Текст книги "Гроза"
Автор книги: Назир Сафаров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)
ДВЕ МЕРЫ ПШЕНИЦЫ
Внезапное нападенье сумасшедшего Камаля, устрашающий ливень, кошмарные сны, – все это доставляло мучительные страдания Додхудаю. От пережитого у него даже губы обметало болячками, словно после простуды.
Каждый раз Хатам торопился поскорее донести калеку до его дома в надежде хоть мельком, хоть издалека, хоть краем глаза увидеть Турсунташ. Сегодня же у него была и еще одна цель: очень ему хотелось помочь бедному Джаббаркулу и выпросить у хозяина те две мерки пшеницы на семена, которые тот пообещал. Они прибежали мокрые от дождя, а Хатам еще и потому, что обливался потом. Однако забыв про себя, он бросился переменять одежду Додхудаю и добился-таки и благодарности и благословения, но этого было мало парню: главное состояло в том, чтобы смягчить каменное сердце упрямого калеки, раздобрить его, а потом уж напомнить про обещанное. Переодевая калеку, он приговаривал:
– Ничего, дядя. Дождь это ведь божья милость. Ведь не случайно говорили древние мудрецы: «От дождя земля расцветает, от благословения – люди». Говорят еще: «Земля сыта будет и люди сыты будут». Наши тревоги и мученья уже позади, а для всех растений и зверей дождь целебен и благодатен. А если земле хорошо, то и живущим на ней – хорошо. Вот так. Теперь вы во всем сухом, чистом и белоснежном, как ангел. Ложитесь и отдыхайте на своих пуховых подушках, под многослойными одеялами.
– Молодец Хатам, спасибо тебе. Если уж не от меня, так пусть от аллаха воздастся тебе.
– Аллах жалует каждого раба своего, который неукоснительно исполняет заветы божьи. Но почему вы, дядя, говорите: «Если не от меня?» Вы ведь, слава аллаху, состоятельный человек, и кому как не вам воздавать ближним и творить добро тем людям, которые вам делают добро?
– Я знаю, ты умный, сообразительный юноша. Но что значит наше добро здесь по сравнению с той прекрасной жизнью, которая обеспечена правоверным на том свете. Конечно, только тем, кто свято чтит законы шариата и твердо следует по пути, указанному этими законами.
Хатам, услышав опять эту бесконечную песенку о потустороннем блаженстве, едва не вспылил, но вовремя вспомнил правило: «Сначала дело, а потом хоть и дружба – врозь». Он почувствовал, что сердце калеки уже размягчается и продолжал действовать в том же направлении.
– Моя единственная мечта, увидеть, как вы дойдете в мечеть собственными ногами.
– Да совершится твоя мечта, мой мальчик, к хорошему пожеланию, оказывается, присоединяются и ангелы, слуги аллаха, поэтому неудивительно, если твои пожелания дойдут до слуха всевышнего и будут приняты им для исполнения. Да будет так, аминь.
Хатаму очень хотелось выпросить семена для Джаббаркула, поэтому он сейчас не гнушался ничем, начиная от лести и кончая лицемерием, хотя никогда в жизни не был ни лицемером, ни плутом. Он уж, по поговорке, куй железо пока горячо, и думая, что железо достаточно раскалилось, то есть, что сердце Додхудая достаточно размякло, хотел сразу спросить про семена, но замолчал, выжидая, не заговорит ли сам калека.
Он ждал долго, и камень мог бы уж что-нибудь сказать за это время, но только не Додхудай. Тогда, чтобы ускорить события, юноша пошел на новую хитрость.
– Ну, теперь вам хорошо и спокойно, отдыхайте, а я, пожалуй, пойду.
Он встал с места, сложил руки на животе и склонил голову.
– Посиди еще немного. Скоро сготовится обед, поешь, а тогда уж и пойдешь.
Между тем Додхудай оглядел статную молодую фигуру юноши и острая зависть обожгла его так, что кровь ударила в голову и в глазах потемнело.
– Что с вами, дядя? – обеспокоенно спросил Хатам, почувствовав, что с хозяином что-то случилось.
Додхудай лежал безмолвно, с закрытыми глазами, но перед его мысленным взором не уходя стоял рослый, стройный, красивый юноша, сложивший руки на животе и склонивший голову. Усы только еще пробивались и очень шли к его смуглому лицу, плечи широкие, грудь открытая, вид цветущий, словно у молодой чинары. Юный йигит. В голове у калеки завертелись, закрутились, сшибаясь друг с дружкой и приводя в смятение самого Додхудая, мысли.
