Текст книги "Дом, из рассвета сотворенный"
Автор книги: Наварр Скотт Момадэй
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)
Наварр Скотт Момадэй
Дом, из рассвета сотворенный
ПРОЛОГ
Дайпало…[1]1
Давным-давно (таноанский яз.) – традиционный зачин сказания. – Здесь и далее примечания переводчика
[Закрыть] был дом, из рассвета сотворенный. Из цветени и дождя сотворенный, и земля была извечна и непреходяща. Многими красками пестрели холмы, и ярка была равнина от цветных глин и песков. Красные, голубые, пегие кони паслись на ней, а дальше, на горах, темнела чаща. Тиха была земля и могуча. Прекрасна была вся, куда ни глянь.
Авель бежит. Одиноко бежит, начав с трудом, тяжко; но теперь бег его легок и хорош. Дорога поворачивает впереди и уходит, подымаясь, вдаль. Городок бегущему не виден. Долина сера от дождя, на дюнах лежит снег. Рассвет. Сперва заря смутно забрезжила в тумане, затем сверкнуло солнце и охватило тучу снизу желтым заревом. К дороге подступают кусты мескита и можжевельника; под белой наледью там зачернели угловато ветки, лед заблестел, отсвечивая. Авель бежит, бежит. Он видит лошадей в полях, изогнутую линию речки внизу.
Кругло просияв из-под тучи, солнце ушло затем кверху, затмилось, и на землю пала темная четкая тень. А он бежит. Он обнажен до пояса, руки, плечи, грудь натерты сажей и золой. От холодного косого дождя кожа Авеля в пятнах, сажевых потеках. Дорога поворачивает и уходит в пелену дождя вдали, а он бежит. На фоне зимнего неба, на длинном светлом фоне рассветной долины Авель почти не движется, как бы стоит на месте, очень маленький и одинокий.
1
Длинноволосый
Уолатова
Каньон Сан-Диего, 1945
20 июля
Речка течет долиной мимо холмов и полей. Северный конец долины узок – речка сбегает с гор по дну каньона. Лучи солнца падают на это дно лишь краткую часть суток, и зимой снег надолго ложится в расщелины стен каньона. В долине есть небольшой индейский город, в каньоне остались развалины других поселений-пуэбло. На три стороны от городка легли пахотные поля. Большая их часть – на западе, за речкой, на склоне равнины. Зимой караваны гусей летят иной раз через долину, небо и гуси тогда одного цвета, а воздух сыр, прохвачен холодом, и над городком подымаются дымы очагов. Климат здесь жесткий. Летом в долине жара, и птицы ищут тени в приречных лиственницах. Перья голубых и желтых птиц ценятся жителями городка.
Поля невелики, лоскутны, и при взгляде сверху, с западной месы[2]2
Меса – плоская возвышенность-останец.
[Закрыть], их путаная зеленая чересполосица кажется чрезмерной для городка. Все лето жители работают в поле. Когда лунно, они и ночами мотыжат, идут за древним домодельным плугом и, если погода благоприятна и вода нескудна, урожай собирают с полей достаточный. Растят здесь то, что несложно хранить: кукурузу, стручковый красный перец, люцерну. По ближнему к домам берегу есть кое-какие сады, виноградники, небольшие бахчи с дынями и тыквами. В отдаленных восточных лесах раз в шесть-семь лет случается богатый урожай съедобных сосновых орехов. Изобильные орехи эти, подобно оленям гор, – подарок божий.
Жарко здесь в конце июля. У реки, где тополь над излучиной, ехал старый Франсиско в повозке, запряженной парой чалых лошадей. Солнце блестело на песке, воде, на тополевых листьях, и от камня восходили, зыбясь, волны зноя. Окатанные разноцветные береговые камешки терлись друг о друга под колесами, скрипели. Порой одна из чалых встряхивала головой, колыхнув темной гривой и подняв при этом в воздух рои мух. Ниже по течению была поросшая кустарником отмель, и там старик увидел свой силок – тростинку с волосяной петлей. Он повернул лошадей в воду, сошел на песок отмели. С тростинки свисал воробей. Головой вниз, вяло раскинув крылья, встопорщив перышки на шее. Глаза у воробья были полузакрыты.
