Текст книги "Дар бесценный"
Автор книги: Наталья Кончаловская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 31 страниц)
Люди, собравшиеся вокруг Петра Петровича, интересовали Сурикова, но, впервые попав с дочерьми в их круг, 6н был не на шутку встревожен. В шумной, разносторонней компании девушки наравне с юношами громко спорили, смело выражали свои мысли, хохотали, поддразнивали сверстников – словом, вели себя, как показалось Василию Ивановичу, несколько развязно. Пожилые откровенно высказывали свои политические и эстетические взгляды, задевали вопросы морали, и здесь не было границ между интересами пожилых и молодых. Суриков не привык к этому и, пожалуй, был бы даже шокирован, если бы все это не было так интересно, так искренне и свежо. Он внимательно слушал, с любопытством ко всему присматривался и, пожалуй, от этого общества не смог бы «убежать в баньку».
Что же касается дочерей, то они сидели, обе разрумянившись, с блестящими глазами, жадно ловя все на лету. Само собой разумеется, они не могли еще поддерживать разговор в той свободной манере, какая была тут принята. Они не умели с легкостью парировать замечания, острословить, вступать в философские дебаты, но все, что говорилось здесь, представляло для них необычайный интерес.
Нравилось им отнюдь не роскошное, но своеобразное убранство комнат, где больше всего было книг; нравилось необычайно вкусное домашнее угощенье; нравилась седеющая маленькая хозяйка дома, умная, и радушная, умело направляющая беседы, когда дело шло к конфликту; нравилась неслышная суета Акулины Максимовны, худой высокой женщины с папиросой в крепких зубах и красноватыми, хлопотливыми руками. Но совершенно пленили их сестры Вита и Леля, только что вернувшиеся из Парижа. Они были хороши, приветливы, по-парижски элегантно одеты.
А Василий Иванович хоть и поддерживал общую беседу, но где-то в тайниках души побаивался непривычного тона. Симпатичнее всех был ему серьезный и скромный Макс, который молча следил: не слишком ли разошелся задира младший брат Митя? Суриков сидел рядом с Максом и с удовольствием вглядывался в его часто меняющееся, одухотворенное лицо.
– Скажите, Макс, а кто ж это писал вас? – спросил он, глядяна небольшой портрет, висевший как раз напротив, где Макс был изображен в синей бархатной блузе, в коричневом бархатном берете и с розой в петлице. Над ним склонилась ветка липы, и бледное лицо казалось еще бледнее от зеленоватого рхефлекса.
Портрет был написан еще робкой кистью, но были схвачены характер и сходство. На вопрос Сурикова Макс ответил, смущенно улыбаясь:
– А, это писал с меня Петя… Дело в том, что в это лето анархист Казерио совершил убийство французского президента Карно. Так вот Петр решил написать меня в образе такого анархиста, в берете и с розой в петлице…
– Ну, знаете, на анархиста вы, конечно, ни в жизни, ни на портрете не похожи, – засмеялся Василий Иванович. – Но брат ваш очень способный человек. Особенно вот тот портрет хорош, – Суриков указал на висящий рядом небольшой портрет девушки в розовом платье с черными кружевами на плечах.
Она была написана в рост и немного сверху. Вся фигура ее и лицо дышали какой-то угрюмой решимостью. Портрет выражал какую-то непримиримость и суровость, свойственную старшей сестре.
– А это наша Вита. Петя писал ее в Париже…
Суриков даже не представлял себе, какую радость доставил он Максу тем, что похвалил Петину работу…
Домой Суриковы возвращались на извозчике. Был поздний теплый весенний вечер. Всю дорогу Оля и Лена вспоминали все, что слышали в гостях, смеялись, спорили о том, кто лучше, кто красивее, кто умнее. Обе были восхищены Максом, но Оле интереснее всех показался Петя, а Лене – вспыльчивый, как порох, Митя, с густой вьющейся шевелюрой и насмешливыми серо-зелеными глазами.
Василий Иванович слушал дочерей, и казалось ему, что в жизнь вошли новые люди, новые мнения, новые события. Он молча хмуро поглядывал на мерцающие в темноте лица дочерей и, чувствуя их молодое оживление, слыша веселые, счастливые голоса, думал: «Ну вот. Начинается!..»