«Они вон какие! А я почему иной? Говорят, что здоровье – это огромное богатство. А у них и нет ничего, кроме здоровья. У них нет хлеба, чтобы наесться досыта, они доживают до конца жизни, так и не заимев второго халата. Так кто же богат – они или я? Джаббаркул-аист или я, Додхудай? Я или этот юноша, который стоит сейчас передо мной и который таскает меня в мечеть на своих плечах? У него силища – ударит по скале и раздробит ее в прах, у него великолепное здоровье. А если бы он и подобные ему были сыты и вообще ни в чем не нуждались? Разве они исполняли бы мои желанья и повеленья? Я повелеваю ими, потому что я богат, а они бедны. Но каким богатством мне гордиться, чем утешаться? Я одинок, бездетен, калека, лишенный всех услад жизни. Я несчастнейший человек… Конечно, я не виноват в этих несчастьях. Все это божественное провиденье, судьба. Отняв здоровье, она дала мне безмерное богатство. Несчастнейший калека, я могу, если захочу, осчастливить десятки нуждающихся людей, таких как Джаббаркул и Хатам. Но если их сделать счастливыми? Попробуй дай им хоть немного воли! Когда собака взбесится, она в первую очередь кусает хозяина…
– Вам лучше, дядя?
Додхудай опомнился, услышав голос Хатама.
– Ты все еще здесь?
– Дожидаюсь вашего позволенья уйти.
– До свиданья… Эй, хозяйка! Хатам собирается уходить. Вынеси ему две лепешки.
– Спасибо, спасибо, не надо мне лепешек.
– Как? Что ты говоришь? Отворачиваться от хлеба – неблагодарность и грех. Все живое только и занято заботой о своем ненасытном горле, о хлебе насущном.
Видя, что Додхудай никогда сам не заговорит об обещанных двух мерах пшеницы на семена, Хатам решился напомнить ему об этом.
– Вот, дурная у меня память. Ведь я надеялся сегодня унести обещанную вами пшеницу. Этот сумасшедший в мечети, этот ливень совсем сбили меня с толку, совсем я забыл о ней.
– Ты, может, и забыл, но я хорошо помню.
– Я знаю – вы человек, который умеет держать свое слово.
– Ладно, я от своих слов не отказываюсь. Но пшеница-то в амбаре. Не спеши. Завтра придет Сахиб-саркор, я скажу ему, и он свешает тебе пшеницы, а мешок-то у тебя есть?
– Мешок? – растерянно пробормотал Хатам.
– Нищий, оказывается, если и хлеб найдет, так торбы нет, куда положить… Ну, ладно, ладно, авось найдется тебе мешок.
Словечко «нищий» больно задело Хатама, но он решил сдержаться и вовремя прикусил язык. А что ему было делать? Додхудай же, как ни в чем не бывало, говорил уже о другом.
– Замечательная сегодня весна. Все на земле просыпается и оживает. Вон, видишь как разыгрались горлинки за окном, гоняются друг за дружкой…
– А если не придет Саркор-бобо, значит придется мне уходить без пшеницы? Пожалели бы бедняков…
– Ах, бедненькие, ах, мученики! А если бы не было меня, чтобы вы все делали? Вот ты заботишься о бедняках, а обо мне при этом думаешь ли хоть сколько-нибудь?
– О вас не один я, о вас все думают. Действительно, если бы не было вас, то откуда бы взялись неимущие бедняки? Если аллах создал вас для бедных, то значит и бедных он создал для вас. Бог заранее предназначил вас и их друг для друга, чтобы было кому помогать и чтобы было к кому обращаться за помощью. Так разве же можно о вас не думать?
– Да, да, все от бога. Истинным мусульманином становятся постепенно. Вот я прочитаю тебе четыре строчки из газели…
Если ты почитаешь раба своего,
То и все почитают его,
Если ты унижаешь раба своего,
То и все унижают его.
Что же хотел сказать поэт? Ведь слова, нанизанные в этой газели на строчки, это жемчужные слова, они взяты из божественной книги, из священного корана. Сомневающийся в этих истинах мусульманин – не мусульманин, а богоотступник. Почему-то бог не все пальцы создал равными. Если рабу божьему при создании его богом написано на роду быть почитаемым, то его и почитают везде. Понял теперь?