Франсиско огорчился – он рассчитывал поймать горного дрозда, у которого грудное оперение отливает лазурью апрельского неба, бирюзой озерных вод. Или же летнюю танагру – какой бы красоты молитвенное перо дала танагра! Выдернув тростинку из песка, он обрезал волосяную петлю. Воробей упал в воду, и его унесло течением. Старик повертел тростинку в пальцах; она была гладка и чуть просвечивала, подобно стержню орлиного пера, – солнце и ветер еще не успели опалить ее и сделать ломкой. Обрезанный волос был теперь слишком короток, и Франсиско выдернул другой из хвоста чалой, которая ближе, и снова наладил силок. Осторожно воткнул в песок тростинку, согнутую, напряженную, как лук. Слегка коснулся ее сверху указательным пальцем, она резко распрямилась, и петля захлестнула палец, отчего на коже выше ногтя проступил белый ободок. «Si, bien, hecho»[3]3
Так, хорошо слажено (исп.). Язык жителей городка – смесь испанского с древним таноанским.
[Закрыть], – сказал он вслух и опять насторожил силок, не вытаскивая уже тростинку из песка.
А солнце все подымалось, и Франсиско направил лошадей от речки на старую дорогу к Сан-Исидро. Временами он напевал, разговаривал сам с собой под стук повозки: «Yo heyana oh… heyana oh… Abelito… tarda mucho en venir…»[4]4
Йо хейана-о… хейана-о… Аволито… долго-долго не приезжал… (исп., таноанский)
[Закрыть]. Чалые кобылки шли легко, с опущенными головами. Он держал не туго вожжи, привычно войдя в тряский ритм. Перед лошадьми перебежала дорогу ящерица и застыла на плоском валуне, изогнув хвост по скосу камня. В отдалении двигался к реке песчаный вихрь, но скоро угас, и снова воздух стал недвижен. Франсиско был один на грунтовой дороге. Параллельно ей проходило шоссе – повыше, ближе к склонам восточных холмов. Грузовики – городские и с лесозаготовок в Палисе и Вальеситосе – шли вереницами по шоссе, грунтовой же дорогой теперь пользовались только пастухи и землеробы, чьи поля лежали к югу и западу. Доехав до Сейтоквы, Франсиско вспомнил ритуальные состязания в беге; их проводили здесь для того чтобы год был годом доброй охоты и урожая. Однажды Франсиско и сам участвовал в беге; натершись сажей, бежал на рассвете по этой дороге. Бежал, все силы вкладывая и чувствуя, как с головы и плеч льет пот; хотя была зима, снежило. От бега дыхание жгло гортань, а ноги подымались-опускались как-то сами собой; как чужие. И наконец он догнал Мариано, который повсеместно слыл самым лучшим из бегунов. Долго Мариано не давал себя достать, но вот на окраине городка, у загонов для скота, Франсиско наддал, поравнялся с Мариано, увидел на мгновение лицо его, мокрое, исказившееся лицо побежденного… «Si dio рог vencido»…[5]5
Признай, что побежден (исп.)
[Закрыть] и хлестко мазнул по этому лицу рукой; так что по щеке и губам Мариано легла черная полоса. Мариано упал, изнемогши. А Франсиско не сбавил хода до конца, до Срединной площади; он мог бы и дальше бежать – ни за чем, просто так, ради бега. И в тот год он добыл на охоте семерых рогачей и семь ланок. Поздней, когда молодость прошла и нога стала уже сохнуть от болезни; он сделал карандашом рисунок на первом листе конторской книги, которую хранил в балках под потолком вместе с запасом молитвенных перьев. Он нарисовал черного, прямого, как струна, человека, бегущего в снежном рассвете. И ниже обозначил: 1889.
У Сан-Исидро, ниже моста, он переправился через речку вброд. Чалые втащили повозку на береговую насыпь, на шоссе. Был уже почти полдень. Спасаясь от зноя, жители позакрывали двери, и даже вечно голые дети, которые любят дразниться, кричать ему вслед, теперь ушли в дома. Кой-где собака, растянувшись на пятачке тени, приподымала голову, но не вставала и не лаяла. Подъезжая к перепутью, еще издали услышал он автомобильный шинный шум на Блумфилдской дороге. Звук это был медленный и странный для уха; он начинался издали, шел мимо, повышаясь, и затем, снова понижаясь, делался неслышен за стуком копыт, скрипом повозки – глохнул в ленивом, толкущемся на месте гуле мух. Но возникал опять, опять: шли новые машины; выехав на перекресток, старик повернул к торговому посту. Позади легло семь миль дороги.