Неудачная охота
Стоя возле стола, Оля разглядывала новое издание «Царской охоты» – огромную книгу, весом на полпуда, в кожаном переплете, с чеканными наугольниками из серебра. Золотой обрез и множество цветных иллюстраций украшали тот «терем». Все было посвящено царским развлечениям и охоте разных времен.
Были здесь васнецовские благочинные группы, будто роспись иконостаса, были чисто декоративные, раскрашенные мизансцены работы Лебедева, где в шатрах так расставлены ловкие «тенора» и «басы», что, кажется, вот-вот запоют: «Ох ты гой еси!» Были застывшие в стилизованных позах сокольничие с соколами на расписных рукавицах – картинки Рябушкина. Были и чудесные «Выезды русских императриц на охоту» Серова, полные движения, романтики, на фоне тревожных, свинцовых горизонтов и куртуазного изящества XVIII века.
От множества золоченых заставок, виньеток и буквиц Самокиша Олю начало мутить, словно она объелась засахаренными орехами, как вдруг за листком папиросной бумаги, как за матовым стеклом, обозначился лесной пейзаж. На листке было напечатано: «В. И. Суриков. Охота царя Михаила Федоровича на медведя в берлоге». Оля отвела папиросный листок, и на нее словно пахнуло морозной свежестью. Смешной, ощерившийся мишка вылезал из берлоги под отяжелевшие от снежных комьев ели. Две гончих шарахнулись от него, а справа, целясь из пищали, караулил медведя царь в алом кафтане. Из-под синей шапки с собольим околышем глядело молодое лицо с черной бородкой и коротким носом. «С себя царя рисовал, папочка дорогой!» – улыбнулась Оля. За царем приготовились к обороне егеря с рогатинами, поблескивающими в холодном лиловатом рассвете.
Олю поразило живое, подлинное в движениях, в розоватом снеге на вывернутых корягах, в сизом заиндевевшем воздухе лесной глуши. «Будто в окно из душного терема выглядываешь», – думала она, рассматривая рисунок. Потом спохватилась: «Батюшки, да что ж это я, надо же здесь убрать!» Она закрыла книгу и принялась стирать пыль в мастерской.
Дом Полякова, в котором теперь жили Суриковы, выходил одним углом на Тверскую, другим в Леонтьевский переулок. Они занимали на третьем этаже удобную квартиру из четырех комнат. Лестница была освещена газовыми фонарями, у входа внизу стоял швейцар. Самая большая комната, в три окна, была отведена под мастерскую. Как всегда, мебели в ней было мало. Узкая железная кровать, рабочий стол, несколько венских стульев. В углу – крытый ковром кованый сундук, где хранились альбомы, рисунки, этюды. На стеке – овальное зеркало. На одном из подоконников жались друг с дружке пакетики с сухой смородиной и черемухой, – их Василий Иванович постоянно получал из Красноярска от брата Саши.
Суриков вернулся домой к полудню.
– Ну что, убралась, Олечка? – спросил он, входя в мастерскую. – Надо будет открыть окна, проветрить хорошенько.
– А все-таки, папочка, кого ты сегодня ждешь? – любопытствовала Оля, раскрывая окно в Леонтьевский переулок.
Василий Иванович усмехнулся:
– Да тут один сосед высочайший.
Оля не сразу сообразила, а потом удивилась:
– Это что ж, губернатор, что ли?
Суриков кивнул.
– Жаль, у тебя урок музыки, да и Лена в гимназии, а то бы я вас ему представил, он ведь с адъютантами приедет! – Василий Иванович расхохотался.
– Ну вот еще, – покраснела Оля, – очень нужно! – Она вытрясла за окном фланелевую тряпку. – Медведя твоего видела, – улыбнулась она, указывая на книгу, – как напечатано! Живая трущоба, морозом пахнет!..
С улицы донесся топот копыт. Оля увидела в окно, как в пролетке, стоя в рост, к дому подъехал пристав. Пролетка круто остановилась на противоположной стороне переулка. Пристав стоял в ней вытянушись, как на параде. Это означало, что генерал-губернатор подъезжает.