– Спасибо, дядя, я все понял, но все же не лучше ли, если вы отдадите пшеницу, не дожидаясь Саркора-бобо. А я бы ее сейчас и отнес.
– Как же я тебе ее отдам? Кто ее будет вешать и отсыпать?
– Амбар же рядом. Доверьте мне, я насыплю в мешок две меры пшеницы и принесу показать вам.
– Эй, бабушка, иди-ка сюда! – К своей неродной матери Халпашше Додхудай обращался на «ты», называя ее к тому же бабушкой.
– Здесь я, говори, что тебе надо, – отозвалась Халпашша из ичкари.
– Открой амбар, насыпь в мешок две меры пшеницы и отдай Хатаму. А потом амбар запри на замок. Поняла? – Из внутренних комнат послышалось «поняла», и вскоре во двор вышли Халпашша и девушка-служанка, прикрывавшая лицо платком. Точь-в-точь как молодая яркая луна, одним лишь краешком выглядывающая из-за черного плотного облака: Она бросила мгновенный взгляд на Хатама, но как только глаза их встретились, сразу же закрылась еще больше. Обе они – и старая и молодая – шли к амбару. У Хатама забилось сердце в груди. Он понял, что вот сейчас настал тот момент, когда он может оказаться совсем рядом с Турсунташ и даже сказать ей какое-нибудь слово. Он поглядел на Додхудая. Тот лежал с закрытыми глазами. Юноша встал, тихо вышел и в один миг оказался около амбара. В открытую дверь заглянул внутрь. Девушка, привстав на цыпочки, тянулась и не могла дотянуться до меры, подвешенной высоко на столбе.
– Бабушка, можно я ей помогу, – сам удивляясь своей смелости, сказал вдруг Хатам. Старуха была и слеповата и глуховата. Услышав посторонний мужской голос рядом с собой, она перепугалась.
– Это ты, что ли, Хатам. Напугал меня.
Но Хатам уже не слушал ее. Со словами: «И зачем так высоко вешать меру… Сейчас я достану ее», – он оказался около Турсунташ. Девушка так растерялась, что забыла или не успела закрыть лицо. Хатам, отдавая ей меру, говорил: «Старый приходит – быть угощению, молодой приходит – быть работе. А уж если тут двое молодых – ты да я, – какая же работа останется не выполненной. Не так ли?»
Девушка молчала, держа меру в руках и охваченная непонятным для нее самой волнением. Щеки ее покрылись румянцем, черные, изогнутые, словно крылья ласточки, брови трепетали, как бы и вправду готовые взлететь.
С чувством сладостной близости, называя девушку просто по имени, снова обратился к ней юноша Хатам:
– Почему молчишь, Турсунташ?
Полузакрывшись платком, но все же оставив открытыми глаза и как-то радостно сверкнув ими, она ответила:
– Работа… Пропади она пропадом, их работа…
– Так-то так. Но ведь если бы не работа, то мы и не встретились бы сейчас здесь в амбаре. Ну-ка давай подержи мешок. А вы, бабушка, сядьте в сторонке, отдохните. Где работают двое, молодых, пожилому человеку делать нечего. Отдыхайте.
Хатам ловко зачерпнул зерно ведром и пересыпал его в меру.
– Давай, держи мешок, Турсунташ, да подставляй его ближе, ближе. И что стоило бы тебе показаться лишний раз на глаза, когда я прихожу в дом…
Хатам, тревожился за свое рискованное поведение, поэтому торопился. Но все же успел спросить шепотом:
– Можно я что-то скажу?
– Можно. Скажи.
– Я все время жду мгновения, чтобы увидеть тебя.
– И я тоже, – вырвалось вдруг у девушки, покрасневшей, что называется, до корней волос.
Хатам не ждал таких прямых, искренних задушевных слов от Турсунташ и невольно растерялся. Поэтому он спросил, чтобы хоть о чем-нибудь спросить:
– Как тебе здесь живется? Не обижают ли тебя?
Держа мешок в опущенных руках, девушка ответила на вопрос вопросом:
– А вы были бы рады, если бы мне здесь было хорошо, в этой клетке, в этой темнице, в этом скорбном доме?
