Текст книги "Смерть Вронского"
Автор книги: Неделько Фабрио
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
Но одна-единственная мысль, словно камешек брошенная на поверхность глубоководья воспоминаний, вызывала, как круги на воде, сразу несколько других мыслей, например такую – а не являются ли все те смерти, с которыми сталкивала его судьба позже, то есть после того, как он принял решение остаться с Анной (в том числе и смерти незнакомых ему семерых хорватских парней), одним вопиющим и достигающим самого неба подтверждением той оценки его чувств, которую во всеуслышание сформулировала его госпожа маман, когда сказала, что эта его любовь не что иное, как просто какая-то отчаянная страсть, вертеровщина, да, он хорошо помнил, именно так она и сказала: «губительная вертеровщина», а вовсе не наслаждение сладостью прелюбодеяния, и эта страсть «неминуемо заставит его наделать много глупостей», это он тоже прекрасно запомнил. И в ответ на это покинул Москву, отчасти еще и потому, что хотел избежать недовольства старшего брата, который, хотя и занимал по отношению к нему довольно терпимую позицию (оттого, что сам имел любовницу, балерину из ансамбля императорского балета), не обладал такой широтой понимания, которая позволила бы ему оправдать то, что Вронский поставил на карту свою карьеру. А эта карьера, гневно бросил ему в лицо старший брат Александр, зависела от тех, «кому поведение графа Алексея Кирилловича нравилось все меньше и меньше». Впрочем, в самом начале и сама их мать – оба брата признали это в ходе последнего, бурного, похожего на ссору разговора – решительно защищала и даже восхищенно одобряла любовь своего младшего сына к госпоже Карениной, ибо, по ее мнению, поначалу такая связь Вронского с дамой из самых верхов общества, к тому же с дамой красивой, повсюду принятой и уверенной в себе, несомненно прибавляла веса светской репутации Алексея Кирилловича. Мать, возможно, еще и по сей день считает (размышлял Вронский, лежа среди смрада в одном из первых захваченных вуковарских домов, стоявших без крыш и окон, с ранами от осколков на уцелевших стенах), что самым счастливым моментом в ее жизни был тот единственный, неповторимый, божественный вечер в оперном театре, когда в балете «Дочь фараона» любовница ее старшего сына с чарующей женственностью исполняла на сцене знаменитый battements dйveloppй, и в зале находились и он сам с семьей, и младший сын, время от времени бросавший взгляд на ложу, в которой сидела его любовница с мужем и сыном, а она, нарядная и сверкающая драгоценностями, как новогодняя елка, гордо восседала между своими рослыми, красивыми сыновьями, она, их мать!
Во вторую неделю ноября части 204 бригады народного ополчения, точнее, все, кто оставался в живых из личного состава, без оружия и боеприпасов, отступили из Богдановаца в направлении на Винковцы. В Вуковаре же царили такое смятение и неразбериха, что командование обороной и население подвалов узнали об этом отступлении только после окончательного падения города.
Лежа из ночи в ночь в одном из первых захваченных вуковарских домов, осторожно отодвинув кровать подальше от стены на случай ее возможного обрушения, прислушиваясь к голосам с улицы и шагам стоявшего на страже Петрицкого, из ночи в ночь заново переживая все как наяву, вспоминал Вронский последние две недели осады Вуковара.
Среди ночи он часто вдруг просыпался и, открыв глаза и опершись на локоть, всматривался в темноту, словно пытаясь в ней что-то разглядеть.
Словно аллегорические фигуры, сменяющие друг друга на часах готической колокольни перед глазами изумленного верующего, о чем так образно рассказывала ему в детстве мать после одной из своих поездок в Германию, в воображении полусонного Вронского из ночи в ночь возникали лица тех, с кем столкнула его эта война и кто теперь прямо в лицо бросал ему такие слова, после которых заснуть уже не удавалось.
Кто-то в облике истощенного средневекового отшельника, одетый в рваное тряпье, кричал ему прямо в ухо:
– Вечная память павшим бойцам, резервистам и добровольцам, в гибели которых виновны и мы, и другие гады!
