Текст книги "Смерть Вронского"
Автор книги: Неделько Фабрио
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 10 страниц)
и знал, что он все ближе и ближе к Анне, а внизу, под ним, где-то в глубине звучал хор голосов деревьев, птиц, вод, просторов, хор душ мертвых и живых, и их голоса заполняли все пространство и обвивали его словно золотые нити осеннего солнца,
и еще снизу, с опушки леса, донесся до него крик четников:
– Назад, граф! Назад! Там мины… усташские миныы-ыы…
но тут лицо Анны, которое, казалось, парило перед ним высоко в небе, волшебным образом превратилось в сияние, заполнившее собой все небо, и он увидел величественное рождение нового, молодого, все исцеляющего солнца, солнца искупления и справедливости, к которому вместе с ним устремилось все сущее,
и тут грохнул взрыв.
(конец августа 1993 – начало февраля 1994 гг.)
Послесловие
Одна из мудрых мыслей, которыми я обязан Горацию, звучит так: «…глиняный горшок долго сохраняет запах того, что однажды было в него налито».
В России я не был никогда, но принадлежу к тому послевоенному поколению в бывшей Югославии, которое в гимназии учило русский язык в течение восьми лет. Русский я полюбил за его удивительную выразительность и гибкость, а еще за близость с хорватским. Федор Тютчев, несомненно, «мой» поэт. Позже я открыл для себя богатство русской симфонической и оперной музыки, которая стала моей настоящей страстью. Не раз мне удавалось справиться с депрессией благодаря симфониям В. С. Калинникова.
Я очень много писал о произведениях русских композиторов, разумеется, по-хорватски. Русский язык я знаю пассивно. Но если бы мне хоть на месяц посчастливилось оказаться в стране моих литературных и музыкальных кумиров, я, безусловно, заговорил бы по-русски, и даже, надеюсь, совсем неплохо. Моя мать итальянка, поэтому, естественно, итальянский язык с детства был для меня таким же родным, как и хорватский, что же касается русского, то и с ним я встретился довольно рано, а встретившись, полюбил настолько, что считаю своим.
Должно быть, именно поэтому я заново открыл для себя роман Льва Толстого «Анна Каренина», когда обдумывал, каким образом выразить языком и средствами литературы то, что происходило у меня на родине в годы войны 1991–1995 годов. За последние (почти двадцать!) годы я написал три очень важных для меня романа: «Упражнение жизни» (1985), «Волосы Береники» (1989) и «Триемерон» (2002), в которых обратился к теме исторического зла на протяжении девятнадцатого и двадцатого столетий; вместе эти романы составляют одно художественное целое – «Адриатическую трилогию», награжденную многими литературными премиями, так что, естественно, разрабатывая такую тему, я счел своим долгом одним из первых (а на деле оказался первым!) рассказать языком романа и об этой войне, происходившей на моих глазах и ставшей частью моего непосредственного жизненного и исторического опыта.
Между тем опыт социалистического реализма, который с 1945-го и до начала пятидесятых годов был прописан коммунистической партией нашей культуре, недвусмысленно свидетельствовал о том, что черно-белая техника не имеет права на существование в литературе, особенно в романе, посвященном войне.
Вот тут-то мне и вспомнился мрачный образ Алексея Кирилловича Вронского, мучимого раскаянием героя Льва Толстого, которого тот, словно в наказание, послал воевать в Сербию. В романе мы встречаемся с ним в последний раз на вокзале в Курске, когда мать провожает его на фронт, и дальше не знаем о нем ничего – чем обернулась для него сербско-турецкая война, остался ли он жив, какова была его дальнейшая судьба. Вот так и получилось, что Лев Николаевич Толстой словно передал мне своего героя на курском вокзале, и я спустя 113 лет привез его на том же поезде в Белград. Как сказали бы критики, я воспользовался постмодернистским приемом, а кроме того, ввел в драматургию придуманной мною истории элементы славянской мифологии, на мой взгляд в данном случае совершенно необходимой; а когда случилось так, что Соня впервые после гибели Анны пробудила во Вронском любовь, я смиренно, но прямо обратился к великому писателю.
Я уверен, что в те месяцы, когда я писал «Смерть Вронского» и когда по понятным причинам ни у кого еще не было полной информации о происходивших событиях, касавшихся в том числе и действий хорватской стороны (теперь многие из тех фактов стали достоянием гласности), не нашлось бы такого писателя, который принципиально иначе осветил бы отношения двух воюющих сторон – одной, совершившей нападение, и другой, уже вышедшей на основе волеизъявления ее граждан из бывшего государственного сообщества и теперь вынужденной защищаться. Что же касается нехватки сведений о происходившем с той и с другой стороны, то ее, убежден, мне удалось восполнить в своей следующей книге, романе «Триемерон». К сказанному остается добавить только одно – моя главная художественная, литературная идея может быть выражена словами: «История – это бесплодие, безумие и смерть».
Когда в прошлом году в Вене мне вручали литературную премию имени Гердера, в одном из своих выступлений я сказал, что на протяжении уже более чем двадцати лет пишу о стульях, остающихся пустыми во время семейных торжеств, когда за одним столом собираются некогда многочисленные родственники. Тех, чьи места за таким семейным столом остались незанятыми, поглотила история. Вот так я сказал и услышал аплодисменты.
Я не жду аплодисментов от российских читателей «Смерти Вронского», но я надеюсь на искреннее желание постараться понять меня как писателя. И еще надеюсь на то, что эту задачу несколько облегчит то обстоятельство, что от меня, как от глиняного горшка Горация, уже давно исходит знакомый запах!
Неделъко Фабрио
Загреб, май 2003 года