– Н… нет… никогда…
– Сил уже нет у меня, – послышалось вдруг бормотанье старухи. – Тяжела стала я, словно каменная, тянет меня к себе земля.
Хатам придвинулся еще ближе к Турсунташ и еще тише проговорил:
– Теперь мы познакомились с тобой. Посмотри же на меня не стесняясь и сама покажи мне свое лицо.
Девушка откинула покрывало с лица и близко и прямо посмотрела Хатаму в глаза. От волнения над ее верхней свежей и алой губкой выступили мелкие светлые росинки, а глаза увлажнились и заблестели.
– Я убью себя, – прошептала она едва слышно, но словно бы крикнула во весь голос.
– Что ты? Что ты? За что? Зачем? Я говорю, что нам надо жить, а ты… Я хочу тебе помочь… Хочешь?
Откуда-то издалека, словно с того света, послышался голос Додхудая:
– Где вы там? Вы что эту пшеницу вытягиваете из колодца?
– Сейчас, сейчас, – закряхтела бабушка Халпашша, с трудом поднимаясь на ноги.
– А где Хатам? Я кричу, а никто меня не слышит.
– Здесь я, – Хатам вошел в комнату к Додхудаю, держась за живот.
– Где ты был? – сердито спросил калека.
– Где… Живот у меня схватило, вот я и ходил.
– Я всех зову, кричу, а никто меня не слышит.
– Я слышал вас, дядя, но…
– Знаю, знаю, живот схватило, а теперь тебе хорошо?
– Теперь я на седьмом небе, дядя.
– Я знал, что ты так ответишь. Хочу сказать тебе, что ты молод и многого еще не понимаешь. Добром на добро может ответить каждый, это не штука. Добром на зло ответить может только человек, доблестный духом. Понял, что я сказал?
– Понял. Не каждый умеет ценить добро.
– Уступишь доблестному, сам станешь доблестным, уступишь подлому, превратишься в собаку. Будь доблестным, Хатамбек.
– Понимаю. Не напрасно говорят: сорок дней благодари то место, где кормился один день.
– Да, ты молодец, все понимаешь. Волей судьбы я делюсь с тобой своим хлебом. Если будешь это ценить, никогда не узнаешь нужды. Как, перестал болеть твой живот?.. Кстати, хочу загадать тебе загадку, разгадаешь ли?
– Как знать, – пожал плечами Хатам.
– Сколько сезонов в году?
– Четыре.
– Верно. И у каждого сезона есть свои прелести. Ну-ка опиши их мне. Начиная с весны.
– Прелести? – «Что хочет от меня эта лиса, – думал Хатам, – нет ли тут какой-нибудь ловушки?»
– Ну, так я слушаю.
– У весны много прелестей. С какой бы начать… Весной приходит тепло, тают снега. Вода впитывается в землю. Потом земля нагревается и от нее идет пар. Потом вырастают травы, степь и холмы – все покрывается зеленью. Потом пробуждаются сады, деревья. Расцветают цветы… Что же еще сказать? Вот это и есть прелести весны.
– Нет, ты перечислил еще не все.
– Что же осталось? Ах, ну да. Птицы летают парами, вьют гнезда, выводят птенцов…
– А еще?
– Еще? Крестьяне пашут землю и засевают ее.
– Еще!
– Есть и еще? Вроде я все сказал. Ах, да. Матери мочат урюк, варят сумалок – проросшую пшеницу с солодом – и раздают его детям. Потом начинается навруз – праздник весны; равнины и горы украшаются в это время цветущими тюльпанами. И старый и малый, все веселятся на этом празднике. Не об этом ли вы меня спрашиваете?
– Не об этом.
– Разве можно перечислить все прелести весны? Что же я пропустил? Я же говорил вам, что у меня плохая память.
– Хитришь. С памятью у тебя все в порядке.
– Умереть мне на этом месте, если я знаю еще что-нибудь.
– Почему ты упустил самое нужное?
– Самое нужное? Что бы это могло быть – самое нужное? – Вдруг Хатам ударил себя ладонью по лбу. – Ах, ведь и правда! Совсем не работает у меня голова. Только теперь я понял, о чем вы спрашиваете.
Весной прилетают аисты крылаты,
Весной наши женщины становятся брюхаты.
Девочки в детишек с куклами играют,
Мальчики проворно «чижика» гоняют.
