Текст книги "Дар бесценный"
Автор книги: Наталья Кончаловская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 31 страниц)
«Пора бежать!»
– Стой, стой, ямщик! – Василий Иванович легко постучал по спине ямщика ладонью. – Остановись-ка здесь, ненадолго… Едем давно, устали, размяться надо…
Тройка остановилась, Василий Иванович соскочил с громадного тарантаса с кожаным верхом и подхватил на руки дочерей. Коренастый, тугой на ухо ямщик, в красной рубахе, в порыжевшей от солнца черной поддевке, в занятном высоком картузе, подал заскорузлую руку Елизавете Августовне и помог ей вылезти.
В парижской клетчатой накидке, соломенной шляпке с пером, в легких остроносых туфельках, встала она на глухом широком тракте, уходящем далеко за горизонт, а с двух сторон вплотную подступила тайга. В теплом ветре качались на обочине стебли фиолетового иван-чая, что вытянулся выше человеческого роста. Воздух был насыщен медовым ароматом июньского цветения, пронизан стрекотанием кузнечиков, шмелиным гудением и стоном мошки.
Елизавета Августовна беспокойно озиралась в этой яркой, дикой, солнечной глуши. Рядом с ямщиком, похожим в своей растопыренной книзу поддевке на глухаря, она выглядела заморской диковинной птицей, залетевшей вместо пальмовой рощи в частый ельник.
Девочки, опасливо оглядываясь, вошли в густую траву, но через минуту, освоившись, уже щебетали, собирая лесные колокольчики, гвоздики, ромашки.
Василий Иванович, не теряя времени, уселся на пенек и, окуная кисть в пузырек с водой, приладился рисовать распряженных коней. Они похрустывали травой, шумно хлопали себя по бокам длинными хвостами, отгоняя оводов, вздыхали, мотали челками и нервно подергивали лоснящейся шерстью.
Елизавета Августовна медленно брела по обочине, подобрав длинную юбку с оборками. В тарантасе осталась сидеть только одна парижская кукла Верочка, белокурая, почему-то не улыбающаяся, как все куклы, а серьезная. Она уставилась удивленными серыми глазами в сибирское небо, как и три года назад удивлялась неаполитанскому. Елизавета Августовна посмотрела на нее и засмеялась:
– А Верочка-то наша, Верочка! Попала под Томск! И где только она не побывала – и в Париже, и в Риме, и в Венеции, и на морском пляже сидела.
– А сейчас – на тебе! По великому сибирскому тракту на перекладных! – подхватил Василий Иванович.
Девочки, как зачарованные, стояли с букетами и молча глядели на свою куклу.
– Вот так путешественница! – вдруг захлопала в ладоши Оля. – Давай, Лена, вытащим ее на траву, пусть по тайге погуляет.
Обе кинулись к тарантасу, пытаясь влезть на козлы.
– Куда? Куда? Вымазаться в дегте захотели? – строго остановила их мать. – Пусть сидит себе, где сидела…
Вдали на горизонте показалась черная точка. Она все росла, приближаясь, колеблясь, исчезая в ухабах и вновь появляясь, принимая все более четкие очертания. И наконец пролетела мимо наших путников, с грохотом колес, стоном звонков и гиканьем, оставляя за собой пыльное облако… Василий Иванович узнал почтовую тройку.
– Эх, в Москву покатились посылки да письма! – сказал он, отряхивая густой слой пыли, сразу осевший на его пиджак.
Пыль понемногу улеглась. Ветер тоже притих, и таежная мошкара стала одолевать путников. Василий Иванович встал с пенька.
– Далеко ли отсюда до следующей станции? – спросил он громко у ямщика.
– Чо? Чо изволишь? А-а-а! До станции-то… Да верст десять будет отсель. Ежели к обеду, так пора бежать!
– Ну, давай бежать, ладь коней!
Ямщик вскочил с травы, на которой было разлегся, и, косолапо перебирая мягкими сапогами, привел лошадей.
Через пять минут затренькали поддужные звонки, и тройка помчала тарантас, швыряя и подкидывая его на ухабах, разбрызгивая жидкую грязь, еще кое-где не успевшую подсохнуть после ночного дождя.
А у обочины остались два забытых букета, и над ними с гудением кружились дикие пчелы…
Василию Ивановичу, привыкшему смолоду к дорожным неудобствам, ничто не мешало в неуклюжем возке. Целых четырнадцать лет встали между этим путешествием и его юностью. Все было желанным, напоминая о ней. Он радовался всем своим существом и только иногда с тревогой поглядывал на жену.