– Кто ты такой? Что тебе надо? Что ты такое болтаешь? – беспокойно спрашивал граф.
– Я – хорватский солдат, сейчас заключенный в сербском концлагере в Бегейце. А кричу я то, что и должен кричать каждый день. Вечная память павшим бойцам, резервистам и добровольцам, в гибели которых виновны мы и другие гады! Граф, они избивают меня, избивают, когда я это кричу, избивают и тогда, когда не кричу! А вот посмотри на мою мошонку! Они пропускают через нее электрический ток, требуя, чтобы я пел сербский гимн. Они трясут меня током за яйца и когда я пою их чертов гимн, и когда я его не пою. Правда, они не знают, что у меня уже трое детей, так что теперь я и без яиц обойдусь.
– Иди себе с Богом, отпусти меня, – отгонял его граф.
Напрасно. Человек продолжал:
– В правой руке у меня, вот посмотри на мою правую руку, осиновая палка. В левой руке, посмотри на левую, дубовая палка. Мы сами должны были сделать эти орудия и отдать их охранникам, чтобы им было из чего выбрать, когда станут нас бить. Бииить! Бииить!..
Но на смену ему из мрака уже надвигался офицер югославской армии, похожий на средневекового солдата с аркебузой:
– Ты меня слушай, Вронский. Человек ты неглупый, так что и сам понимаешь, что ты здесь оккупант. За двадцать тысяч марок я тебя из этого дерьма вытащу. Что, дорого? А есть люди, которые столько платят. Когда кончится эта война, мне тоже надо на что-то жить!
– У меня столько нет.
– Столько нет? Ну, тогда, раз ты все-таки наш, я завяжу тебе глаза тряпкой, и беги куда хочешь. А я буду стрелять тебе вслед, может, и промахнусь…
Потом появлялся армейский генерал Братич, напоминавший рыцаря в латах:
– Я, товарищ Алексей Кириллович, главнокомандующий. Позвольте к вам обратиться: Лужац должен сдаться! Это предместье – брюхо Вуковара, здесь расположены сады, фермы. С падением Лужаца сдадутся и остальные части города. Им просто будет нечего есть. Мое предложение – поставить дымовую завесу и бросить на Лужац всю массу танков и бронетранспортеров. Можно использовать и ваши старые Т-34. У усташей и так не осталось больше боеприпасов. Таким образом, оборона города будет рассечена на двух участках: со стороны Лужаца по направлению к Дунаю и клином между расположением казарм и предместьем Петрова гора. Товарищ Алексей Кириллович, нам нужна массированная поддержка вашего эскадрона. Позвольте отбыть на передовую. Рапорт отдал. Генерал Братич.
А за ним уже ждали своей очереди Черноглав, теребивший серебряные усы,
и Триглав, и Симаргл, с косой на плече, одетый во власяницу,
и Хорс, с фонарем, освещавшим комнату трепещущим светом.
Потом пришел черед неприятельского офицера:
– Ваша светлость, перед вами командующий винковацко-вуковарским фронтом Миле Дедакович, по прозвищу Ястреб. Я буду говорить с вами как офицер с офицером. Мой личный состав получает всего десять процентов того, что нам необходимо. Вместо того чтобы пытаться связаться со мной, наиболее ответственные люди просто не подходят к телефонам. Как я могу защитить от вас город и эту часть моей родины Хорватии, если у меня в руках, вот, сами посмотрите, документ, из которого видно, что восемь длинномерных фур с предназначенным для нас оружием перебрасывают в Герцеговину, а со мной разговаривают посредством газет и пресс-конференций! В Богдановцах мы держались до последнего снаряда, потом кто-то сумел оттуда вырваться, а остальных ваши люди просто перерезали. Вчера в четырнадцать ноль-ноль я сообщил об этом факте в Загреб, но они продолжают и по радио, и по телевидению твердить о том, что Богдановцы не сдаются! И если теперь кто-то из командиров какой-нибудь хорватской части попытается пойти на соединение с якобы еще не сдавшимися Богдановцами, то он попадет прямо в лапы к твоим бандитам, аркановцам, шешелевцам! Ваша светлость! Здесь пятнадцать тысяч человек, глаза которых постоянно обращены к небу, потому что они надеются только на Божью помощь. Прикажите четникам начать наступление на нас, ведь только убивая их, мы можем добыть себе пишу, боеприпасы, оружие, сигареты.