Хатам так бойко и выразительно прочитал эту народную шутливую песенку, что Додхудай расхохотался. Он никак не мог остановиться, и смех его перешел, наконец, в икоту, калека начал задыхаться и посинел. Хатам испугался. Не зная, что делать и как помочь Додхудаю, он стал громко звать женщин: «Бабушка, Турсунташ, где вы?!» Обе тотчас прибежали к постели хозяина.
– Ай, ай, – запричитала старуха, – что с ним, что с ним такое?..
– Не знаю. Дядя рассмеялся, а потом и начал задыхаться.
– Зачем ты его смешил? Ведь у него такая болезнь: когда рассмеется, то остановиться уже не может. Начинается припадок. Эй, Турсунташ, что ты стоишь и смотришь? Неси воды!
Хатам и Турсунташ одновременно бросились за кувшином. Одновременно они протянули руки к кувшину и руки их на мгновенье соприкоснулись. Они замерли, глядя друг на друга. Но долго это продолжаться не могло. Хатам отдернул руки, сказав:
– Ладно. Неси воду ты. Не забудь мое слово…
Девочка передала кувшин старухе, и та начала брызгать водой на лицо. Додхудая. Больной вздрогнул, судорожно дернулся и, наконец, вздохнул.
– Не загораживайте его, не стойте перед ним, пусть ветерок коснется его лица, – распоряжалась Халпашша. – А ты что тут стоишь? – набросилась она на девушку. – Твое место в ичкари. Ступай туда!
Додхудай, окончательно придя в себя, озирался по сторонам. Халпашша, растирая ему лицо и грудь, приговаривала:
– Другим людям смех прибавляет здоровье, а тебе и смех не на пользу…
– Почему плачешь, мать? Разве со мной что-нибудь случилось?
– Ты же знаешь, что смех вреден тебе, зачем смеялся?
– Вот этот шайтан рассмешил меня… Перед этим он много хорошего наговорил мне о прелестях весны, но главного все же не сказал. Ведь от весны до весны каждая семья съедает все, что было накоплено за год и оказывается похожей на обмолоченный колос. Весной толстый становится тонким, а тонкий совсем обрывается. Вот в какое тяжкое время ты пришел просить у меня пшеницу. Понимаешь теперь?
– Не забуду вашей доброты.
– Да, желательно, чтобы ты этого не забыл. Тебе полезно учиться у меня. Ну, а теперь дело сделано. Осел, как говорится, уже прошел через болото. Ты, наверное, рад.
– Я рад. Но если речь зашла об осле… Дайте мне вашу животину. Отвезу на нем пшеницу, а к пятнице возвращу.
– Возьми, да смотри, не оставь его голодным.
Хатам взвалил мешок с пшеницей на осла, сам сел в седло и направился в ту сторону, где жил Джаббаркул-аист.
ЖУРАВЛИНЫЕ КРИКИ
Воздух чистый-чистый, светло-светло на земле. Степь, окруженная со всех сторон горами, благоухает на солнце. Привольно и душе Хатама, чувствует он некоторое облегчение и просветление, едучи на семенящем осле. Он рад был, что сумел помочь Джаббаркулу-аисту и облегчил его участь, но не покидала его мысль о Турсунташ и о сказанных ею словах: «Я убью себя».
«Почему она покушается на свою жизнь, – думает Хатам. – Или, может быть, это она так сказала? А если она воскликнула это искренне и с болью души, то почему открывает свою душу мне, незнакомому человеку? Как бы не случилось несчастья до моего возвращения в этот дом. Уж не вернуться ли мне сейчас?» – Хатам остановил было осла, но потом подумал: «Ну возвращусь я, и что изменится? Ведь для того, чтобы спасти Турсунташ, надо встретиться с ней, поговорить… Но кто мне это позволит? Нет, это не такое простое дело… Видно, она чувствует безысходность своего положения, если решается на такое. Да, она беспомощная девушка, но я-то ведь полон сил, я ведь йигит. Я должен спасти ее, во что бы то ни стало спасти!»
