Текст книги "Смерть Вронского"
Автор книги: Неделько Фабрио
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
2
Стоит граф Алексей Кириллович Вронский перед Вуковаром, стою я над Вронским. Он – дитя войны, я – его второй отец, он как проклятый целую неделю мается перед Вуковаром, я на этом проклятом месте стою уже месяца два.
И точно так же как по узким улицам и переулкам не могут пройти дальше танки, целых три сотни и еще шестьдесят их здесь, сербских, из состава Гвардейской дивизии под командованием генерала ЮНА[8]8
ЮНА – югославская народная армия.
[Закрыть] Вранишевича, так и тысячи моих слов, тщательнейшим образом отобранных в глубинах сердца, не могут излиться вольным потоком, а падают на бумагу подобно раскаленным углям и прожигают пустой, неисписанный белый лист, исторгаясь с такой же мукой, с какой защитники города голыми руками и жалким оружием – о муза чуда! – на подходе к узким улицам и переулкам уничтожают танк за танком из Белградской, Пожаревацкой и Валевской бригад бронетанковых войск, с такой же мукой, с какой держатся они под обстрелом двенадцати артиллерийских дивизионов, поставивших целью сравнять с хорватской землей этот город, который не сдается.
А с Дуная ведут стрельбу корабли речной флотилии, а из-за Дуная минометы, и из Бршадина минометы, а из Негославца орудия, и даже сам город восстал против самого себя и огрызается минометами из пригорода Петрова Гора, а от улицы Радича и от Истарской улицы уже ничего не осталось, и пока я зажигаю Вронскому дрожащую в его руке сигарету, он слышит, как обстреливают гимназию, собор и «Славию», и эти разрывы слышны и в Борово, и в Пачетине, и во многих уже занятых селах, радостно сообщают ему товарищи по оружию. А он, прикрывая ладонями уши от звука разрыва, который сейчас должен последовать, спрашивает первого стоящего рядом с ним человека, который заряжает выкрашенное зеленой краской орудие, направленное в сторону города, почему же хорваты ничего не предпринимают против предместья Петрова Гора, из которого сербы беспощадно обстреливают их, на что артиллерист, смеясь, отвечает, что четники взяли там хорватов в заложники. И, приготовившись дернуть за шнур, кричит:
– Не бойся, Вронский, голуба моя, мы от их домов камня на камне не оставим!
И Вронский вспомнил, что вчера ему с глазу на глаз сообщили, что белградская контрразведка, которая, как говорят, способна обвести вокруг пальца самого черта, разработала хитроумный план с целью втянуть регулярные части хорватской армии («Видимо, рассчитывая на то, что она недавно сформирована и слабо вооружена», – рассуждал про себя Вронский) в массированные боевые действия по всей линии обороны, чтобы таким способом сломить и уничтожить и армию, и сам город. Было решено также запустить сочиненные в Белграде слухи, направленные на то, чтобы сломить моральный дух хорватов, и в частности, что Загреб согласился отдать Славонию в обмен на Герцеговину, что после взятия Вуковара падение Загреба неизбежно, что Вуковар брошен на произвол судьбы и не получает помощи даже из сравнительно близко расположенных Винковцев.
У Вронского не хватало знаний, чтобы оценить, насколько правдоподобно первое и второе утверждения, однако что касается третьего, то лживость его стала для него очевидной, когда было захвачено несколько отрядов винковацких хорватов, пытавшихся пробиться в осажденный город.
Алексей Хорьков-Петухов накрывал огнем левый фланг фронта, Герман Глушков – правый, а в его центральной части, на которой была выдвинута вперед группа бронетранспортеров, медленно приближавшаяся к улицам предместья, действовали Петрицкий, Кирилл Кириллович Осипов, узбек Икрам Ашрафи (настоящий виртуоз в установке противопехотных мин) и он, Вронский.
Как он потом вспоминал, дело было так: водитель бронетранспортера первым заметил людей в хорватской военной форме и тут же дал русским знак окружить неожиданно появившегося неприятеля. Хорваты выскользнули из зарослей кукурузы на дорогу и неосмотрительно ринулись в сторону военной машины, рассчитывая уничтожить ее так же легко, как утром того же дня вывели из строя четыре танка на ведущем к городу шоссе, и не ожидая наткнуться на сопровождение. И вот теперь они стояли на дороге, окруженные русскими.