В начале второго часа дня на дальнем взгорке показался автобус, его окна сверкнули на солнце. Автобус приближался по равнине, рос в размерах – и, отвернувшись, старик заковылял взад-вперед, разгладил на груди свою новую рубаху. «Авелито, Авелито», – бормотал он про себя. Он оглядел повозку, лошадей, проверяя, все ли в должном порядке. Сердце гулко билось, и бессознательно он приосанился, ибо старости подобает достоинство. Взвизгнули тормоза, большой автобус остановился перед бензоколонкой, и лишь тогда Франсиско повернул голову, будто и не заметил его приближения. Раскрылась дверца, и тяжело сошел на землю Авель, покачнулся. Он был пьян, он упал на Франсиско – и не признал своего деда. Мокрые губы Авеля обвисли, полузакрытые глаза блуждали. У Франсиско едва не подкосилась хромая нога. Праздничная соломенная шляпа слетела с его головы, и он напрягся, чтобы не свалиться вместе с внуком. К глазам подступили слезы, но нельзя ронять себя, надо улыбаться, надо отвернуться от стекол автобуса и лиц за стеклами. Не давая Авелю упасть, он подвел его к повозке; за спиной автобус тронулся наконец, и шины зашуршали на дороге. Весь обратный путь в город Авель лежал пластом в повозке, а Франсиско сутулился на козлах. Домой чалые шли поживей, и у моста их облаял желтый пес, выскочивший навстречу.
21 июля
Авель проспал почти сутки. Затем поднялся чуть свет и вышел из дедова дома. Он быстро прошагал по темным улицам городка, и все собаки залаяли. Выбравшись из лабиринта загородок для скота, он пересек шоссе, поднялся на крутой откос холма и оказался высоко над городом. Отсюда было видно, как светает по всей долине, видны были дальние месы и освещенный гребень горы. В раннем утре земля лежала огромная, тяжелая, неразличимая в деталях – лишь ярко и четко обозначалась дальняя-дальняя ее кромка, за которой была пустота неба. Все тонуло в тишине, и даже яростный собачий лай с низины доходил до уха слабо и не сразу.
«Йа-хаа!» – вырвался у него тогда клич; ему было пять лет, он вскарабкался на лошадиный круп позади Видаля, и они, вместе с дедом и другими – кое-кто в повозках, а большинство пешком или верхом, – отправились за реку на поле касика[6]6
Касик – вождь.
[Закрыть]. Было теплое весеннее утро, и Авель с Видалем, опередив взрослых, бежали потом по прохладным темным бороздам поля и кидали камни в птиц, сидевших на серых тополях и вязах. Видаль повел его на красную месу, в незнакомый узкий каньон с отвесными стенами. Ярко-красные стены уходили невероятно высоко и будто смыкались над ним в этой выси. Они с братом дошли до самого конца каньона, там было сумрачно и холодновато, как в пещере. Взглянув вверх, на неровную полосу неба, он увидел проплывающее облако, и вместе с облаком словно поплыли нависшие огромные стены, и он испуганно заплакал. Когда вернулись на поле, он подошел к деду и стал глядеть, как тот мотыжит землю. Работу уже кончали; пробили перемычку оросительной канавы, и пенистая бурая вода поползла по бороздам, впитываясь во взрыхленную землю.
Мать тоже приехала сюда в повозке с дедом, она загодя напекла хлеба, натушила крольчатины и кофе привезла, и сладковатые, как инжир, жесткие – из голубой кукурузной муки – ватрушки с вареньем. Все ели, сидя на земле группками, по родам и семьям, а касик, губернатор и другие главные люди городка сидели на почетном месте под деревьями.
Отца своего он не знал. Говорили, что отец был из навахов, или сиа, или ислетов – во всяком случае, иноплеменник, и от этого на Авеля, и мать, и на Видаля ложилась как бы тоже печать чужеродности. Главою семьи был Франсиско, но в ту пору он уже состарился и охромел. Мальчик и тогда уже чувствовал, что дедушка стар, – так же как чувствовал, что мать скоро умрет от своего недуга. Никто ему не говорил, но он и так знал, постиг безотчетно, подобно тому как постигнул движение солнца и смену времен года. С поля, уставший, он ехал домой в повозке рядом с матерью и слушал, как дед поет. В октябре мать умерла, и долго потом он не хотел подходить к ее могиле. В памяти осталось, что мать была красива красотой, заметной людям, и голос ее был мягок, как вода.