– Едут, папочка!
Оля мгновенно исчезла за дверью в гостиную.
К подъезду подкатила черная лакированная коляска с золочеными фонарями, запряженная парой великолепных вороных. Серый от волнения швейцар распахнул обе створки парадной двери. Конвойный казак спрыгнул с козел, отстегнул кожаный фартук, прикрывавший ноги губернатора, и великий князь Сергей Александрович, в сопровождении адъютанта, не спеша проследовал в подъезд.
Суриков сам открыл на звонок и пригласил гостей в мастерскую. Белый китель с золочеными пуговицами как литой сидел на высокой фигуре князя. Темно-зеленые шаровары с красным кантом были заправлены в сапоги со шпорами. Он весь сверкал золотом погон, аксельбантами, лоснился напомаженным пробором, квадратными носками сапог. На груди у него был орден Владимира, в петлице – Георгиевский крест, и пахло от него английской лавандой. Василий Иванович вглядывался в его «романовские», малохарактерные черты с седеющей бородкой и не мог понять, какого цвета у князя глаза. Вместе с Сергеем Александровичем вошел такой же высокий, почтительно молчаливый адъютант Джунковский.
– Я к вам прямо из Ильинского, – сказал князь, потирая большие холеные руки. – День сегодня превосходный. Перед отъездом прошелся по парку. Такая роса утром выпала!.. Такое сверкание в траве, такая свежесть, ароматы!..
Суриков предложил гостям сесть, пододвинув неказистые свои стульчики, и закрыл дверь в переднюю. Собираясь на урок в музыкальную школу и надевая перед зеркалом пелеринку, Оля заметила на вешалках две шпаги; одна на золотой, другая на серебряной портупее. Все это вместе с изысканным запахом духов и приглушенными голосами из мастерской вносило в их дом что-то стесняюще чужое.
Оля сбежала вниз и увидела у подъезда, на козлах пролетки, кучера в алой косоворотке и бархатной безрукавке; круглую кучерскую шапку украшал веер павлиньих перьев. «Ну просто картинка из «Царских охот», – подумала Оля.
Еще до приезда губернатора Василий Иванович достал из сундука и разложил на столе несколько сибирских пейзажей, этюды к «Взятию городка», к «Ермаку», несколько московских видов на Кремль. Губернатор с интересом разглядывал их, советуясь с адъютантом, восхищался мастерством художника, вспоминал его крупные работы. Беседа затягивалась: губернатор не знал, что выбрать.
– А к «Боярыне» нет ли у вас какого-нибудь этюда? Василий Иванович, я ведь большой поклонник этой вашей работы, – сказал он.
Василий Иванович открыл сундук и, в рассеянности порывшись в нем, достал несколько этюдов к «Боярыне». Он разложил их прямо на полу и вдруг на желтом паркете, среди других этюдов, заметил небольшой портрет начетчицы Настасьи Михайловны. Прозрачное лицо драгоценной жемчужиной засветилось под высоким черным клобуком. «Ох, да что ж это я сделал!» – спохватился Суриков и попытался убрать этюд обратно. Но было поздно.
– Те, те, те!.. Постойте, Василий Иванович, дайте полюбоваться на эту прелесть, – ухватил его губернатор за рукав. – Ах, какая вещь превосходная!
На душе у Сурикова стало тоскливо, и он сразу помрачнел.
А губернатор, склонившись над этюдом, внимательно разглядывал каждый мазок.
– Вот эту вещь я и хотел бы приобрести, – сказал он, довольно улыбаясь.
Сурикова вдруг охватил горячий гнев, но он сдержался и угрюмо, молча покусывал ус.
– Так за сколько же вы могли бы уступить ее мне? – продолжал настаивать князь, потирая тихонько руки и искоса поглядывая на художника.
Суриков почувствовал себя в западне и даже как-то растерялся, мучительно ища выхода. «Ишь ты, тоже понимает, самую хорошую вещь выбрал. Угораздило же меня, шут его возьми!..» И вдруг, овладев собой, в бешенстве сжав зубы, он выговорил:
– А эта вещь стоит десять тысяч рублей!
Великому князю показалось, что он ослышался.
– Как вы сказали? – произнес он, меняясь в лице.