Не крикни Вронский в последнюю минуту: «Стой! Не стрелять!» – Кирилл Кириллович Осипов уже скосил бы хорватов очередью из автомата.
– Но почему? Почему? – прорычал взбешенный Осипов, даже не заметив, что его черная барашковая кубанка с красным верхом свалилась с головы на пыльную дорогу. – Они бы нам простили? Простили? Отвечай!
– Мы здесь на войне, а не на загородной прогулке! – присоединился к нему разъяренный Герман Глушков.
– Вчера они убили Ильюшу, граф! – выкрикнул Алексей Хорьков-Петухов, самый старший среди них.
– Врешь, сукин сын! Это были не они! Я тебя пристрелю, гад кровожадный! – Петрицкий вскинул на Осипова большой тяжелый револьвер.
– Ах ты педрило! – оскалился ему в лицо Кирилл Кириллович, однако Петрицкий не опускал револьвера. – Скажи своему графу, Иуда проклятый, скажи сербам, которые платят тебе, так же как и мне, что Русь-матушка велика и у нее такое большое сердце, что она способна проглотить любую обиду и любое предательство. Но только проглотить-то она проглотит, а забыть не забудет! Никогда! Запомни это, Петрицкий!
– Убери револьвер, Петрицкий! Кирилл, брось оружие и убирайся отсюда подальше, пока я не приказал подвесить тебя за ноги, ей-богу!
Кирилл Кириллович Осипов отшвырнул автомат и бросился на землю, он целовал ее, гладил, прижимался к ней то одной, то другой щекой, охваченный патетическими чувствами, размашисто осенял себя крестным знамением и, словно в трансе, твердил: «Во веки веков полнись счастьем, земля моя родная!»
Даже позже, гораздо позже, Вронский никак не мог забыть ни этой ссоры, ни сцены гибели пленных, семерых двадцатилетних парней в форме хорватского народного ополчения (на пилотках и рукавах у них были нашивки с изображением фрагмента древнего хорватского герба – красно-белого шахматного поля, и у каждого на шее четки с дешевым оловянным крестиком), с оружием, которое они, по их собственному признанию, сами купили на заработанные в Германии деньги, «чтобы было чем сражаться», как простодушно объяснил один из них. «Сражаться? За что сражаться?» – допытывался узбек, но другой пленный столь же простодушно отвечал, что они просто защищаются! «Мы защищаем наш Вуковар, вот!» – да, именно так сказал кто-то из них.
Вронский приказал Петрицкому передать военнопленных, как это и полагалось, представителям югославской армии. Но те тут же (словно речь шла не о людях, а о бройлерах в клетках) переправили их четникам из Сремского Лаза.
Та часть города, которая находилась в руках сербов, подверглась сильному разрушению, среди немногих уцелевших зданий была пекарня некоего Джордже Райшича, именно туда, в пекарню, их, связанных, и отвели под крики и улюлюканье. Им приказали раздеться догола, уже наступила ночь, в пекарне горело аварийное освещение – потрескивающие ацетиленовые лампы (во всем городе еще с лета не было электричества), потом их заставили встать на колени на некотором расстоянии один от другого, и еще много-много секунд, остававшихся до их смерти, они стояли так на коленях, в холодных липких лужах крови, которая леденила им ноги, а помещение это уже было не пекарней, а камерой пыток и местом казни, они поняли это, увидев пробитые пулями и окровавленные доски для раскатки теста, свисавшую с потолка петлю и беспорядочно валяющуюся по полу разрозненную обувь предыдущей партии смертников. Поняли они это в последний час, потому что семеро с ножами, длинными, тонкими ножами убийц, – и это они тоже успели увидеть, – уже зашли им за спины.
Тот из пленных, кому последнему, словно курице, перережут горло, в этот момент, совершенно случайно подняв уже начавший тяжелеть взгляд с еще сухого, не окровавленного ножа, заметил, что снаружи ночь и что через одно из открытых окон бывшей пекарни в помещение вползает похожий на кудель клок серого тумана.