Хатам ехал, охваченный этими противоречивыми чувствами. Он вспоминал свой разговор с Турсунташ в амбаре, печальное лицо девушки, ее глаза с набежавшими слезами и вдруг в его памяти ожила Хумор… Вспомнилось, как тогда, в полночь, его разбудила Хумор, как за ворохом кукурузы плакала она горькими слезами и умоляла спасти ее. Тоска обуяла душу. Если бы он тогда, не теряя времени, сделал что-нибудь для спасения бедняжки сестренки, то, быть может, она… И вот теперь другая невинная девушка попала в положение Хумор и тоже взывает к Хатаму о помощи. У Хумор были отец и мать, был, хотя и не родной, брат. А у Турсунташ кто? Никого у нее нет! Одинока она! Одна-одинешенька!
«Верно ли говорят: друг одинокому – бог?! Если бы это было верно, то всемогущий аллах ведь не создал бы Турсунташ и Хатама такими несчастными. Турсунташ – нераскрывшийся цветок. Будь он проклят, Додхудай, похожий на майского жука! Хочет погубить цветок еще до его цветенья. Быть может, поэтому Турсунташ и покушается на свою жизнь? Турсунташ – в пасти дракона, который проглотит ее, когда захочет… Бояться надо и развратного Сахиба-саркора, как же спасти бедняжку девушку! Если бы я смог стать ее спасителем… Если бы я смог!»
Еще не стерлись на земле следы ручьев и потоков дождевой воды, но уже в помине не было черных туч, захвативших было все небо от края до края. По чистому синему небу гуляли белые облака. Трава, правда, была еще примята недавним ливнем и не успела еще распрямиться и встать. Но подножия больших и малых гор, просторные пастбища Нураты под просторным, необъятным небом зеленели после дождя яркой зеленью. Только недавно еще перепуганные грозой, то сбивающиеся в кучу, то шарахающиеся от резких ударов грома овцы и ягнята мирно паслись теперь среди зелени, пощипывая свежую травку. До слуха Хатама долетела песенка пастуха.
Овца идет и ягненочек с ней,
Ай, душа моя, радость.
Вслед за овцой другая идет,
Ай, душа моя, радость.
Какая девушка по соседству живет,
Ай, душа моя, радость.
Как увижу ее, душа замрет,
Ай, душа моя, радость.
Хатам даже остановил осла, чтобы послушать незатейливую песенку. Звонкие голоса овец и ягнят словно вторили песенке чабана. Остановившись, Хатам невольно залюбовался картиной пастбища. Вон табуны лошадей и оттуда доносится возбужденное ржанье. Молодые жеребятки носятся друг за дружкой. Коровы, волоча чуть ли не по земле свое набухшее вымя, не умещающееся между ногами, бродят, ведя за собой своих телят.
«Теперь время окота, – подумал Хатам, – появляются на свет маленькие ягнятки, их шелковые шубки их краса, но в то же время их беда. Им ведь не дадут и одного дня прожить, умерщвляют сразу после появленья на свет, чтобы получить шкурку-мерлушку. Не гулять им по привольному пастбищу, не щипать свежую травку. Не трудно понять, почему так истошно орут в это время овцы-матки. Носили ягняток в чреве своем, с муками произвели на свет и тут же потеряли их навсегда. Потерянно бегают они по пастбищу, озираются по сторонам, бросаются к чужим ягнятам, обнюхивают их, беспрерывно блеют, призывая своих деток, внезапно останавливаются с недоуменным видом, затем, будто горе и отчаяние уступили надежде, опять пускаются в бесплодные поиски. А вымя у них набухает от избытка молока, вот-вот лопнет и, конечно, болит. Им необходимо, чтобы сейчас же нашелся ягненок, который отсосал бы материнское молоко.
«А у меня и у Турсунташ получилось наоборот, – с горечью подумал Хатам. – Мы остались на свете без матерей. Если бы не были мы сиротами, то не пришлось бы переживать нам таких душевных мук…»
Но картина степного весеннего пастбища навеяла еще и другие мысли. С одной стороны, набожный Додхудай… На пастбищах тысячи овец и ягнят, коров телят, лошадей… Наконец – пастухи. И все это принадлежит одному Додхудаю. Зачем ему одному столько богатства? Одному человеку? А почему же беден Джаббаркул-аист? Разве не один аллах создавал их? И аллах ли тут виноват или же причастен к этому порядку и сам Додхудай или его пакостный отец?
Юноша не мог найти ответов на все эти вопросы, но он почувствовал тоску на сердце, как будто ему стало тесно в обширной степи.