Ветровым страхом на него дохнуло. Была в городке старуха. Ее прозвали Николас Усатая Карга, потому что она была с белыми усами и горбата, и, сидя при дороге, клянчила на виски. Говорили, что она бакьюшская[7]7
Бакьюши – выходцы из танонского селения Бакьюла.
[Закрыть] колдунья. Как-то, маленький, он пас овец у кукурузного поля и тогда впервые увидел ее. Старая и пьяная, она выскочила из кукурузы, вереща какое-то ругательство. И он побежал прочь со всех ног. Добежав до мескитовых кустов у сухоречья, он перевел дух и стал дожидаться, пока овчарка соберет и пригонит стадо. Потом, когда увидел с берега, что все овцы друг за дружкой идут по сухому руслу, он кинул собаке хлеба, но та внезапно вздрогнула, прижала уши. Медленно попятилась, настороженно подобралась, не глядя на него, не глядя никуда – прислушиваясь. И он услышал. Он тогда же догадался, что это лишь ветер, но отроду не слыхал он звука диковинней. И отверстие в скале тут же увидел, куда ветер нырял за звуком и, добыв, взмывал кверху. Оно было пошире кроличьей норы и прикрыто кустом виргинской черемухи. Ветровой стон рос и устрашал. И на всю жизнь остался для него звуком тоски и страха.
Он уже подрос, но еще не стал взрослым, и весь тот день он прождал возле дома. Старики вошли туда в последний раз, слышно было, как они молятся. Молитву, он запомнил – не слова, их он не разобрал, а сам негромкий, колеблющийся, непрерывный звук, которого не спутать; дальний, но не стершийся из памяти. Уже он понял, что там в доме и зачем он ждет, а дед все не звал его. Солнце спустилось низко, и кругом стояла тишина. Наконец его позвали. Дедушка вышел, оставил его одного у постели, и он взглянул на братнино лицо. Оно было до ужаса худое, бескровное, но боль вся ушла из него. Лишь тогда – оставшись и комнате один – шепотом произнес он имя брата.
Франсиско разбудил его среди студеной ночи, и он оделся. Сколько ему тогда было? – семнадцать, и однажды он уже вставал такой вот светлой ночью, чтобы на заре быть с винтовкой у ручья. И первая пришла на водопой чернохвостая оленуха, небольшая, длинношерстая; опасности она не чуяла, но вся была готова взорваться стремительным бегом. Он поднял ствол вроде бы совсем беззвучно, но голова ланки вскинулась, тело напряглось. Нажав спуск, он замер – она рванулась прочь. Выстрел гулко отдался в деревьях; Авель бросился к месту – там не осталось ни знака почти, лишь две сломанные ветки, где оленуха кинулась в заросли. Но дальше на следу была кровь, а затем он увидел ее, она лежала поперек гнилой колоды, вывалив дымящийся язык, и горячая кровь била из раны.
Франсиско уже запряг лошадей, повозка тронулась. Было это 1 января 1937 года. Светили луна и звезды, развидняться еще не начинало. Холод жег лицо, и, съежась, Авель дышал себе на руки. Часть пути он бежал рядом с упряжкой, высоко взмахивая руками, отчего лошади пугались и переходили на рысь. Приехав в пуэбло Сиа, они стали ждать рассвета в доме у Хулиано Медины. Скоро уж начнется, а пока Хулиано разжег огонь, дал им кофе. «Олени» и «антилопы» уже ушли на холмы, а «вороны» обряжались в киве[8]8
Кива – обрядовое помещение, частично или полностью подземное.
[Закрыть]. Когда за окошком посерело, Хулиано повел гостей на площадь, куда уже сходились старики – навахи и доминги – с одеялами внакидку. Слышалось ритуальное пение. Тут просияло на горизонте солнце, «олени» с «антилопами» сбежали с холмов, «вороны» вышли из кивы, и «бизоны», и певцы – и пляска началась. Все оживилось, взбудоражилось; многие мужчины пришли с ружьями, была пальба в воздух и клики. Авель глядел, как черные полуголые «вороны» скачут по-птичьи, с поклонами, и думал, что они наверняка озябли – вон какие большие прижаты к их животам и спинам кончи[9]9
Конча – металлическое (обычно серебряное) украшение в виде диска или раковины.
[Закрыть], поблескивающие, холодные, как лед. Но так все положено; хороша была пляска, почти без изъяна.