И он, тот несчастный, который будет зарезан последним, проследил сейчас, последний раз в жизни поворачивая голову, как этот клок тумана осторожно, казалось крадучись, проникает в эту комнату смерти, скользит по изрешеченным пулями и окровавленным доскам для теста, по свисающей с потолка петле, по разбросанным башмакам тех, чья жизнь уже оборвалась, оборвалась именно здесь, как он льется над головами только что зарезанных, которые теперь лежат лицом вниз на каменном полу, все еще хрипя и захлебываясь в собственной густой крови и розовой пене, и тех из них, кто, выкатив от боли огромные, размером с грецкий орех, глаза, пытаются в смертельной судороге обеими руками зажать под подбородком перерезанное горло, но это приводит лишь к тому, что голова все дальше и неестественнее, как-то криво, откидывается в сторону от обнаженного и испачканного землей переплетения жил, мышц и нервов. Этот последний из обреченных на смерть следил за тем, как клок тумана ползет дальше, делаясь все тоньше и белее: «Куда это он? Куда плывет?» – задавал он себе вопрос даже в предсмертном хрипе, пока глазами, вываливающимися из орбит от пронзающей его сверлящей боли, не увидел, как туман обвивает возбужденные лица убийц… как завивается он вокруг головы того, кто сейчас убивает его.
И так же как среди величественной Божьей природы многие живые создания в последний миг своего бытия вдруг подают голос и издают звуки, в которых, кажется, сконцентрирована вся их вера в жизнь, так что крик, исходящий из горла, звенит как устремленная к небу хвала безупречной логике и справедливости жизни, так и в тесной пекарне среди конвульсий и стонов еще живых мертвецов прозвучал обезображенный хрипом голос того, кто дольше всех оставался живым, и теперь уже без всякого выражения, совсем спокойно спросил своего убийцу, который довершал свое страшное дело: «…за что – ведь вы, сербы, и так всей страной командовали…»
В потрескивающем ацетиленовом полумраке, посреди жуткой бойни, перебирая пальцами пряди тумана и сам, как туман, белый, с закрытыми глазами, в окружении семерых опьяненных кровью и ракией убийц, стоит Царь ветров. Он, страшный, наводящий ужас, явил себя лишь одному из них, но тот (как в свое время и Вронский!), пытаясь отмахнуться от призрака, пробормотал: «Проклятая сливовица!»
В конце сентября, когда сербские силы всей мощью обрушились на село Ловас, в надежде через него выйти к Сотину и таким образом отрезать Илок, который к этому времени уже был лишен каких бы то ни было связей с остальной Хорватией, так же как это произошло и с Шаренградом, и Бапской, и всеми остальными населенными пунктами на хорватской границе с Воеводиной, однажды утром Вронский, измученный ночными кошмарами, в глубокой задумчивости забрел в ту часть города, которую все еще контролировали хорваты. Граница была столь условной, что никто ему не препятствовал, никто не обратил на него внимания.
Среди руин, на стене одного из немногих уцелевших домов он заметил криво висящую табличку с названием «Улица Йосипа Краша» и, не очень хорошо представляя себе, куда она его приведет, и не отдавая себе отчета, зачем он это делает, неспешно отправился вдоль этой улицы, и ему казалось, что щедрая прелесть теплого сентябрьского утра, напоенного ароматом айвы и запахом только что вскипевшего молока, которым пахнуло на него из ближайшего окна, разливается повсюду, окутывая людей, толпящихся в небольших лавках и магазинчиках, возле зданий почты и банка, на бензоколонке, распространяясь по всей земле, а не только в небе, голом, пустом, высоком, равнодушном и тихом.
Не веря собственным глазам, Вронский вдруг увидел под стеной одного из домов, сильно поврежденной разорвавшимся неподалеку снарядом, сидящего в тени, защищающей его от почти жаркого сентябрьского солнца, старика. Он курил. И эта в общем-то ничем не примечательная картина показалась Вронскому настолько ярким и сильным выражением самой жизни, ее силы и неуничтожимости, что он непроизвольно улыбнулся, показав свои крепкие, здоровые зубы.
Старик взглянул на него, но ничего не сказал, не ответил на его улыбку. Вронский долго стоял перед ним и думал о том, как похожи друг на друга все старости на свете, а потом на дикой смеси своего родного, сербского, и хорватского языков спросил:
– А ты не боишься, starik?