Когда пришла очередь Царя ветров, он нагнулся к Вронскому, чтобы тот мог хорошо слышать его шепот:
– Завтра убьют генерала Братича. На передовой.
За ним последовал Миленко Маркович, по прозвищу Заяц, серб из Маринца:
– Следует на десять колен назад, в прошлое, проверить степень вины каждого хорвата…
Последней в этой сменяющей друг друга череде появилась мать Мория. Она не произнесла ни звука.
На заре с улицы, над которой клубился первый осенний туман, ворвался Петрицкий. Он рухнул на ледяную постель Вронского и с трудом выдавил из себя:
– Убит генерал Братич. На передовой.
Четвертая глава
1
Три тысячи человек скопилось в больнице Вуковара.
Они лежали окровавленные, гниющие, со слезящимися после подвальной слепоты глазами, потерявшие подвижность в подвальной тесноте, смердящие, лежали в коридорах и в подвешенных где только можно гамаках, среди равнодушного к их боли пространства, лежали по двое в одной кровати, многим, тем, кому не досталось не только кроватей, но и крыши над головой, пришлось довольствоваться местом на земле в больничном дворе, где они располагались на снятых еще в первые дни осады изголовьях от больничных каталок, на которых теперь умудрялось поместиться по три женщины. И всех таких раненых и больных было три тысячи.
Они входили сюда, в вуковарскую больницу, словно те, кто в библейские времена, спасаясь от потопа, входил в Ноев ковчег, и заключали союз с врачами, подобно тому как был заключен союз между Богом и Ноем, – сначала это были пациенты с легкими ранениями, потом начали поступать те, кто потерял руку или ногу, а иногда и обе руки или ноги, позже здесь искали помощи обессилевшие морально и физически полицейские, которые пытались поддерживать в городе хоть какой-то порядок и обеспечивать минимальную защиту гражданского населения, кроме того, приходили сюда и сотни все еще похожих на людей существ, которые надеялись здесь просто укрыться, спрятаться, найти защиту, многие из них просили внести их в списки вспомогательного персонала больницы, чтобы в случае захвата города их не тронули.
Всех пациентов было три тысячи, и среди них один несчастный, который вслух читал Гомера: «О герое мне расскажи, о Муза…», и еще один, сербский военнопленный, солдат с простреленными легкими, который незадолго до смерти, хрипя, рассказывал о десанте, который «наша армия организовала на надувных резиновых лодках, а в них находились спортсмены, члены сербских гребных клубов, и я тоже был среди них», – рассказывал он и показывал свою старую фотографию, где был изображен в спортивной форме с веслом на фоне поросшего лесом речного берега, «из всех нас один я в живых остался», а потом его вынесли, мертвого, и положили на землю во дворе, где под первым мелким и холодным осенним дождем уже лежало не одно тело…
В середине ноября на частоте, которой пользовались танковые части сербов, прозвучал приказ командующего бронетанковых войск Югославской народной армии: «Мы находимся в десятке метров от столба на границе города, где написано ВУКОВАР, и завтра я жду от вас рапортов не о пленных, а о том, что вы все сравняли с землей. Именно это я приказываю сделать всем частям и подразделениям».
Потом кто-то, находившийся за пределами города, по единственному функционировавшему в больнице мобильному телефону потребовал, чтобы город сдался.