Ее здоровье за эту зиму сильно пошатнулось, и Василий Иванович восхищался в душе ее необычайной стойкостью и терпением, встречая приветливую улыбку в ответ на его тревожный взгляд.
Они ехали уже больше двух недель. Пока это был огромный пароход компании братьев Каменских, ходивший от Нижнего до Перми, все было удобно, уютно, покойно, хотя в туманные вечера на воде сырость сковывала больные суставы Лизаньки и сжимала неистовой болью ее сердце. В такие минуты она с трудом поддерживала беседу, лишь бы не огорчать мужа, не отравлять ему долгожданной поездки на родину.
Его невозможно было увести с палубы парохода, за бортом которого в бесконечной красоте и разнообразии менялись камские пейзажи: то низкие луговые берега, то крутые, лесистые, и широкий водный простор с островками.
В Перми они сели в поезд уральской железной дороги – она для Василия Ивановича была новостью. Двое суток мчал их поезд по ущельям, туннелям, среди поросших лесом отрогов. Конечной станцией была Тюмень. Отсюда снова начинался водный путь. Маленький сибирский пароходик потащил их, фыркая и тарахтя, по реке Туре к Тоболу. Тут кончался горный пейзаж. Начались отлогие, унылые, переходившие в степь берега. Они проплыли мимо древнего города Тобольска, и Василий Иванович успел зарисовать его в дорожный альбом. За Тобольском пароходишко вкатился в Иртыш. Серо-желтый, такой неприветливый после живописной Камы, он бурлил среди холмистых берегов с крутыми глинистыми обрывами, кое-где поросшими лесом. Покачав пароходишко на волнах, Иртыш выплеснул его в Обь, и разделенная дельтами пенистая вода понесла его дальше через всю Сибирь. Они плыли мимо лесных берегов и ковыльной степи. Плыли днем и ночью. Девочки так привыкли к постоянному движению, что им уже стало казаться, что люди иначе и не живут, как на колесах или на воде. И случалось, что Лена, увидев людей, сидящих возле домов прибрежного села, где-нибудь на юру, спрашивала:
– А почему они никуда не едут?..
Но самой трудной оказалась дорога от Томска до Красноярска. Тряска в тарантасе по разъезженному тракту, грубая, тяжелая пища, неимоверная грязь и пропасть клопов и тараканов на постоялых дворах приводили Елизавету Августовну в ужас. Она едва справлялась с сердечной усталостью, но у нее хватало мужества и терпения ни разу не пожаловаться. Только лицо ее осунулось, побледнело, и под глазами появились темные круги. Но даже сейчас она была удивительно красива и обаятельна.
Пять дней ехали на перекладных. Под городом Мариинском обогнали партию «политических». Еще издали донеслось размеренное: трын-трын-трын… Это гремели цепями арестанты, утопая в сером облаке пыли. Тарантас догнал их, и тут Елизавета Августовна впервые в жизни увидела этих людей. Были среди них пожилые, были совсем молодые – все в серых одинаковых арестантских одеждах. Их изможденные лица, полные страстной силы и твердости, заставили Елизавету Августовну заплакать:
– Никогда, никогда в жизни не забуду я эти лица… Тот, кто хоть раз увидит их, навсегда будет всей душой с ними и за них!..
Проехали Ачинск, Путь близился к концу. Солнце перевалило за полдень, когда тарантас подъехал к большому селу.
– О-о-о! Заледеево! – вдруг встрепенулся Василий Иванович. – Ах ты боже мой, подъезжаем к дому… Вот и зале– деевская поскотина…
– А что значит «поскотина»? – спросила Елизавета Августовна, удерживая девочек, сразу завозившихся, как птенцы в гнезде.
– Загон для скота, – возбужденно отвечал муж. – При каждом селе загон такой… чтоб скотина не уходила в лес. Тут же зверья уйма!.. – Он махнул в сторону леса, уступившего место открытой степи.
Тарантас катился все быстрее, словно лошади чуяли близкий конец пути.
– Вот, вот, смотрите, сейчас будет деревня Емельяново, это в честь Емельяна Пугачева назвали!.. А потом Устиново, и последняя – Дрокино…
Деревни стояли по сторонам тракта, мрачно насупившись фасадами крепких срубов, сцепленных тынами один с другим, словно взявшихся за руки. Везде торчали колодезные журавли.
– Точь-в-точь такие журавли, как у «Боярыни Морозовой», – вспомнила Елизавета Августовна картину, которой было отдано три года их жизни.