– Десять тысяч рублей, ваше высочество, – уже совершенно твердо повторил Суриков. Небольшие карие глаза его озорно усмехнулись.
– Позвольте, как же так… – заволновался Сергей Александрович, поглядывая на адъютанта, словно ища сочувствия.
Но тот стоял молча, подавленный бестактностью хозяина.
– Не кажется ли вам, господин Суриков, что это слишком большая сумма за такой маленький этюд?
– Неслыханное дело, ваше высочество… – бормотал Джунковский.
Суриков молча стоял у окна. Губернатор достал платок и приложил его к вискам.
– У меня даже денег таких сейчас нету! – возмущенно продолжал губернатор.
Но Суриков уже занесся, как сибирский конь:
– Ну что ж, ваше высочество, копите, копите. А накопите, тогда уж и приезжайте, – сказал он, едва удерживаясь от смеха, и принялся собирать рисунки, разложенные на полу…
Через несколько минут лакированная коляска отъехала от дома Полякова. В ней сидел бледный, сумрачный губернатор. Взволнованный адъютант что-то говорил ему, тот молча слушал, покачивая головой. Василий Иванович постоял у окна, прислушиваясь к удаляющемуся цокоту копыт губернаторских вороных, а потом вдруг тряхнул головой и, раскрыв дверь в гостиную, громко позвал:
– Оля, Лена! Вы дома?..
Письма в Красноярск
«Апрель 1897
Здравствуй, дорогой наш Саша!
Поздравляю тебя с праздником пасхи. Желаю самого главного – здоровья. Береги себя. Мы все здоровы. Про себя пишу тебе, что после пасхи, бог даст, думаю начинать картину «Суворов». Холст уже выписан из-за границы, подрамник готов. Мне дали комнату в Историческом музее. Я ее отгородил дощаной перегородкой, чтобы мне не помешали работать.
Картина будет 7 аршин в высоту и 5 в ширину. Такой комнаты в частной квартире не найдешь…
Я еще не решил, где лето проведем. Мне для картины надо снеговые вершины.
Может быть, надо в Швейцарию ехать на месяц или, два. Только могу наверно сказать в мае, что куда поеду. Не говори покуда никому об этом. Мне бы очень хотелось с тобой повидаться. Как это устроить, узнаю к лету, если не придется ехать в Швейцарию…
Я буду писать тебе почаще, а то все с работой моей приготовительной все время уходит. Целую тебя, дорогой Саша.
Любящий тебя брат твой Вася».
«1897
Здравствуй, милый и дорогой наш Саша! Сегодня был у меня минусинский силач Николай Дмитриевич в сопровождении своей девочки-вожака. Он передал мне, что ты говорил ему, что я тебе долго не пишу, что я сержусь на тебя. Да за что же? Я, кроме сердечной, братской любви, безграничной, ничего не имею к тебе. Ты ведь у меня один, кроме детей, на котором мои привязанности. Не писал потому, что я работаю страшно много и подмалевал всю картину. Теперь буду писать к ней этюды. Поеду в Швейцарию. Уже взял заграничный паспорт сегодня. Снежные горы писать буду для «Суворова». Думаю в середине августа к ученью Лениному вернуться в Москву, картину оставляю в Историческом музее, где мне дали комнату для работы. Запираю на замок… Пришлю из-за границы письмо с адресом швейцарским. Нынешнее лето, видно, не увидимся. Но, бог даст, эту трудную поездку совершу, тогда можно и в Красноярск махнуть. Целую тебя, будь здоров, береги здоровье.
Твой любящий брат В. Суриков».
«Швейцария, Интерлакен, 1897
Здравствуй, дорогой наш Саша!
Ну, вот мы и в Швейцарии. Гор, брат, тут поболее, чем у нас в Красноярске. Пишу этюды для картины. Только дорого в отеле жить. Платим по 6 рублей в день со всех. Вот как дуют. Только я хочу завтра с Олей поискать в деревне тамошней пожить, покуда кончу этюды. Вот уже два дня прошло.
Мы тебе еще будем писать из-за границы.