Когда эскадрон графа Алексея Кирилловича Вронского вместе с четниками и солдатами ЮНА победно вступил на территорию больницы, предводительствуемый подскакивающим в ритм музыке гармонистом в опанках, первым же приказом стало требование отключить электричество. Поэтому последовавший вслед за первым следующий приказ раздался уже в полной темноте:
– Всем усташам, построиться! Да поживее, и шагом марш!
В громком решительном голосе, который раздался в ответ, пациенты больницы тут же узнали хрипловатый альт главного врача, которую все здесь любовно называли Докторшей:
– Пешком? Старики и инвалиды не могут идти, а почти все остальные здесь слепые. Мы находились в блокаде девяносто дней! У них просто нет сил! Слышит меня кто-нибудь?
Вспыхнул карманный фонарик, осветив майора ЮНА:
– Я слышу вас, товарищ доктор. Автобусов у меня нет. Но я пошлю за грузовиками. Для усташей и этого будет более чем достаточно.
– Усташей здесь нет, товарищ офицер. Усташи существуют только в вашем воображении. Здесь три тысячи раненых и… – попыталась возразить из темноты Докторша, но ее голос заглушили скачущие такты сербского кола, раздавшиеся с лестничной площадки между вторым и третьим этажами, где расположился гармонист.
Докторше удалось пробраться к выходу. После того как прозвучали слова майора, по-видимому уже покинувшего здание, прошло минут пятнадцать-двадцать, но этого оказалось достаточно, чтобы во дворе произошли пугающие перемены. Кроме обещанных грузовиков подъезжали армейские джипы, заляпанные глиной и грязью, ревели военные вездеходы с солдатами в маскировочной форме, толпились под черными знаменами группы четников устрашающего вида, в надвинутых на горящие ввалившиеся глаза меховых шапках, вооруженные до зубов, с темной, то ли смуглой, то ли грязной кожей, одетые кто во что горазд, а некоторые, наоборот, с оголенным торсом, перетянутым рядами лент с патронами. Некоторые из них, как успела заметить Докторша, начали собирать в небольшие группы оказавшихся во дворе обитателей больницы. «Почему они так покорны?» – возмущенно подумала она.
Один из «победителей», пьяный не столько от алкоголя, сколько от азарта, кричал солдатам, побуждая их к избиению группы окруженных пациентов больницы:
– Гниды, убийцы, сволочи, мясники, усташи проклятые, сколько народа вы переубивали? Сколько изнасиловали?
Те молча, покорно, как овцы, терпеливо сносили оскорбления, удары и пинки.
Все еще нерешительно медля на пороге, она попыталась по значкам на пилотках и фуражках разобраться, кто здесь кто, но с изумлением и ужасом убедилась, что у одних головные уборы украшены четырьмя буквами «С», у других какими-то непонятными кокардами, у третьих «вуковарской голубкой», а у только что подоспевшего отряда на шлемах красовались пятиконечные звезды.
Из кабины последнего из двадцати военных грузовиков ЮНА, которые, не глуша моторов, выстроились перед больницей, выбрался тот самый майор, и Докторша, низенькая, в белом халате, напоминавшая утку, засеменила ему навстречу.
– Это же не эвакуация, как было в Илоке, это просто уничтожение, товарищ майор! Мы ушли из Илока потому, что вы угрожали разрушить весь город, если отряды территориальной самообороны не сложат оружие. Но ведь это больница! – кричала она с отчаянием в голосе. – Выйдите на связь с представителями Европейского Сообщества, я хочу сделать заявление…
– Да пошла ты на… вместе со своим Европейским Сообществом! – рявкнул майор и быстро направился к больничным дверям.
Перед самым порогом его остановил прапорщик с автоматом в руках, направленным на группу людей, которых он только что вывел из здания, то и дело повторяя: «Смотреть под ноги, руки за спину!» Прапорщик спросил:
– Куда эту мразь, товарищ майор?
– В живых не должны остаться даже хорватские кошки, ясно? – раздраженно бросил майор и исчез в темноте больницы.