После, когда он выпил, одна из дочерей Медины легла с ним на приречной дюне за селеньем. Она была пригожа и смеялась не переставая, и он тоже, хотя от вина на сердце стало пасмурней и смех был притворен и пуст. Продрожав, ее тело обмякло, а ему недостаточно было, он хотел ее снова. Но она оделась, убежала, и он не мог ее догнать, потому что был пьян и не слушались ноги. Он все пытался подойти, увести ее, но она увертывалась и смеялась.
Он увидел в вышине орла, несшего в когтях змею. То было диковинное, величаво-грозное зрелище, полное значения и волшебства.
Во время легких и осенних ритуалов-молений о дожде шестыми по счету уединялись в киве Следящие за орлами. Это важное мужское общество отличалось от прочих, стояло как бы выше их – по причине особой и давней. В тридцатых годах прошлого столетия жители пуэбло приняли к себе горстку беженцев из таноанского селения Бакьюла, расположенного милях в семидесяти-восьмидесяти к востоку. Пришельцы эти были горестным народом, испытавшим большие страдания. Их земля граничила с Южными равнинами, и в продолжение многих лет они были легкой добычей для хищных ватаг, охотившихся за бизонами и чужим добром. Бакьюши терпели бездну утеснений – и наконец не смогли уж дольше терпеть, бедствия сломили их дух. Народ предался отчаянию, отдал себя на волю злых ветров. Но не люди-враги доконали его, а повальная болезнь. Такой мор стал косить бакьюшей, что, когда эпидемия утихла, в живых оставалось менее двадцати человек. Да и оставшиеся бы наверняка погибли в развалинах Бакьюлы, если бы не эти patrones[10]10
Покровители (исп.)
[Закрыть], не эти дальние родичи, которые приняли их к себе, рискуя собственной жизнью и жизнью детей и внуков. Рассказывают, что сам касик вышел навстречу бакьюшам, чтобы радушно встретить их и ввести в пуэбло. Настороженно должно быть, смотрели жители, как бредут к ним эти горемыки с глазами, одичалыми от горя и отчаяния. Что на них было, в том почти весь и заключался скарб пришельцев, но даже в этот час глубокой боли и унижения они думали о себе как о целостном народе. Четыре вещи принесли они, долженствовавших служить отныне знаком их происхождения: священную флейту, бычью и конскую маски Пекоса[11]11
Пекос – индейское селение, названное выше Бакьюлой.
[Закрыть] и небольшую деревянную статую их покровительницы – девы Марии де-лос-Анхелес, которую они называли Порсингулой. И теперь, через годы и поколения, древняя кровь этого забытого племени продолжала течь в жилах людей.
Следящие за орлами были главным ритуальным обществом бакьюшей. Глава общества, Патиестева, и все его члены были прямыми потомками тех беженцев и беженок, что прошли некогда по краю гибели. Даже теперь в облике этих людей сквозило что-то особое. Словно сознание того, что народ едва не канул в небытие, наделило их большим, чем у их родичей, чувством смирения и – как это ни парадоксально – большим чувством гордости. Оба эти качества видны были в таком человеке, как старый Патиестева. Он был суров и, казалось, постиг жизнь шире, глубже всех. Та погибельная давняя година обратила бакьюшей в провидцев, прорицателей, наделила их чувством трагизма – отсюда у бакьюшей такая осанка и столько достоинства. Они – ведуны; они – вызыватели дождя и охотники за орлами.
Об орлах он и вовсе не думал. С рассвета был в пути – спускался с горы, где в тот год объезжал лошадь для фермера Джона Реймонда. Среди утра он вышел на край котловины Валье Гранде – Большой Долины, – расположенной высоко на западных склонах хребта. Этот гигантский вулканический кратер – словно правое око земли, широко глядящее на солнце. Из всех известных ему мест только Большая Долина способна отобразить собою горделивый простор неба. Среди темных горных пиков она как чаша, копящая огромную грозу, дымчатую, синеватую, тронутую густой умброй. Панорама этой чаши величава; ширь распахнута неимоверная. Выйдя сюда, он всякий раз останавливался, застывал на месте – у него захватывало дух. Здесь мир будто осиян чудесным светом, предметы все вымыты и отодвинуты вдаль. Под утренним солнцем Большую Долину пестрили тени облаков, и волнами зыбилась в ней зимняя трава. Всегда здесь облака – громадные, четко очерченные и сияющие в чистом воздухе. Но главное здесь – размах далей. Он почти неохватен для глаза, и красота его необычайна. Такое раздолье порождает иллюзию, будто мир становится тебе понятен, а где эта победная иллюзия, там всегда восхищенье и бодрость. Он взглянул на ребристый камень, бугрящийся на краю котловины, и за камнем не увидел ничего; лишь смутнело с расстояния миль ровное дно долины голубовато-зеленым зыбким фоном. Прищурясь, он различил скопление пятнышек – это скот пасся у речки, на дальних лугах.