Думаю здесь прожить месяца полтора, до августа, Потом я тебе опишу здешние виды, когда вернусь в Москву. Я сегодня страшно устал – поднимались на ледники. Ну, будь здоров. Целую тебя.
Любящий тебя брат В. Суриков».
«1897
Здравствуй, дорогой наш Саша!
Я все хожу в горы писать этюды. Воздух, брат, отличный! Как в горах у нас в Сибири. Англичан-туристов пропасть на каждом шагу. Льды, брат, страшной высоты. Потом вдруг слышно, как из пушки выпалит, что значит, какая-нибудь глыба рассыпалась. Это бесконечное.
Жить сравнительно не так дорого, как в Интерлакене (это модное место), однако по 4 рубля в день. Это продолжится 3 недели. 2 недели прожили. Но нельзя – этюды нужны. Назад думаю ехать из Швейцарии на Мюнхен, где знаменитая картинная галерея, где остановимся дня на два. Потом – на Вену, Варшаву и в Москву.
Были в г. Берлине, где останавливались для осмотра примечательных мест, а оттуда ехали в Швейцарию на Франкфурт, Берн и Базель в Интерлакен, где находится знаменитая гора Юнгфрау. 4,5 тысячи футов, вся снеговая. Ну, целую тебя.
Суриков».
«Осень 1897
Здравствуй, дорогой наш Саша!
Мы возвратились из-за границы. Были в Киеве, осматривали замечательное там, и были в Лавре…
Я поработал-таки в Швейцарии. Собрал нужные этюды и теперь начал работать в музее картину.
Квартиру оставлял за собой. Читал по приезде об открытии судов в Сибири. Меня интересует, что, как ты теперь устроишься?.. Ну, да ты молодец, без дела не останешься.
Теперь дым коромыслом – все съезды врачей занимают всех и все. Пропасть иностранцев в Москву приехало. Попадают на улицах такие черные… Это, брат, из Бразилии доктора, и все по большей части с женами понаехали. Кормят их тут и увеселяют…
Напиши поскорее письмо. Давно вести от тебя не имею благодаря путешествию. Береги здоровье. Целую тебя, брат.
Твой В. Суриков.
(д. Полякова, угол Тверской и Леонтьевского пер.)».
«5 ноября 1897
Здравствуй, дорогой Саша!
Посылаю тебе сапоги; кажется, будут хороши для тебя. Мы получили черемуху и ягоды урюк. Спасибо, брат; грызем и день и ночь. Я был в Петербурге, а то давно бы послал сапоги… Достал в Петербурге мундиры настоящие павловского времени. Теперь жду снега, чтобы с натуры писать. Мы, слава богу, здоровы. Я очень рад, что ты шубу завел. По крайней мере, я спокоен, что тебе тепло будет. Если можно, пошли пропастинки с туруханской селедкой. Я уж давно на них зубы грызу. Только пошли, а уж мы справимся на славу. Уж полмешка нету с черемухой. Ох, родина, родина! Правду говорят, что и дым отечества нам сладок и приятен!
Ну, целую тебя, будь здоров.
Твой любящий брат Вася».
«22 декабря 1897
Здравствуй, дорогой наш Саша!
Я все ждал от тебя письма и беспокоился о том, здоров ли ты, не получая так долго письма. Теперь я получил от тебя пропастинку и рыбу. Не знаю, получил ли ты от меня сапоги, посланные 3 ноября. Ты ничего не пишешь. Картину пишу в музее и теперь делаю этюды на снегу. Одеваюсь тепло и выбираю теплые дни для этого. Я изредка хожу в театры и к знакомым, которых у меня мало. Я не охотник до них, как и дорогая наша покойная мамочка…
Твой В. Суриков».
Все эти письма Александр Иванович тщательно хранил в большом деревянном ларце. Их набралось уже много. За тридцать лет он сумел сберечь самые дорогие для него. Иногда он перебирал и перечитывал их, и перед ним проходила вся летопись сурового и могучего таланта, которому и сам-то он готов был отдать всю свою жизнь без остатка…
Вот и сейчас, морозным январским утром, получил он это письмо от Васеньки, коротенькую весточку, озарившую его жизнь, стиснутую чиновничьим мундиром сначала столоначальника, потом протоколиста, затем секретаря губернского суда. А теперь, когда в Красноярске суд стал окружным, Александр Иванович получил должность архивариуса. «Архивариус» – слово-то какое солидное, – думал он, усмехаясь в не тронутые сединой усы и убирая письмо брата в ларец. – Еще одно письмецо, хоть и маленькое, а может быть, Васины внуки когда-нибудь и за него мне спасибо скажут!»