Окрыленный прапорщик прикрикнул на кого-то из конвоируемых: «Ублюдок, тебя что, свинья родила, а не мать?» – и бодро погнал группу через двор.
«Говорит свободный Вуковар!» – раздалось вдруг из включенных во всех машинах радиоприемников, и тут же кто-то врубил расположенные в здании больницы громкоговорители, так что голос диктора разнесся на всю округу.
Докторша слушала окаменев: «Мы дойдем до Загреба, а если потребуется, то и до Берлина, потому что после освобождения Вуковара мы готовы освободить от усташей весь мир…»
В этот момент мимо пробежало несколько четников, громко переговариваясь о каких-то списках «на эвакуацию».
Она знала, что никто из внесенных в такие списки не имеет шанса остаться в живых, и поспешила к автомобилю с эмблемой организации «Врачи без границ», где находились французские наблюдатели. Они внимательно выслушали ее, но никто из этих учтивых европейцев не тронулся с места:
– Мадам, нам чрезвычайно жаль, но мы здесь всего лишь нейтральные наблюдатели, – сказал один из французов.
– Если мы заметим что-нибудь особенное, то отразим это в отчете нашей организации. Таковы правила, – добавил другой.
Докторша смотрела на них потрясенная, и в ушах ее отдавалось: «Если мы что-нибудь заметим… если!..»
Тут рядом с французским автомобилем и Докторшей затормозил джип ЮНА с включенным радиоприемником, который передавал программу новостей из Белграда, и как только она кончилась, загремела мелодия «Косовской битвы». Но, словно и этого казалось еще недостаточно, через громкоговорители снова разнесся голос диктора: «Усташи! Сдавайтесь! С вами все равно покончено. Сделайте хоть одно доброе дело – спасите мирное население! Если вы не сдадитесь, кровь прольется рекой. Мирные граждане! Собирайтесь у фабрики «ВУТЕКС». Там вас ждет еда и лекарства. Мы обеспечим ваши права. Туджман вас предал. Он продал вас в обмен на Герцеговину. Сдавайтесь! Вашу безопасность гарантирует Югославская народная армия!»
Она взглянула в пустое небо. Она огляделась вокруг, вздрагивая, как слабое дерево под порывами ветра.
Она поняла, что сейчас начнется самое страшное.
Офицеры и солдаты ЮНА, невыспавшиеся, в мятой и грязной армейской форме синего цвета, может быть даже сами еще не понимая, куда именно они направляют группы взятых под стражу людей, но наслаждаясь своей властью над «этими усташами», которых теперь собирались покарать, размахивая руками командовали: «Всем сербам собраться справа! Усташи – слева в три группы. Первая – женщины с маленькими детьми, вторая – женщины без детей, третья – мужчины».
– Свиньи хорватские! Сейчас прокатитесь на Овчару! – орал, наяривая на гармошке, гармонист.
Пятьдесят минут спустя первые двадцать грузовиков были битком набиты больными, здоровыми, персоналом больницы и бойцами хорватского ополчения, в последний момент переодевшимися в гражданскую одежду.
Тем временем в легковой машине подъехало четверо военных, причем только тот, кто обладает хорошей, действительно хорошей памятью, смог бы узнать в троих из них тех людей, которые несколько месяцев назад, в тот день, когда над равниной проплывали пухлые белые облака, стояли над большим штабным столом, а комната наполнялась сухим жаром лета и голосами полевых птиц. За прошедшие месяцы войны эти трое постарели, на их лицах лежала серая тень усталости.
Один из них, это был капитан первого класса, пытался что-то внушить остальным и поэтому попросил их не выходить из машины, пока разговор не будет закончен.
– Я еще раз утверждаю, товарищ полковник, что так называемые «сербские добровольцы» на самом деле просто некрофилы и садисты и что они позорят нас, нашу титовскую армию. Я своими глазами все видел, я знаю, что говорю!