И тут он увидел орлов; две птицы плыли в самой глубине котловины, поднимаясь по диагонали к нему. Он не сразу разглядел, какой они породы, – стоял, следя за ними, за их далеким беззвучным полетом, своенравным и вольным среди яркого утра. Взреяв наискосок по небосводу, они приблизились; он, присев за камнем, не сводил с них глаз в онемелом, счастливом возбуждении.
Это были беркуты, орел и орлица, в брачном полете. Они кружили, кувыркались, парили на холодных и чистых восходящих воздушных потоках – и были прекрасны. Они кидались вниз, реяли, несомые воздухом, сближались по дугам, почти сшибаясь и клекоча от радости. Орлица была зрелая и крупная, размах ее широких крыльев превосходил рост человека. Полет ее был плавен, эта плавность скрадывала быстроту, а в кругах и разворотах была пышность, весомость. Но тяжелое тело ее было обтекаемо, и управляла она им легко. В когтях она несла гремучую змею; змея висела, вытянувшись вяло по линии полета и блестя на солнце. Вот орлица распахнула крылья и хвост веером и, затормозив, остановилась на мгновение, распростертая, подобная видению в лазури, а орел пронесся мимо и дальше: и обернулся к ней на вираже. Взмахивая крылами, она набрала высоту, уходя вкось от края котловины и уменьшаясь в небе, – и выпустила змею из когтей. Та медленно начала падать, переворачиваясь, изгибаясь обрывком серебряной нити на широком фоне земли. Орлица осталась парить в вышине на воздушном потоке, и перья на груди ее и шее отливали медью против солнца. Орел же круто повернул, расправил крылья. Он был моложе орлицы и почти вполовину меньше. Он был стремительней, жестче в движениях. Дав мертвой змее снизиться, он внезапно собрался и камнем – вернее, вихревой полосой – ринулся вслед. Не изменив ничуть ни скорости, ни направленья полета, он ударил, змею в голову, хлестнув длинным ее туловищем, как бичом, и с разгона взмыл с нею вверх по широкой маятниковой дуге. На вершине взмаха он в свой черед выпустил змею, но орлица пренебрегла добычей. Она взреяла ввысь над равниной, обращаясь в точку, теряясь в дымке дальнего кряжа. Орел полетел за орлицей, и Авель, напрягая глаза, следил, как они, сделав еще вираж, пошли вниз – и скрылись.
А теперь как быть? Присоединиться к Следящим за орлами? Подходил конец ноября, и общество готовилось подняться в горы. Несколько дней Авель раздумывал, полный странной тоски; затем пошел к старому Патиестеве и рассказал об увиденном. «Пожалуй, надо бы вам взять меня с собой», – сказал Авель. Старый вождь закрыл глаза и долго размышлял. Потом сказал: «Пожалуй, взять надо».
Назавтра Следящие – а с ними и Авель – отправились пешком на север вдоль каньона и дальше, вверх по лесистым склонам, чтобы пробыть в горах положенный срок дней, останавливаясь для молений и жертвоприношений. Ранним утром они вышли из леса на край Большой Долины. В утреннем свете земля покато спускалась и уходила вдаль, насколько хватал глаз. Горы отодвинулись, по ровному дну чаши зыбилась серая трава. Люди начали спуск в котловину; к середине утра они достигли донных лугов. Было ясно и холодно, и воздух был тонок, остер, как осколок стекла. Охотникам требовалась приманка, и, рассыпавшись цепью, они образовали круг. И начали не спеша сходиться к центру, хлопая в ладоши и негромко вскрикивая. Из травы навстречу стали выскакивать зайцы и кидаться в просветы цепи. На первых порах, покуда цепь была редкой, многим удалось уйти, но кольцо постепенно смыкалось, и оставшиеся зайцы скучились в середке, затаились в зарослях. То один, то другой заяц пробовал прорваться, и ближайший к беглецу охотник швырял в него свое оружие – небольшую гнутую дубинку. Следящие за орлами бросали эти дубинки со смертоносной меткостью, и, когда охотники сошлись на расстоянье футов, лишь очень немногие зайцы смогли уцелеть.