Первое – глазомер
Закутавшись в лиловую ротонду на кенгуровом меху, бежала Оля вниз по Тверской к Историческому музею. Прелюбопытная одежда эта ротонда: длинная, до земли, без рукавов, она делала женщину похожей на столбик, плывущий по улице. Был конец ноября, рано выпал снег, с ним ушел городской грохот, полозья сменили колеса, воздух стал легким и прозрачным, голоса звонче, лица моложе.
Сегодня отец просил Олю заглянуть к нему в полдень в мастерскую и захватить горячих пирожков из булочной Филиппова, что как раз против Леонтьевского. Чем ближе к Охотному, тем теснее и люднее становилась Тверская, словно городскую суету смывало потоком вниз. Все больше вывесок, все чаще магазинчики, а в Охотном ряду торговая сутолока становилась просто поперек главной улицы города, вторгалась в ее парадность и отделяла ее от Кремля, как некогда грязная речонка Неглинная…
За последние два года Суриковы успели побывать в Швейцарии, потом, переждав зиму в Москве, снова успели скатать в Сибирь, без которой Василий Иванович не мыслил жизни.
Швейцария не пленила Олю, она показалась ей придуманной и искусно сделанной людьми, несмотря на грандиозность горной природы. Горных ландшафтов Оля не любила, ей нравились открытые горизонты, степные ветры. «Лошадиная поэзия», с армяками ямщиков, с их кличем в степи «Аля-ля-ляля-ля!» в хроматической гамме и с перезвоном поддужных звонков, была ей куда дороже, чем переливы пастушьих тирольских дудочек, аккуратные тирольские шляпки с перышками на фоне розовых снегов и худые голые колени англичан «а туристских тропинках.
Лена была другого мнения о Швейцарии. Ей нравились картинные озера, альпийские цветы немыслимых оттенков, хоть они и не пахли. Горы с лесистыми тропами, неожиданная панорама Юнгфрау, ущелья с кипящими в безднах речками возбуждали ее романтическую натуру. Она украдкой писала стихи и повести. Настроение ее менялось, как погода, и она часто тревожила отца и сестру таинственными поисками одиночества. Этой весной Лена блестяще закончила гимназию, получила в награду роскошное издание Жуковского и аттестат, дающий права домашней учительницы.
– Ну, Еленчик, – шутил по этому поводу Василий Иванович, – теперь ты можешь дать в газету объявление: «Молодая барышня из хорошей семьи согласна давать уроки детям и впавшим в детство. Отлично знает языки, особенно русский, хорошо считает, умножает и делит, пишет без ошибок. Аппетит хороший».
Лена веселилась, придумывая разные варианты объявлений, а потом вдруг стала сумрачной и всерьез заявила:
– Знаешь, папа, а ведь я буду только актрисой! Только актрисой, только театр!.. Если у Оли – музыка, то у меня будет сцена! Да, да, да! И не спорьте со мной.
Василий Иванович посмеивался, мало веря в Ленино дарование.
– Декламировать – это еще не все. А куда ты пойдешь учиться? Ведь нет же школ для барышень, которые решили стать актрисами…
А между тем существовали драматические курсы, где преподавали Садовская, Федотова, Ленский, Немирович-Данченко и Южин организовали музыкально-драматическое училище. Но Лена была далека от этого мира.
Однажды она прибежала к обеду вся розовая от возбуждения:
– Я нашла, папочка! Я нашла актрису, которая будет заниматься со мной. Это старая актриса Малого театра. Представь, она дает уроки у себя на дому! За каждый урок берет по пять рублей золотом.
Василий Иванович поперхнулся:
– Как? За каждый урок вот это? – Он соединил кружком большой и указательный пальцы руки.