– Не боюсь, товарищ военный. Не каждый снаряд убивает, а если какой и убьет, то ведь только один раз.
…………………………………………
То, что он увидел позже, на довольно большом от себя расстоянии, которое быстро уменьшалось по мере приближения, поначалу показалось ему мешками с песком, которые, видимо, кто-то сбросил с грузовика. Стаи ворон и шумно трещавших сорок перескакивали и перелетали с мешка на мешок и крепкими ударами клювов отщипывали то, что находилось внутри. Там, где не справлялся один клюв, ему на помощь приходил второй, третий, и еще, и еще, а потом уже вся стая перелетала на новый, еще нетронутый мешок.
И в тот момент, когда он засомневался, действительно ли это мешки или же… и когда, бросив под ноги окурок, ускорил шаги, поняв вдруг безо всяких доказательств, а только по одному охватившему его страху, что находится на территории врага, среди хорватов, как перед ним выросла фигура солдата в форме хорватского ополчения.
– Дальше прохода нет, вы что, не видите, это погибшие сербы? – заорал солдат.
Тут Вронский понял все.
Солдат потянул Вронского в сторону, под крышу, каким-то чудом еще державшуюся на полуразрушенном двухэтажном здании, когда-то давно выкрашенном ярко-желтой, кричащей краской (об этом можно было судить по остаткам стен, на одной из которых сохранилось написанное краской слово «ТИТО»), вытащил из сумки мегафон и прокричал в сторону противоположного конца улицы:
– Эй, четники! Мы сейчас ненадолго отойдем, а вы забирайте ваших!
«Мешки!» – мелькнуло в голове у Вронского. Он хотел было выглянуть на улицу, но солдат грубо схватил его за плечо, потянул назад, в развалины дома и буркнул:
– Охренел, что ли? Снайперы!
А с того конца улицы уже пронзительно, со свистом, отвечал сербский мегафон:
– Мать вашу усташскую! Оставьте их себе на фарш! А то вам там жрать нечего!
Голос замолчал, а потом, вспоров тишину сентябрьского воздуха, раздались звуки «Марша на Дрину».
Все чаще в последнее время лежит Вронский на земле, на голой земле, облокотившись на руку, и, стараясь не обращать внимания на постоянную горечь во рту, смотрит в небо. А там, наверху, подгоняемые ветром, наползают друг на друга своенравные облака, а между ними пробиваются солнечные лучи, прямые, похожие на растопыренные пальцы или пожелтевший лист пальмы, покрывая позолотой края неба и дождевые клубы черных туч.
Собирается дождь, откуда-то издалека доносится гул движущихся воздушных масс, и на фоне этого гула девичий голос выводит протяжную мелодию.
Вронский, облокотившись на руку и стараясь не обращать внимания на постоянную горечь во рту, берет влажной рукой горсть земли, стискивает, потом, раскрыв ладонь, высыпает на траву.
Комочки земли скатываются вниз, налетевший порыв ветра треплет густую траву, и кажется, что между ее стеблями запуталось только что доносившееся издалека пение.
«Хорватия», – думает Вронский.