– Во-первых, молодой человек, это уже не титовская, а сербская армия. И кому это не нравится – скатертью дорожка. Ясно? Во-вторых, сербские добровольцы необходимы нам так же, как нам необходимы воинственно настроенные сербы в Хорватии и в Боснии и Герцеговине. Вы получили военное образование в нашей стране, а так ничему и не научились! Именно благодаря их существованию мы достигаем сразу двух целей, – охотно объяснял все еще вполне доброжелательным тоном лысый толстяк с погонами полковника. – Мы уничтожаем творящих геноцид хорватов и защищаем находящихся под угрозой сербов. А вы хотите от них избавиться, мой капитан! Видите, вы не правы! Вас сюда прислали для перевоспитания, но, похоже, вы пока и не думаете исправляться!
Тут в разговор включился, гнусавя еще больше, чем тогда, летом, рыжеволосый мужчина в полевой форме:
– Все, что вы нам здесь сообщили, товарищ капитан, было нам известно заранее, – сказал он. – Но я расскажу вам кое-что для вас, видимо, новое, хотя, как я слышал, вы уверены, что «все видели и все знаете». Все, что происходит в эту войну, было нами запланировано. В том числе и этнические чистки. Да-да, геноцид. Именно так. Тех хорватов, которых нам не удастся перебить, мы должны запугать так, чтобы они больше никогда не захотели вернуться в свои дома. И нужно в массовом порядке организовать судебные процессы. Судить их. За государственную измену и подрыв конституционного устройства Югославии, и, конечно же, за пособничество усташескому движению. Вуковар – это наказание, товарищ капитан! Теперь, когда Вуковар разрушен, а его жители перебиты или изгнаны, Осиек без труда окажется в наших руках. Почему? Да потому что из него от страха уйдет не меньше трех четвертей населения.
– Да, именно так мы и планировали, – устало подтвердил лысый толстяк.
Звено вертолетов с красными пятиконечными звездами на фоне белого круга пролетело над самой крышей больницы.
Все тот же гармонист в опанках, оказавшийся сейчас во дворе перед зданием, в знак приветствия летчикам растянул меха своей гармошки почти до земли и под ее оглушительные звуки прокричал в небо: «На Загреб! На Вараждин! Теперь все наше! – и, не закончив одной мелодии, резко перешел к другой, загорланив, всхлипывая от счастья: «Опатия, милая, жемчужина Адриатикииии…»
– Товарищ капитан, вы не правы, – неожиданно включился в разговор четвертый из сидевших в машине, офицер медицинской службы, о чем свидетельствовали нашивки на его военной форме ЮНА. – Сербские добровольцы вовсе не садисты и не некрофилы. Ни в коем случае! Да где это, среди какого народа, пусть даже такого многочисленного, как наш, вы найдете столько садистов и некрофилов? Смешно слушать! Сербские добровольцы – это самые обычные психопаты, – закончил он с такой теплотой и умилением, словно рассуждал о весенних бабочках.
– Конечно, психопаты, кто же еще, – весело поддержал его полковник, отирая со лба пот.
– Подавляющее большинство лиц, склонных к психопатическому поведению, находится на свободе, однако при этом они сохраняют латентную предрасположенность к совершению преступлений, на которые идут гораздо легче, чем остальная популяция. Вы следите за моей мыслью, товарищ капитан? Обычно в любой нации такие люди составляют около шести процентов. Они способны на самые тяжелые преступления и из корыстолюбия, и из желания доставить себе то или иное удовольствие.
– Вот видите! – перебил его другой полковник. – А вы хотите отказаться от их услуг! Отказаться от капитана Драгана? Или от Аркана? Или от этого Милойицы, который действует сейчас в Товарнике?