Все чаще теперь, вспоминая о Хумор, покоящейся в могиле далеко от этих мест за высокими, достающими, кажется, до неба горами, на шахрисабской земле, Хатам думал и о Турсунташ. Эти два имени, два образа, две судьбы сливались в его сердце в одну скорбь.
– Хумор, Хумор! – вдруг громко закричал он. Этот отчаянный возглас докатился до Кара-тага и обратной волной вернулся к кричащему. «Мор-мор», – ответило эхо.
– Даже горы повторяют твое имя, – прошептал Хатам. – А ты, Турсунташ, неужели и с тобой будет то же, что и с Хумор? Говорят, что слепой может потерять свой посох только один раз в жизни. Нет, я тебя никому не отдам. Я спасу тебя от всех бед. Пусть называют меня все последним подлецом, если я не спасу тебя!
Хатам весь находился в огне этих мыслей и чувств, когда услышал прилетевшие с неба протяжные и серебряные крики: «курлы, курлы!» Он стал вглядываться в небо, но сначала ничего не увидел, кроме белизны облаков и синевы неба, но крики журавлей продолжались: «Курлы! Курлы!»
– Где вы, где вы, вестники счастья и радости? Если бы могли узнать о моей печали, если бы могли вы почувствовать ее! Где вы? Почему я не вижу вас?
Он оторвал взгляд от сияющей выси, чтобы дать отдохнуть глазам, а когда снова посмотрел вверх, то увидел, как медлительные, царственные птицы делают большой круг среди пестрого облачного неба. Он почувствовал такую радость на сердце, что невольно даже запел, а пока пел, слезы нахлынули на глаза и тут трудно было бы разделить: где кончается пенье, где начинается рыданье. Эта песня и печальная и горестно-жалобная, волнующая, согревающая сердце, была криком любви и мятежа, бурным излиянием души влюбленного юноши.
Пусть замрут ваши гибкие крылья на миг,
Журавли,
Чтоб услышали слово мое и мой крик,
Журавли,
Доброй вести от вашего крика я жду,
Журавли,
Пусть с любимой я светлое счастье найду,
Журавли!
Казалось, вся нуратинская степь, все обитатели ее, бегающие, шныряющие, ползающие и порхающие, замерли, слушая переливы этой печальной песни, а вместе с ней и волнующее курлыканье журавлей.
Томленье бессонных ночей, боль разлуки, безнадежная мечта о встрече и о наступлении счастья вырывались вместе с песней из самых глубин юношеской души.
Хатам вспомнил случай с журавлями, происшедший в такое же весеннее время в позапрошлом году, в пору празднования Навруза жителями горных кишлаков Кизилемчак, Гилай и Чунгарак Шахрисабского вилайета. На горных вершинах-тогда лежал еще снег, а в степи и у саев весна взяла уже все права. Ранним цветеньем цвели фруктовые деревья, а у позднецветущих все равно уж набухали бутоны. Тогда, как и сейчас, чист и свеж был воздух, мир, овеянный дыханьем весны, блаженствовал в теплых и ласковых лучах солнца. На празднике и стар и млад отстранялись хотя бы на день от всех забот и горестей и радостно, весело праздновали Навруз. Соседи, друзья, родственники объединялись семьями, резали овец и коз, варили мясо в казанах, накрывали дастарханы, все были в приподнятом, радостном настроении, все были добры и гостеприимны.
Ребятишки, лепившиеся как ласточки на склоне горы и наблюдавшие оттуда за праздником, закричали вдруг: «Журавли, журавли, журавли!» Все, забыв о празднике, обратили взгляды вверх, на небо, в котором как раз над местом празднования кружились большие, плавные птицы и не могли уже оторвать взгляд от журавлей, тогда тоже кто-то запел эту песню:
Пусть замрут ваши гибкие крылья на миг,
Журавли,
Чтоб услышали слово мое и мой крик,
Журавли…
Да, бесчисленные журавли, образовав круги, летали над землей, где люди праздновали Навруз, и кричали свое: «курлы, курлы, курлы». А на земле люди – женщины, молодые девушки, невесты – тоже в круговых хороводах кружились под звуки бубнов, дутаров и тамбуров…
Вспомнилась Хатаму та весна, тот Навруз, и мысли его улетели далеко-далеко. Он помнит, как матери радовались тогда и не могли нарадоваться веселью молодости, приволью весеннего праздника и все благословляли: «Слава аллаху, даровавшему нам весну. Умершие ушли, а живые вот увидели вестников Навруза – журавлей, услышали их пение. Молодость – весна человеческой жизни. Дай бог эмиру быть совестливым, бекам – благочестивыми. Живите долго, не знайте горя, деточки, сыночки». Брат и сестра, Хатам и Хумор, тоже веселились среди молодежи. Хумор временами, может быть, от стыдливости, отворачивала лицо в сторону и умолкала. Кто знает, о чем она думала тогда. А может быть, она предавалась сладостным тайным мечтаниям, глядя с доброй завистью на молодых невест, и спрашивала себя: «Хумор, а когда ты будешь невестой?.. Сколько еще остается Наврузов до того времени, когда ты станешь счастливой?»