3
Жизнь защитников окруженного и ежедневно все более разрушаемого города протекала в основном в подвалах, хотя в Славонии никто никогда не строил подвалов в расчете на то, чтобы жить в них. Сейчас при слабом освещении от автономных электроагрегатов или при дневном свете, который с каждым новым, постоянно укорачивающимся днем уходящего лета становился все более тусклым и с трудом пробивался сквозь плотно закрытые и до неузнаваемости замаскированные отверстия подвальных окон, стало видно, что под землей нежную кожу новорожденных и маленьких, только что научившихся ходить детей поразил какой-то белый шелушащийся лишай, против которого, в отсутствие солнца и свежего воздуха, были бессильны любые мази (пока они еще имелись!) – его не удавалось устранить ни с тела, ни с лица, ни с темени. То, что после тридцати, сорока или пятидесяти дней, проведенных в подвале, у детей начинали выпадать волосы, казалось естественным, и родители утешали друг друга, что в нормальных условиях жизни это может пройти, однако настоящее отчаяние и панику у людей вызывало то, что волосы многих совсем недавно появившихся на свет малышей с каждым днем становились все бледнее и бледнее, а в конце концов совершенно седели. И страшным казалось не только то, что дети умирали, но и то, что умирали они изуродованными, совсем не такими, какими были тогда, когда по праздникам, католическим, православным, государственным, гуляли с родителями в парке на холме в старой части города, потом спускались вниз, на главную улицу, шли вдоль пышных домов в стиле позднего барокко, первые этажи которых были превращены в длинную галерею магазинчиков с достроенной позже и немного неуклюжей аркадой, чтобы в одном из этих магазинов купить или что-нибудь нужное для дома, а может быть, игрушку, или альбом для рисования, или лотерейный билет, а потом каждое семейство, как утки с выводками утят, отправлялось своим путем – кто в католическую церковь Филиппа и Иакова, поклониться телу святого Боны, вид которого, в роскошном римском облачении, всегда доставлял детям большую радость, кто в православную церковь Святого Николая, кто в усыпальницу там, на кладбище…
Теперь здесь, на этих улицах, погибали, а под землей терпеливо ждали своей очереди умереть. Одну девочку, хорватку, которая вела дневник подвальной жизни и записи в нем делала на кириллице, соседи по подвалу спросили, почему она не пишет латиницей, как все хорваты? Она ответила: «Потому что, когда сюда придут четники, они увидят свои буквы и не убьют меня». Однажды в другом доме двое оккупантов, проходя вдоль фасада, заглянули в подвальное окно. «Почему же вы их не убили?» – спросили потом сидевшие в подвале у тех среди них, кто был вооружен доставшимися от дедов парабеллумами. И один из них ответил: «Как я в него стану стрелять, когда он прямо на меня смотрит?»
А потом, в последний день сентября, поздно вечером, когда начал накрапывать дождь, пришла весть, что пали Антин и Кородж (они держали оборону с апреля), и кое-кто из обитавших в подвалах стариков вспомнил, как после Первой мировой войны жители этих хорватских сел дали возможность поселиться здесь многим сербским добровольцам с Салоникского фронта, «а вот как они нас теперь отблагодарили!», и это стало печальным продолжением вчерашних новостей о том, что в Илаче разрушено святилище Матери Божьей на Водах, куда «ходили в паломничество не только католики, но и многие православные из Срема и Северной Бачки», как снова свидетельствовали старики. Те, кто был помоложе, с грубым реализмом констатировали: «Значит, теперь к северу от шоссе Винковцы – Товарник, в сторону Дуная, хорватов больше не осталось».
И в первый день октября потребовали от родины «срочной и эффективной помощи, так как оккупанты перерезали последнюю дорогу, в районе Борова Села». Десять дней спустя к их призыву присоединился командующий хорватскими военными подразделениями в Вуковаре, заявив, что «наступает решающий момент». Как раз к этому времени вблизи Выставочного комплекса сконцентрировалось несколько десятков югославских танков, грузовиков и автобусов с резервистами и четниками, которые, налившись ракии и выкрикивая что-то про воеводу Синджелича, захватили вуковарские казармы.
До войны жители Вуковара с любовью говорили о своем городе: «Обязательно вернется в Вуковар тот, кто хоть раз воды напился из Вуки и нашей попробовал щуки». Теперь же на уме у всех было только одно: где оружие, почему они его не получают; что же касается смерти, то погибнуть можно было не только от пули или осколка снаряда, но и от голода. А если пища еще имелась, то нередко люди отправлялись на тот свет во время ее приготовления. О таких случаях Вронскому довелось услышать после падения Вуковара, когда он вместе с сербами вошел в город, и эти истории про «вуковарскую рулетку» словно кипятком ошпарили его, человека, который, готовя себя к военной службе и положив на ее алтарь все, что у него было, а именно аристократическое происхождение и фамильное богатство, считал ее делом честным и чистым. То, что семерых хорватов прирезали, вместо того чтобы, скажем, расстрелять, как это и положено на войне, привело его в ужас бессмысленной жестокостью смертного приговора, который к тому же вовсе не был продиктован необходимостью (это решение вызвало у него отвращение, отчаянье, тем более что самим своим участием в захвате хорватских ополченцев, «то есть по моей косвенной вине», как позже казнил себя Вронский, он сам способствовал такому концу, и именно поэтому он теперь ночами не спал, сжимая руками свою начавшую лысеть голову, а за столом не мог заставить себя прикоснуться к еде), однако тот факт, что война наказывала бессмысленной и неоправданной смертью даже совершенно случайных, ни в чем не повинных людей, сейчас впервые основательно поколебало его решимость и стойкость, сам смысл этой стойкости.