А из двери больницы, словно тонкая струйка серого дыма, сочилась череда обезличенной людской плоти, появлялись все новые и новые фигуры на костылях, на каталках, опираясь на терпеливое плечо соседа, на носилках, слепые, хромые, ползущие на коленях, некоторые плакали, других рвало, кто-то, не выдержав испытания этого крестного пути и чувствуя близость конца, срывал с себя окровавленные бинты и повязки, кто-то, перебирая в руках четки, читал молитвы, кто-то крестился, кто-то успокаивал перепуганных, заплаканных детей, поседевших за три месяца, проведенных в подвалах, голодных, давно не мытых, рахитичных, похожих на обтянутые кожей скелеты летучих мышей, не знающих о том, что такое свежий воздух, солнце, чистые пеленки. Здесь были и их матери, давно забывшие о воде и гигиенических прокладках, с кожей, свербящей от засохшей крови, и эту бесконечную череду сломленных и одновременно отважных людей, которых весь мир бросил на произвол судьбы, этих страдальцев и мучеников, под градом ударов чередой тянувшихся от дверей больницы, заглатывали все новые и новые грузовики, прибывавшие с востока.
– О муза аргейская, что за легкая работа была у тебя, когда ты дружила с Гомером!
(Кто сказал это? Уж не тот ли несчастный, который в больнице читал великого грека?)
И в этом всеобщем помрачении человеческого духа произошло нечто удивительное, чего никто не заметил.
Под стеной полусожженного здания больничной прачечной, на первом выпавшем утром снегу, стоял, закусив губу от бессилия и беспомощности, Вронский, дрожа и не в силах оторвать взгляд от медленно ползущей череды людей. Из громкоговорителей неслись звуки народной песни «Сегодня праздник наш…». Вдруг к нему незаметно приблизился с какой-то бумагой в руке один из пациентов больницы, в глазах которого сияло столько доверия, что Вронский растерялся, хотя ему это не было свойственно. В этом состоянии полного разлада с самим собой он, не понимая, куда деться от стыда, словно обнаженная девушка, застигнутая врасплох, попытался прикрыть руками свою кавалерийскую форму, хотя бы расшитый золотом белый ментик.
– Не стыдитесь, не надо, – проговорил человек, приблизившись к нему. – Я читал Толстого, и знаю все о вас и об Анне. Хочу попросить вас об одной услуге. Нас сейчас повезут на расстрел, на гору Овчара. Но важно не это, а письмо, которое у меня в руках. Его написал один хорватский солдат-ополченец, которого на следующий день убили в уличных боях, пуля попала ему прямо в голову. Слушай меня внимательно, – вдруг перешел на «ты» этот несчастный. – Сохрани это письмо до того дня, когда мы все уже давно будем мертвы и забыты и когда один хорватский писатель, в зимней тишине своей комнаты, сядет за стол, чтобы строку за строкой написать о тебе и о нас. Пойми, это письмо потребуется ему для романа. Adieu, Алексей Кириллович, adieu.
И, протянув графу бумагу, крепко обнял его, словно были знакомы они не по школьному курсу литературы, а дружили всю жизнь, и тут же, согбенный и покорный, присоединился к веренице смертников.
А Вронский отправился к голове колонны, туда, где трое четников размахивали черным флагом и пинали забиравшихся в грузовики людей, подгоняя их.
– Куда вы их везете? – спросил Вронский, не надеясь, впрочем, получить истинный ответ.
– В рай! – весело и возбужденно ответил ему один из бородатых четников.
– Где главнокомандующий? – задал еще один вопрос Вронский.
– Крадет картины, – спокойно ответил четник, ближе всех стоявший к почти заполненному людьми грузовику. – Картины из городского музея, граф, – счел необходимым разъяснить он.
– Лучше бы и ты отправлялся туда. Мы здесь без тебя прекрасно справимся, не беспокойся. А там картин много, и посуда всякая. Вообще-то, нас не это интересует, а золото. Всякие золотые вещицы. Картины я в гробу видал, – затарахтел третий бородач, похлопав себя по отяжелевшим, туго набитым карманам.
– Ну-ка, подержи, – сказал вдруг Вронскому первый из четников и, сунув ему в руки древко черного знамени, переключился на нескольких стариков, которые покорно приближались к откинутому борту грузовика.