– Да, да, – волновалась Лена, – и заниматься будем два раза в неделю. За две зимы она обещает мне полную подготовку и спротежирует мне выход на сцену Малого театра…
– Но ты подумала о том, во сколько все это обойдется? А потом ты с треском провалишься на дебюте и пропали мои трудовые!.. Нет уж, брось даже мечтать об этом! Иди-ка лучше на курсы. Ты вон как гимназию кончила – с наградой. Учись дальше!
Напрасно Лена молила и плакала, упрекая отца и сестру:
– Оля же занимается музыкой?
Но отец был неумолим:
– Оля в музыкальную школу вносит десять рублей в месяц. И потом, это же музыка. Му-зы-ка! Ты понимаешь или нет? Да что с тобой толковать, – вдруг рассердился он, – ты же бегаешь слушать Вяльцеву!..
Суриков не любил Вяльцеву, не переносил модных романсов. Вкусу его угодить было очень трудно. Он терпеть не мог плохих актрис, дешевых театральных эффектов и драматических поз. Он презирал все это и больше всего боялся, что в его отшельническую рабочую жизнь вторгнется чуждая и противная его высокому духу атмосфера…
Оля вошла в музей со стороны проезда кремлевской стены. Служебным входом поднялась она по лестнице прямо в зал, отведенный Сурикову под мастерскую. Отец ждал ее. Музейный сторож по уговору принес на подносе чайники с кипятком и заваркой, сахар и две чашки.
– Ну, раздевайся, душа! Будем чай пить, – весело встретил ее Василий Иванович.
Оля разделась, стащила с ног теплые ботинки и подсела к маленькому столу возле окна. Невысокая полная фигурка ее в белой кофточке с черным галстуком и широкой черной юбке из тяжелого муара расположилась на фоне высокого окна, за которым розовела старая кремлевская Собакина башня.
Перед Олей громадный холст, уходящий ввысь и уже весь прописанный красками. Вечные льды просвечивали сине-зеленой толщей. По снегу с кручи сползали с пушкой солдаты, стараясь придержать скольжение растопыренными локтями; один лег на бедро, другой, присев, уперся пятками в отрог. Все отчаянно сопротивлялись и все же ползли и катились вниз. Фигуры солдат и лица их были уже написаны, сильно и убедительно. Убедителен был ужас на лице черноусого солдата. Нижняя часть его туловища ушла от глаз зрителя, и это передавало ощущение страшного притяжения пропасти.
Солдат, закрывший лицо плащом, и старик, истово крестящийся, еще задерживались на мгновение, а над ними два молодых смеющихся солдата с обожанием смотрели на полководца. Эти в гуще движения еще не чувствуют той опасности, которая грозит смертью или увечьем. А общее – это решимость и неистовость в отваге, и русская преданность, и доверие своему любимцу – Суворову. Олю поражало безошибочное знание движений человеческого тела у отца в композиции, и внутреннее чувство ритма в общем движении, и объемность этих напрягшихся под одеждой мышц, и напряжение общей воли, общего стремления, общего дыхания катящейся вниз лавины людей. Сподвижники Суворова были все найдены. Не было еще только самого полководца, как в свое время долго не было Меншикова, не было боярыни Морозовой, не было Ермака. Но тех не было как типов, Суворов же как тип был найден.
Суриков изучил все портреты Суворова, и все они были необычайно различны. Но ближе всех к оригиналу был портрет художника Шмидта, которого прислал курфюрст саксонский в Прагу, где остановился Суворов после швейцарского похода. По словам современников, Шмидт рисовал Суворова пастельными карандашами, в десятом часу утра, во время обеда. Он сидел в рубашке и беседовал со своими генералами. Отобедав, Суворов прочел молитву, потом проскакал перед художником на одной ножке, прокукарекал и ушел спать, приказав денщику Прошке вынести портретисту свой мундир с орденами.
Был и скульптурный портрет, бронзовый бюст работы Демут-Малиновского, который оставлял впечатление подлинности суворовского образа. Иронически-вопрошающе приподняты брови, чуть оттопырены уши, над усталыми и добрыми глазами приспущены веки, насмешка и скорбь в складках возле крепкого, мужественного рта. Худая, в широком воротнике, шея придает этому образу что-то трогательное, хрупкое, как и смешной хохол над выпуклым лбом, изрезанным сетью морщин. Эта скульптура была ближе всего к образу гениального полководца, оставившего в веках немеркнущую славу подвигов своих.