Дело в том, что в подвалах прятались главным образом женщины. И, конечно, дети. Фасоль, вода и смерть, как узнал Вронский из рассказов очевидцев, были компонентами «вуковарской рулетки» (и это слово «рулетка» невероятной траекторией соединило его, нынешнего Вронского, с прошлым – с Петрицким, Волковым, с остальной веселой столичной компанией, которая начинала свои попойки водкой с солеными огурцами, продолжала шампанским, минеральной водой с лимоном и выдержанными крепкими наливками, «Ох, что за дивная ночь была на Крещенье, когда все мы вместе, во главе с Яшвиным оказались на крыше!», а заканчивала иногда и «русской рулеткой»). Сообщество людей, сложившееся под землей, в условиях борьбы за выживание, и свободное от каких бы то ни было организационных форм и правил, которые обычно навязывает людям устоявшаяся и спокойная гражданская и городская жизнь, каждый день выбирало из своей среды одну из женщин, «домашней» обязанностью которой было выскользнуть из подвала во двор или в сад и, остерегаясь любого контакта с бродившими повсюду зараженными животными, среди которых особую опасность представляли свиньи, питавшиеся падалью и трупами, поставить треногу, подвесить на нее котелок с водой и развести под ним огонь. И если ей удавалось, сделав это, остаться живой – а в садах и во дворах то и дело взрывались снаряды, в воздухе свистела шрапнель и осколки гранат, стрельба раздавалась совсем рядом, на улицах, в переулках, на площадях, разрушительное оружие не щадило ни крыш домов, ни часовен, ни античных памятников, ни монументальной лестницы епископского дворца, война была повсюду, и в старинном здании почты, и на перекрестке двух улиц, где стоял большой каменный крест, и на холме неподалеку от францисканского монастыря, ее бешеный вихрь увлекал за собой все, что попадалось на пути, – церковные барельефы и скамьи в стиле барокко, воспоминания о первой гимназической любви, иконостасы и надгробные плиты, бесцельные прогулки пенсионеров, позднеготические паникадила и призматические деревянные трубки церковного органа, палки, на которые опирались старики, детские свистульки из высохшего под осень тростника, воскресных комаров над водой, рыболовные удочки и червей в стеклянной банке, отблеск лунного света на панцирях лесных жуков и солнечные блики на крылышках стрекоз и водомерок, а еще мамины рассказы про русалок, обитающих под струями водопада, про леших и водного царя, про Триглава и Световида, где ты, где ты теперь, о муза? – то женщина возвращалась под землю, в подвал. Тут очередь была уже за каким-нибудь ребенком («Но почему же ребенком?» – возникал вопрос и у Вронского, и у меня), который через полчаса после возвращения женщины в подвал (если ей удавалось вернуться!) стремительно выскакивал наружу и изо всех сил несся к треноге с котелком, чтобы посолить кипящую воду и насыпать в нее фасоли. Когда, по мнению женщин, фасоль могла быть уже готова, другой ребенок снова бежал к котелку и возвращался с несколькими фасолинами для пробы. Зерна разминали пальцами или пробовали на зуб, после чего под радостные замечания давно и постоянно голодных обитателей подземелья принимали решение – еду можно снять с огня и принести в подвал. Такое доверяли только кому-нибудь из взрослых, чаще всего снова женщине, которая, если после такой вылазки ей удавалось вернуться назад, продолжала жить так же, как и остальные пятнадцать тысяч вуковарцев, жить в ожидании, когда настанет их черед, жить в постоянном страхе перед смертью.