Авель шел, пригнувшись к земле, держа дубинку наизготове в дрожащей от напряжения руке. Крупный зайчина скакнул из травы, пронесясь мимо Авеля. Приземлился и нырнул опять – чуть не на тридцать футов. Авель с разворота шнырнул дубинку. Она скользящим ударом настигла зайца на третьем прыжке, и тот сник в воздухе, тяжело упал на землю.
Хлопки и крики кончились, сердце Авеля стучало, на коже стыл пот. Теперь, когда зайцы валялись без движения на земле, он чувствовал что-то вроде раскаяния или разочарования. Он поднял одного из травы – заяц был неостывший, обмякший, и глаза его заволокло фарфоровым глянцем смерти; затем поднял своего большого, – тот был не мертв, а только оглушен, оцепенел от страха. Авель ощутил руками его теплую живую тяжесть; в заячьем теле звенела жизнь, упружила тугая, жилистая сила.
Связав добычу, уложив зайцев в мешок, он надергал высокой травы, нарезал в кустарнике вечнозеленых веток и стянул ремнем, чтоб нести за плечами. Пошел к речке и вымыл голову – очистился. Когда приготовления были кончены, он помахал охотникам рукой и в одиночестве зашагал к скалам. Взойдя на нижнее плато, он передохнул, окинул взглядом долину. Солнце стоило высоко, и повсюду вокруг был ровный белесый сухой свет, был зимний блеск на облаках и вершинах. Вдали низко кружила ворона. Выше, на большом белом скальном уступе горы, он увидел дом орлиной охоты – и направился туда. Это была сложенная из камня круглая башенка с ямой вместо пола и сверху открытая. Рядом с ней был алтарь – каменная плита с небольшим углублением. В это углубление он положил свое молитвенное приношенье. Войдя в башню, он сделал из веток решетчатую кровлю, прикрыл жердинки травой. Оставил только небольшой просвет в центре. Просунув зайцев снизу в этот просвет, он разместил их на ветках. Сквозь маскировочный заслон он видел небо, но только прямо над собой; да и солнце мешало глядеть. Он запел, негромко и гортанно восклицая время от времени, – призывая орлов.
А орлы плыли по небу в южном направлении, высоко над Большой Долиной. Они были едва различимы. С высоты полета беркутам видно было, как земля внизу идет на обе стороны к длинным, изогнутым отрогам хребта, как на юг уходит расширяющийся коридор лесистых скатов и каньона, а там пустыня и дальний край земли, очерченный дугой горизонта. Увидев зайцев, оба беркута свернули с курса и на вираже пошли вниз, набирая скорость. Авель только-только их заметил, а они уже шли низко, налетая на башню справа и слева с бешеной быстротой. Орел черкнул над плоскостью скалы, вспугивая зайцев, и сбавил скорость, а орлица со свистом ринулась, чтобы схватить бегущую жертву. Но что это? – зайцы остались на месте. Пролетев с маху над ловушкой, орлица заклекотала. Разгневанно бросила свое тело назад. Круто повернув, огромно шумя крыльями, кинулась в ярости на приманку. Авель увидел ее в самый этот момент. Мелькнула ее лапа, и коготь вспорол живого зайца вдоль. Тот сжался, дернулся; вторая лапа смяла ему череп. И в этот миг, когда центр тяжести птицы был на уровне веток, Авель схватил ее. Потащил ее за лапы вниз изо всех сил. Она рванулась прочь, забив крыльями по жердинам, – и он чуть не выпустил ее из рук; но в следующую минуту она была уже внизу, в темноте каменного колодца, на нее был накинут мешок, и она не вырывалась больше.