Приподнявшись в тарантасе, с бьющимся сердцем, увидел Василий Иванович в голубой дымке над городом, лежащим в низине, стройную белую колокольню собора, каменные строения, что повыше. Вдали на горе сверкала белизной сквозная часовенка, а у подножия города, плавясь на солнце золотом, катился Енисей – родной отец, защитник, волшебник, кормилец. А кругом обступили долину горы, розовые в каменистости и густо-зеленые в лесах.
Тракт заворачивал через пустырь к первой площади. Этой тюремной площадью начинался город. Поодаль виднелась тюрьма. Тарантас пересек площадь и покатил по Плац-парадному переулку.
– Куда теперь бежать-то? – обернувшись, кричал ямщик.
– А сейчас беги влево, по Всехсвятской, и прямо на Благовещенскую, к дому Суриковых.
Теперь они ехали по немощеным улицам, меж рядов кирпичных и деревянных домов. Пыль клубилась за ними, оседая на кустах сирени и черемухи, которые, будто приподнявшись на цыпочки, выглядывали из-за высоких тынов. По деревянным тротуарам не спеша шли горожане. Елизавета Августовна глядела на них, а ей казалось, что многих она уже встречала.
– Стой, приехали! – Василий Иванович соскочил с тарантаса, вбежал в калитку небольшого двухэтажного дома и раскрыл изнутри ворота.
Тройка медленно вкатила во двор весь седой от пыли тарантас. Вот оно, крылечко со столбиками! Две высокие ступеньки, которые когда-то надо было преодолевать на четвереньках. Василий Иванович не успел опомниться, как две сухие руки обхватили его за шею и к плечу его прильнула крепко утянутая черным платком старая голова. Как тогда, на девятой версте, когда он мальчонкой задумал бежать домой из школы, стояли они с матерью обнявшись и беззвучно плакали.
– Ну вот, – утерев слезы, бодро сказал Суриков, – и встретились, мамочка!
А из-за конюшни, неуклюже загребая длинными ногами, бежал брат Саша в холщовой косоворотке.
– Родные, родные вы мои, – он на бегу широко развел руки, – приехали наконец-то!
Елизавета Августовна вылезла из тарантаса и, держа за руки двух девочек, терпеливо стояла, ожидая внимания к себе.
– Мамочка, это жена и дети! – повернулся Василий Иванович к своим.
Прасковья Федоровна торопливо спустилась со ступенек, потом подняла голову и увидела голубое страусовое перо парижской шляпки.
– Ох!..
Не отрывая глаз от этого пера, она молча села на ступени крыльца.
Затмение
– Опять патлатые ходите? И что это у вас в Москве за мода такая – по плечам волосы распускать? Ну-ка, Оленька, давай-ка я тебе волосики приберу… Ведь жарко так!
Прасковья Федоровна оставила мытье квашни из-под теста, вытерла руки полотенцем, что висело у нее через плечо, достала из кармана черепаховую расческу, разделила Олины густые черные волосы на ряд и принялась заплетать их в тугие блестящие косички.
В низенькой кухне пахло булочками. Они сидели в открытой печи, и Оле было видно, как в красно-синем кольце пламенеющих угольков они росли, надували щеки, подрумянивались и, не выдержав жара, трескались, выпуская пузыристое, сдобное тесто.
На Оле было красное платье белыми горошками. Большой белый пикейный воротник с шитьем обнимал ее круглые плечи. Вся она была крепенькая, здоровенькая, на коротких плотных ножках. Черные глаза на розовом лице глядели то насмешливо, то восхищенно, то задумчиво. Сейчас они с любопытством уставились на булочки в печи, и пламя угольков отражалось в них. Лена стояла рядом, заложив руки за спину, и тоже глядела в печь. Она была в голубом платье горошками и вся тоньше, бледнее, нерешительнее и мечтательнее, чем старшая сестра. У нее было овальное лицо с серыми, слегка близорукими глазами и бровями вразлет. Русые волосы лежали по плечам и ждали своей очереди. Олины косички смешно торчали над ушами, и в каждую была вплетена ситцевая тряпочка: в одну – синяя, а в другую – зеленая.
Бабушке некогда было искать лент или тесемок, схватила первые подвернувшиеся кромки ситца, которыми она перевязывала мешочки с крупой.
Теперь настала очередь Леночки. Через пять минут и ее русые косички тоже торчали над ушами. Внучки стояли перед печью, растопырив в стороны четыре косички, и завороженно глядели из-под челок на румяные булочки.
– Ну вот, теперь хорошо, – твердо сказала бабушка, подошла к печке, взяла заслон и закрыла им полукруглый свод.