Вронский слышал, что не менее опасными были и экспедиции в собственные дома и квартиры, наверх, на этажи, потому что жилые дома методично и с очень близкого расстояния подвергались последовательному уничтожению. Как рассказывал один пленный хорватский солдат, он стал свидетелем того, как одна женщина попросила своего мужа пробраться в их квартиру за забытыми там очками, без которых она почти ничего не видела. Из своей квартиры ее муж больше никогда не вышел. Тем не менее укрывавшиеся в подвалах старались добыть из своих холодильников оставшуюся там еду, попытаться обработать ее так, чтобы сохранить на максимально возможный срок, и унести в подвал. Так что на протяжении всей многодневной блокады города одни погибали от пуль и снарядов более или менее сытыми, другие умирали голодной смертью.
А другой потрясший Вронского случай произошел у него на глазах сразу после того, как в город вошли сербы, а с ними и он сам. Случилось это перед зданием все еще работавшего супермаркета «На-Ма». Царила страшнейшая неразбериха: одни говорили, что город не взят и взят не будет, другие, наоборот, что Вуковар пал, кто-то уверял, что на соседней улице видел четников под черными знаменами, причем совершенно трезвых, и слышал, как они распевали частушку, обращенную к президенту Сербии, в которой просили «прислать салата» к «мясу жареных хорватов», ему возражали, что сербы подобного никогда не сделают, потому что «все-таки они не такие», да и не посмеют «перед Богом и людьми», еще кто-то сообщал «совершенно надежную информацию» о том, что сербские части перегруппировались в направлении хорватской линии обороны «от Комлетинаца до Винковаца и дальше, через Ярмину до восточного предместья Джакова», рассказывали про «четыре новых танковых батальона, общим числом в сто двадцать танков», а кто-то добавлял к этому еще и «шестьдесят бронетранспортеров и четыре с половиной тысячи солдат»…
В это время к магазину подъехал желтый «фольксваген-гольф», из него вышел мужчина, бросил в открытое окно какую-то фразу своей жене, которая осталась сидеть на переднем сиденье, и поспешил на второй этаж «На-Ма» за керосином, который еще был в продаже.
Вронский собственными глазами наблюдал за происходящим из-за угла, где он укрывался вместе с первыми вошедшими в город сербскими солдатами, и он надолго запомнил жуткий крик обезумевшего мужчины, который, вернувшись с канистрой керосина, увидел свою жену по-прежнему сидящей в машине, но без головы. Ее голова, минуту назад срезанная осколком снаряда, лежала у нее на коленях.
Световид, самый могущественный из богов, ужасаясь увиденному, излил на город неожиданный ливень, чтобы смыть кровь.
В середине октября город все еще держался.
В середине октября (и в вуковарских подвалах знали об этом) силы хорватской артиллерии двинулись из Винковаца на прорыв блокады в сторону Маринада, на помощь Вуковару. Однако несколько дней спустя вместе с информацией о том, что наступление приближается к заключительной фазе, пришло сообщение, что европейские наблюдатели высказали решительный протест против хорватской военной операции, заявив, что, «если она не будет остановлена, миссия Европейского Сообщества покинет Хорватию». «Но почему? Почему?» – хватались за голову защитники Вуковара.
Почти ночью, в глубокой равнинной тишине позднего осеннего вечера, которая неожиданно воцарилась между предыдущим и последующими орудийными выстрелами осаждавших город, на этот вопрос ответил один из тех, кто укрывался в подвалах Вуковара, музыкант, еще совсем недавно игравший в оркестре оперного театра Осиека (семнадцать дней спустя он был расстрелян на Овчаре схватившими его сербскими добровольцами из организации «Белые орлы»). Он сказал: «Знаете, у моей бабушки был обычай раз в год собирать у себя за столом на торжественный семейный обед весь наш род. Но взаимная родственная любовь очень скоро превращалась во взаимные обвинения, сплетни и бесконечные гадости, высказываемые друг другу. Тогда бабушка поднималась со своего места и говорила: «Дети, меня интересует не правда, а мир и покой!» Именно так ведут себя сейчас и господа из Европейского Сообщества».
Единственная помощь, которую получали защитники города и мирные жители, скрывавшиеся в подвалах, поступала с неба. Хорватские самолеты сельскохозяйственной авиации производили вылеты и «бомбили» позиции сербов самодельными «бойлерными бомбами» – это были старые промышленные бойлеры словенского и цетиньского производства (графу продемонстрировали один такой, неразорвавшийся), наполненные гвоздями, мелкими железными обрезками и взрывчатым веществом. Pix сбрасывали вниз, на противника, летящие на бреющем полете и недоступные армейским радарам «кукурузники».