В сумерки он присоединился к остальным в чаше Большой Долины. Сан-Хуанито поймал орла тоже, но старого и щуплей, чем орлица Авеля. Собравшись вокруг старого орла, Следящие обратились к нему, прося принять и унести с собой на утесы их печаль и пожеланья добра горным орлам. К лапе орла привязали молитвенное перо и выпустили его на волю. Авель глядел, как орел, распустив крылья по земле, пятился, хохлился, глядел сердито, с подозрением и опаской. Затем поднялся в воздух и шумно пошел в высоту сквозь тихие тени долины. Все быстрее, выше и выше летел он – и вот достиг снопов последнего червонно-золотого света, легших поверх котловины. Лучи озарили его, одели темным пламенем. Он выровнялся и поплыл горизонтально. Уже орел скрылся из виду, а юноша все глядел вслед. Он мысленно видел орла, и в ушах звучал грозный ветровой шум его полета и звал за собой. В мешке за плечами тяжелела орлица. Сумерки сгущались в ночь, и никто не увидел, что в глазах Авеля стояли слезы.
В тот вечер, пока другие ели у костра, он незаметно отошел взглянуть на орлицу. Он развязал мешок, и громадная птица словно бы вздрогнула и подобралась. Связанная, беспомощная, они тускло и бесформенно серела в свете луны, чересчур большая и нескладная для вольного полета. Вид ее наполнил его стыдом и отвращением. В темноте он сдавил ей горло и пресек дыхание птицы.
Береги себя там, сказал дед. Но деду не понять, он только точит слезы, и Авель молча оставил старика в покое. Время было ехать, а старик не пришел еще с поля. Некому проводить Авеля добрым напутствием, рассказать, что там впереди; оставалось сунуть руки в карманы и ждать. Он уже несколько часов назад собрался и был теперь возбужден, полон тревоги, страха перед грядущим. Минута настала. Он услышал гудок, вышел из дома, захлопнул дверь. И внезапно ощутил полнейшую осиротелость, как если бы уже отдалился от родины на много миль и месяцев, давным-давно оставил позади пуэбло, долину, горы, все, что знал с начала жизни. Он шел быстрым шагом, глядя прямо перед собой, сосредоточась на себе, захлестнутый приливом одиночества и страха. Он ни разу еще не ездил в автомобилях; сидя у окна в автобусе, он ощутил, как задрожал мотор и жестко взяли дорогу колеса. Стены пуэбло ушли назад. На подъеме к шоссе автобус кренился и скрипел, кузов мотало; Авель чувствовал, как гаснет скорость в скрежете переключений. Затем быстрота и шум стали нарастать, и он отчаянно силился охватить это умом, понять, что все оно значит. И когда, вспомнив про деда, оглянулся в сторону полей, их уже не было видно.
Это все – вплоть до отъезда – вспоминалось целостно и подробно. Но то, что было потом – вторжение дней и годов, лишенных смысла, полных грозной тишины и грохота ударов; время, непрестанно напирающее и смятенное, – никак не сводилось это воедино в мозгу. Один только отчетливый фрагмент вставал в памяти снова и снова.
Он очнулся на скате высоты, поросшей лесом. Был день, сквозь ветки всюду протягивались яркие косые солнечные полосы; земля была покрыта волглой слипшейся листвой. Он не знал, где он, а людей вокруг никого не было. Нет, были – людские тела, они виднелись неотчетливо среди воронок, валялись, разметав руки и ноги по лиственной подстилке, а в полосах света падали вниз листья, сотни листьев, покачиваясь и кружась беззвучно. Но звук был – странный, низкий, непрерывный, будто отдаленный, полный медленного неуклонного движения и приближения. Звук шел сверху и сзади, из-за гребня высоты, и близился. Вступал в широкий фарватер тишины, овладевал ею, взбухал огромно – близился. А в ложбине было тихо; там лежала и не двигалась пелена дыма. Минометы перестали бить; кто-то там, какая-то людская сила, невидимая вдалеке, освобождала путь машине, которая близилась. От этого затишья он очнулся – и от низкого, ровного рокота близящейся машины. Он не знал, не мог припомнить, где находится и как уснул. В продолжение часов, возможно дней, его сон был приякорен к огненному свисту и разрывам. Но теперь была только тишина и странно-вкрадчивое вползанье в эту тишь машины. Проясневшими уже глазами он следил, как бесчисленные листья падают, плывут поперек лучей света. Машина была сгустком покоя, странного, вселяющего ужас, и она приближалась. Поворотясь туда, в сторону солнца, он оглядел гребень высоты. Пусто, лишь темнели против солнца очертания холма и деревья, отороченные светом. Звук подступил к гребню, вспучился и перелился через край, сделавшись целостно-простым и оглушающим. Авель упал губами на мокрую холодную листву, его затрясло крупной дрожью. Он потянулся рукой – зачем, сам не знал; пальцы загребли землю и мокрую холодную листву.