Сидевшая в дружеском кругу за дастарханом белолицая женщина тихо встала, прошла между молодыми, похлопала по плечу сначала Хатама, затем Хумор и сказала:
– Милые мои, не нарадуюсь вашей молодости, вашей красоте. Видите кружащихся журавлей?.. Вон над вами. Знайте, помните то, что скажу вам: если журавли видят людное место и кружатся над ним, то это – к счастью. Видите? Они поздравляют нас с праздником Навруза. Вы, брат и сестра, бог даст будете счастливы.
– Почему только мы вдвоем, тетушка? – спросила Хумор, положа правую руку свою на грудь, приподнимавшую ее атласное сборчатое платье.
– Почему?.. Потому, что я заметила, журавли, летающие над горами, смотрели на вас. Это признак счастья.
– Ай да тетушка! – рассмеялась тогда Хумор. Настолько звонко, что все вокруг оторвали взгляды от журавлей на небе и разом посмотрели на Хумор.
Хумор была цветком того Навруза-саиля[59]59
Саиль – народное гуляние.
[Закрыть], а теперь ее нет.
У Хатама, смотрящего теперь на журавлей, летающих над нуратинской степью, закипело на сердце, его душевная рана открылась и заболела, он словно безумный закричал журавлям:
– Где счастливая весть, которую прокурлыкали вы нам в ту весну, где то счастье, которое вы принесли нам тогда на своих крыльях? Неужели вы не видите Турсунташ, томящуюся в домашней тюрьме, когда кружитесь над землей? Вот видите, я тот самый Хатам! Как птица без гнезда, скитаюсь я по нуратинской степи. Вы не страдаете подобно мне, вам в небесной выси чужды наши людские горести и печали, но люди, сыновья и дочери Земли, ждут вас, каждую весну жаждут услышать ваши крики. Вот вы прилетели, и люди радуются вашему прилету. Да расстелется нуратинская степь ковром под вами, да ляжет под ваши ноги изумрудная весенняя травка! Раз уж дано вам счастье вольно летать в синем небе, наслаждайтесь же этим счастьем. Радуюсь я за вас, но зависти нет в моем сердце. Конечно, и я хотел бы взлететь в звездные выси, но что поделаешь, это дань не мне, а вам. Руки мои коротки, куда уж мне до звезд, когда до одной-единственной моей звезды, до моей Турсунташ, не могу достать рукой. Кто может мне покровительствовать кроме вас, журавли? Уж не Карим ли каменотес, не Ходжа ли бобо, не Джаббаркул ли аист? Нет, они сами нуждаются все в моей поддержке. А когда нет задушевного друга, с кем можно поделиться тайнами сердца? Вот я делюсь с вами, разговариваю вслух здесь, в степи. Если бы кто-нибудь увидел меня сейчас со стороны, то верно посчитал бы за сумасшедшего. Но я этого не боюсь – увидел я вас, поделился с вами своим горем, и на сердце у меня полегчало. Ладно, не задерживайтесь здесь больше, летите куда вам надо, вы ведь в пути и, наверное, спешите. До свидания, дорогие журавли, добрые птицы, вестники весны и счастья!
И опять с неба послышалось: «курлы, курлы, курлы», словно журавли и впрямь услышали и поняли юношу. Потом, как будто посоветовавшись между собой, они замедлили взмахи крыльями и, вытянув шеи и глядя на землю, начали снижаться, собираясь спуститься на землю. Сердце у Хатама замерло. Если сядут, значит, и вправду будет мне счастье в жизни. Неужели…







