязанной бантиком шелковой лентой такого же цвета, пришитой ровно посредине, между грудями. Ему никак не удавалось развязать его, и, немного смущенный, он придвинулся к ней совсем близко, пытаясь в сумерках рассмотреть узел. Она поцеловала его в лоб.
Они сидели спиной к окну, и он, чтобы лучше видеть черты ее лица и ее тело, нежно, но решительно склонил ее на кровать. Но она, словно растение, напоенное животворящей влагой, гибко выпрямилась, быстрым движением скинула туфли, сняла и отбросила в сторону блузку, спустила бретельки корсета, обнажила грудь, тут же освободилась и от корсета и от юбки, оставшись совершенно обнаженной, если не считать колготок и маленьких трусиков. Потом без промедления занялась им, ловко помогла избавиться от одежды, увлажнив ладони слюной, провела ими по его соскам, он застонал, а она, заведя свои руки ему за спину, соединила их и потянула его вниз, на кровать. «Люблю тебя», – шептала она и судорожно целовала его плечи, шею, грудь, влажным языком ласкала его кожу, а потом, взяв руки Вронского, прижала его ладони к своим напряженным соскам. Они были небольшими, похожими на ягоды ежевики, манящими зрелостью, и при каждом движении ее тела его ладони ощущали их твердость. Так началась эта вечная игра, эта напасть, выдуманная природой только для того, чтобы мы могли самоуверенно заявить Ему, Горнему, что рай возможен и на земле.
Да, все это так, но лишь любовникам дано ощутить то малейшее проявление нерешительности и сомнения, которое по тем или иным причинам может, подобно молнии, мгновенно уничтожить желание в одном из них и превратить стремительно разгорающееся обещание любви и наслаждения в мертвенную пустоту. Вот так и сейчас ее сознание словно укол пронзило воспоминание о словах, сказанных им всего несколько часов назад: «у меня нет настроения, и я хочу побыть один». А вдруг и сейчас он хочет того же? Все ее чувства напряглись для того, чтобы принять пусть даже еле уловимый ответ на этот вопрос, который был послан ее мозгом во внешний мир. И тут же, в тот же миг, который был общим для них, даже несмотря на полное молчание, ее любовь, эта самая загадочная и самая темная способность человеческого сердца, ответила ей, что он балансирует на грани между настоящим и прошлым, между ею и своими воспоминаниями, и уже спустя мгновение может оказаться там, куда влекут его они, там, где его ждет та, другая, мертвая любовь, и он тогда замрет, а потом отстранится от нее, Сони. Но сейчас, пока этот миг не наступил, еще остается возможность, остается надежда, пусть даже иллюзорная, что она смогла взволновать и привлечь его к себе и что, пока этот миг не истек, он сумеет собрать свою волю и убить ту, и без того уже мертвую любовь, и тогда его правая рука двинется вниз, словно улитка, оставляя на ее теле, на холодной коже ее напряженного, впалого живота, влажный и теплый след, потом проникнет под колготки, ощущая, как их эластичная и натянутая, слегка шершавая ткань нежно, словно отросшая за ночь щетина, скользит по коже, потом нащупает кружево крошечных, плотно облегающих тело трусиков, а под ними нежный холмик с углублением. Еще есть надежда, что его рука накроет самую сокровенную часть ее тела, которую она сама предложит ему, незаметно раздвинув ноги, закинув назад, почти за подушку, голову, и обратив глаза к закатному небу с карминными слоистыми облаками, и наслаждаясь тем, что ее женская сущность, словно прекрасный притягательный цветок, испускающий аромат молодости и здоровья и обещающий блаженство, осчастливит сейчас именно его, того, кого она любит и хочет задержать рядом с собой навсегда.
Но!
Этот миг истек, и граф оказался именно там, куда и стремился, в прошлом… «Все кончено, и у меня теперь нет ничего кроме тебя. Помни об этом», – произнесла, сейчас обращаясь к нему, Анна, стыдясь посмотреть на него, сидя на полу у его ног и чувствуя себя виновной и грешной, еще теплая и дрожащая после того, как только что впервые отдалась ему. Он чувствовал себя убийцей, глядящим на тело, которое он лишил жизни. Неужели он лишит жизни и Соню?
И он убрал свою руку.
В отчаянии, она, скользя по его телу, гладя и успокаивая его, спустилась вниз, ища губами влажное, но безвольное свидетельство его мужественности и приговаривая:
– Не волнуйся, милый мой, не беспокойся, все будет хорошо, вот увидишь, успокойся, я все сама сделаю…
Он кожей живота почувствовал ее волосы, которые щекотали его, рассыпаясь по его телу, почувствовал силу ее языка и нежных, податливых губ, которые старались пробудить его, и вдруг, вытянувшись на постели, успокоился, как она и просила, как она того и хотела. И тут в его сознании, перед закрытыми глазами, вспыхнуло закатное небо с карминными слоистыми облаками, которое он несколько мгновений назад видел в окне, он двумя руками взял ее голову, приподнял ее и, не открывая глаз, губами потянулся к ее губам…
(Не ужасайся, граф Лев Николаевич, перед этой возможной любовной сценой между твоим героем и моей бедной Соней. Ничто более не унизит ни величия твоего пера, ни целостности созданного тобой образа. Продолжай покоиться на лаврах.)