Долго еще стоял граф Алексей Кириллович Вронский, конногвардейский капитан, с черным знаменем в руках, один-одинешенек под мрачным небом, упираясь ногами в земной шар, в пустом, отмытом историей пространстве, и по липу его текли слезы.
Слезы!
Первый раз после смерти Анны.
Непостижимыми путями, превращающими нашу жизнь в непознаваемое пространство, на котором история разыгрывает свои шахматные партии, письмо это попало ко мне. Вот оно:
…Я хотел еще описать вам здешние условия и то, как мы живем, но понял, что не смогу – нет таких слов, которыми можно было бы описать отчаяние, скорбь и безумие окружающей меня жизни (можно ли назвать это жизнью?). У меня нет сил рассказывать вам все это без какой-либо надежды на изменения к лучшему. И все, чем я занимался до сих пор, не имеет никакого смысла, потому что все мои письма, в сущности, были письмами из могилы. Все мы здесь умерли как люди. Когда я говорю «как люди», я имею в виду те привычки и обычаи, принятые в цивилизованном мире, которые мы, люди, совершенно обнаженные при рождении, натягиваем на себя слой за слоем, словно одежду. Но здесь мы убиваем, убивают нас. И больше ничего. Пресеклись корни нашего существования. Я не могу больше общаться с людьми без того, чтобы не подавлять в себе жалкие остатки достоинства и человечности, которые еще теплятся во мне. Я ненавижу всех вас за то, что у вас есть ванные с горячей и холодной водой, за то, что ваши дети могут ходить в школу, за то, что вы смотрите телевизор. Единственное, чего мы еще хотим, это чтобы нам дали спокойно умереть, без помпезности и звуков фанфар.
Вуковар. 23 октября 1991 года, 20 часов 56 минут.Без подписи.
Капитан первого класса вышел из машины последним. По званию он был подчиненным своих спутников, да и сидел посередине, между ними, поэтому, пока они выбирались наружу, он, раскинув руки в стороны, придерживал обе дверцы автомобиля.
Потом и его нога коснулась земли, и в тот же момент он увидел стоявшие неподалеку ящики с взрывчаткой. Какое-то внутреннее вдохновение озарило его и наполнило преображающим чувством облегчения. Он подбежал к ящикам и один за другим начал перетаскивать их в машину. Пока он был занят торопливой погрузкой, перед машиной возникла череда обреченных, направлявшаяся к остановившемуся поблизости грузовику (они теперь подъезжали гораздо ближе к больнице, видимо, чтобы ускорить процесс загрузки).
Сейчас эти изуродованные дети Божьи теснились рядом с его машиной, спотыкались, подгоняемые напиравшими сзади, толкали друг друга в спины, прижимались боками и животами к капоту, даже негодовали, что он мешает им соблюдать порядок на пути к смерти, и ему вдруг начало казаться, что он в главной роли участвует в съемках фильма о народно-освободительной борьбе и что сейчас появятся фашисты со свастикой на рукаве, а потом – на тебе! – Славко и Мирко, воплощение братства и единства народов и народностей, в последний момент освободят от ненавистных оккупантов и предателей родины как рабочий класс, так и крестьян вместе с прогрессивной интеллигенцией… Он вздрогнул, поймав себя на том, что его внутренний голос говорит языком митингов.
– Сербы сюда, в сторону, усташи – в грузовик, – слышались крики охраны, усиливавшие общее смятение и вселявшие ужас.
Грудной ребенок на руках матери визжал как поросенок, выли от страха две закутанные в черное женщины, из рук одного из бывших пациентов больницы выпала толстая белая книга – Гомер, – и тут же молодой солдат злобно отшвырнул ее ногой в сторону.
Лысый толстяк с полковничьими погонами рысцой трусил от дверей больницы к машине, на которой недавно приехал, но капитану первого класса повезло, он вовремя успел заметить полковника, вскочил в машину, завел мотор и, быстро опустив стекло, левой рукой (в правой он держал зажигалку) замахал теснящимся возле машины людям, чтобы они дали ему дорогу.