И все же Суворов воплотился для Сурикова в живом человеке – старом казачьем офицере, которого он встретил в Красноярске, зайдя случайно к соседу в гости. Художник сначала даже не заметил его. И вдруг за беседой старик повернулся к Василию Ивановичу в профиль, рассказывая что-то смешное. И в том, как собрались пучки морщин на его виске, и в хрящеватом удлиненном носе, и в саркастической улыбке Суриков увидел давно взлелеянный в душе и воображении облик своего героя.
Теперь в мастерской были собраны все этюды Суворова – и крупные, и поясные, и на коне. Надо было его «уставить» в картину. Много раз Василий Иванович уставлял Суворова. Вначале он было думал посадить его на коня, обратив лицом к зрителю, но при такой позе утрачивалось впечатление тесной связи полководца с солдатами. Генералиссимус верхом на коне стоял над обрывом как памятник.
– Помнишь три военных правила Суворова? – говорил Василий Иванович дочери, прихлебывая чай с блюдца. – «Первое – глазомер: как в лагере встать, где атаковать. Второе – быстрота: при сей быстроте люди не устали. Неприятель не знает, считает за сто верст… И вдруг мы на него, как снег на голову. А третье – натиск: нога ногу подкрепляет, рука руку усиляет… У неприятеля те же руки, да русского штыка не знают!..» Ну-ка, Олечка, отойди в тот угол да посмотри, как я поставил его на уступ… Не пойму пропорции…
Оля отошла в дальний угол мастерской. С левой стороны холст был не закрашен. По белому грунту была нарисована углем конная фигура Суворова. Ее трудно было проверить вне цвета. Оля представила себе серого коня, белые брюки полководца, его синий плащ, и ей показалось, что он наступает на солдат.
– Если хочешь по глазомеру, папочка, то вот что я тебе скажу: Суворов и его конь просто велики, они выпирают, давят. И лица солдат становятся мелки, и горы приплюснуты… – Оля замолчала, встревоженно поглядев на отца темными блестящими глазами.
Он улыбнулся:
– Так и есть! Умница ты моя! И вообще коня надо убрать до половины, чтобы он не мешал общему ритму движения… Вот у тебя глазомер – дар бесценный!
Василий Иванович пододвинул стремянку и через минуту был уже наверху с тряпкой. Он стер Суворова и начал углем врисовывать фигуру в меньшем размере и отступая от катящейся вниз толпы.
– А здесь, слева, казачишку поставлю… Там ведь его коня два казака под уздцы держали. Суворов все рвался соскочить с коня и ринуться вместе со всеми… А они его не пускали: «Сиди, сиди!» – говорили. – Василий Иванович углем набрасывал чуть пригнувшуюся в седле фигуру полководца. – Вот так будет точно! – Он спрыгнул со стремянки и отошел в угол, чтобы проверить.
– А знаешь что, папочка? Боюсь, что верхние солдаты нижним на штыки попадут при таком стремительном движении вниз. – Оля беспокойно смотрела на отца.
– Да. Наверно, так и будет! – засмеялся он.
– Может быть, убрать штыки? – нерешительно предлагает Оля.
– Ни за что! Красота в сверкании. Нельзя русскому солдату без штыка.
Оля вдруг припоминает, как они с Леной переругались, когда отец взобрался на кручу и оттуда катился вниз, собравшись в комок, подминая под себя снег. Через мгновение он оказался возле них, весь в снегу, мокрый, испуганный, но довольный. Он хотел повторить, но дочери вцепились в него и упросили больше не рисковать…
До темноты Оля пробыла у отца в мастерской. Когда они собрались домой, фигура полководца была найдена и уже обведена контуром.
– Завтра напишу его, – уверенно говорил Василий Иванович, моя руки в медном тазу, что стоял в углу на табуретке. – Завтра Суворов в синем плаще будет махать треуголкой своим солдатикам…
Когда отец со старшей дочерью вернулись домой, младшая уже пообедала.
– Что же вы так долго сегодня? – кричала она им из гостиной.