А тем временем внизу, где за пределом досягаемости стрекочущего сельскохозяйственного самолета простирались крестьянские пашни, аккуратные виноградники, реки, высокие тополя и пышные вязы, которые оттуда, с высоты, выглядели совсем маленькими и уже слегка пожелтевшими, сновали бронетранспортеры с подвижными рыльцами, которые то и дело плевались выстрелами, оставлявшими за собой прерывистый белый след дымка, и эти выстрелы были едва слышны там, наверху, хотя от этой высоты было еще очень далеко даже до самых низких облаков.
…и нам бы следовало бежать оттуда, да не смогли от дома родного оторваться…
Последнее обращение из Вуковара к Хорватии.
Мы просим воспринять это обращение как призыв!
В настоящий момент происходит артиллерийский и ракетный обстрел центра города. Что творится на окраинах, страшно даже вообразить. Идет война на истребление. Геноцид. Обстрелы настолько интенсивны, что иногда в течение нескольких дней нет возможности убрать с улиц трупы. Инфраструктура города полностью уничтожена. Городская похоронная служба не справляется с выполнением своих обязанностей, нет возможности закапывать тела согласно инструкции, поэтому во время дождей вода размывает некоторые могилы и похороненные тела оказываются на поверхности… Зачастую тела убитых наспех забрасывают землей, свалив их во время перерывов в артобстреле в воронки от мин и снарядов… Кончились гробы. Вместо гробов наскоро сколачивают фанерные ящики и мертвых без имен и фамилий хоронят в братских могилах. Иногда тела по несколько дней лежат рядом с ямами. Некоторые хоронят своих близких прямо во дворе возле дома или в саду. Город неделями остается без воды.
Мы убеждены в том, что они никому не позволят проникнуть в город и увидеть, что здесь происходит, потому что это настоящий кошмар. Люди живут хуже скотины. Они охвачены страхом, что если ничего не предпринять, то их просто перережут те, кто неминуемо войдет в город и доберется до подвалов.
Из Илока все население просто изгнано, но Илок не сопротивлялся. Страшно представить себе, что будет, если они займут Вуковар. Город почти полностью разрушен, и, конечно же, они не захотят, чтобы его жители свидетельствовали о том, что здесь творилось.
Окружающие город орды захватчиков, над которыми зачастую не властен ни генерал Бровет, ни кто бы то ни было другой из военного командования (как и сами они утверждают), устроят здесь самую настоящую резню. И тогда уже будет поздно.
Во всех сообщениях, которые мы вам посылаем, нет ни единого слова вымысла.
Более того, нет таких слов, которыми можно описать весь ужас положения, в котором находится население нашего города.
Вуковар, 18 октября 1991 года, 11 часов 43 минуты.Радиообращение жителя Вуковара Хрвое Галича.
Лежа из ночи в ночь в одном из первых захваченных вуковарских домов, стоявших без крыш и окон, с ранами от осколков на уцелевших стенах, вдыхая густой смрад разлагающейся плоти животных, разорванных на куски шрапнелью и валяющихся теперь во дворах и в заросших розами палисадниках, прислушиваясь к вою оставшихся без хозяев собак, которые изо дня в день пожирают это гниющее мясо, Вронский задавал себе вопрос: не был ли самым решающим из нескольких решающих тот момент его жизни, когда он отказался от важного назначения только затем, чтобы, оставаясь в полку, иметь возможность видеться с Анной. Если бы все-таки, в результате иного хода событий, он согласился на то предложение, а это бы означало тогда (и, следовательно, раз и навсегда!) остаться без Анны, причем, мой читатель, никто из нас, будь то прелюбодей или, наоборот, образец добродетели, не должен забывать, что такой решающий момент неизбежно возникает в жизни любого из нас, ибо жизнь представляет собой не что иное, как управляемую таинственными силами удивительную и зачастую пугающую последовательность из костяшек домино, то Анна осталась бы жива, а ему самому никогда не пришло бы в голову отправиться сюда, в Сербию.