И так было каждый раз: бабушка заплетала волосы девочкам, а мама через некоторое время украдкой расплетала их и расчесывала по плечам в причёске «под пажей». И все молчали. Вообще бабушка и мать почти не говорили, а если и говорили, то словно на разных языках. Свекрови не нравилась невестка. И как ни старалась Лиля угодить ей, сколько ни помогала по хозяйству, в огороде, Прасковья Федоровна никак не могла найти для нее в своем сердце хоть маленького уголка. Даже отлично сшитое Лилиными руками парадное канифасовое платье не помогло. Они никогда не ссорились, но между ними стояла прочная стена непонимания.
Девочки потихоньку вспоминали петербургскую «фарфоровую» бабушку, с седыми пышными волосами, в черных кружевах, и «сибирская», с поджатыми губами, выцветшими глазами, сморщенной коричневой кожей на татарских скулах и головой, так туго затянутой платком, что неизвестно, какого цвета у нее волосы, да и есть ли они вообще, – эта бабушка в их глазах сильно проигрывала против той, далекой и потому еще более привлекательной.
Зато дядя Саша полюбился девочкам на всю жизнь. Взяв отпуск в «присутствии» – так называлась канцелярская служба, – он почитал за счастье проводить все время с дорогими гостями и развлекал их как умел. Его деликатность и приветливость сглаживали все острые углы и недомолвки, которые постоянно возникали сейчас в доме на Благовещенской.
Василий Иванович старался не придавать значения отношениям между матерью и женой. Но стоило Прасковье Федоровне войти в комнату, где только что шла непринужденная беседа, как Лиля мгновенно гасла, сжималась и уходила в себя. Свекровь становилась между нею и всеми остальными и словно заслоняла всех от нее Это возникало помимо их воли, беспричинно и стихийно, как неизбежное явление природы, как затмение.
Но между Суриковым и его женой установилась еще более тесная дружба. Оба они молчаливо отказывались от всяких выяснений отношений, и потому Василий Иванович без помех наслаждался пребыванием на родине. Он все время писал этюды, ездил верхом по окрестностям, убегал к друзьям-соседям, ничем не примечательным людям, послушать их рассказы и самому порассказать. Он предпочитал общение с самыми заурядными людьми и самую незатейливую обстановку столичному светскому обществу просто потому, что размышлений о высоких материях ему было достаточно, когда он оставался один, постоянно читая, что-то изучая. Ему было приятно, что здесь не будут спрашивать: «Скажите, а как вы все это создаете?» Или: «А над чем вы думаете работать в дальнейшем?» Он считал все это праздным любопытством, бестактностью и равнодушием. Он любил отдыхать непринужденно, совершенно отрешившись от своей творческой жизни.
Архитектор Чернышев, музыкант Мельницкий и старики казаки, которых Василий Иванович любил больше всех, собирались по вечерам у Суриковых, и опять звенела гитара и звучала старинная песня. В этот год Красноярск готовился к необычайному событию: седьмого августа ждали полного затмения солнца, которое бывает раз в сто лет. Установлено было, что лучшая точка наблюдения во всей России – красноярская Часовенная гора, и потому все астрономы мира съезжались в Красноярск. Местные власти и богатые купцы готовились к встрече тех, что посолиднее, приглашали к себе в особняки, а те, что попроще, – поселялись в гостинице, у чиновников да горожан позажиточней.
Из Петербурга был выписан телескоп и астрономические приборы, были изданы и бесплатно раздавались брошюры, по всему городу вывешены объявления за подписью губернатора. К ним красноярцы относились критически:
– Чо ж! Енисейский губернатор-то лучше бога знает, чо ли?
На Часовенной горе была построена целая обсерватория: бараки для хранения приборов, четыре наблюдательные будки, пятнадцать огромных масляных фонарей с рефлекторами. За два дня до события прибыл енисейский епископ Тихон, чтоб небесное явление не обошлось без благословения духовных властей. Решено было поставить кордон из роты солдат с ружьями. За кордон пропускались только имевшие пригласительные билеты. Василий Иванович, как известный художник, был тоже приглашен, чтобы «зарисовать это знаменательное событие». Он согласился, хоть и подшучивал над этим, пока они с братом натягивали холст для будущего этюда.
Рано утром дядя Саша запряг коня в шарабан и отвез Василия Ивановича со всем его «багажом» на Часовенную гору. Там уже собралось множество народу. Затмение должно было начаться в десять часов утра и кончиться к половине первого дня. Пока Суриковы ехали, начал накрапывать дождь и поднялся такой сильный ветер, что брезенты срывались с будок, кренились подставки с инструментами и опрокидывались фонари. Люди заполнили все вокруг – кто сидел, кто стоял на мокрой траве, вооружившись закопченными стеклышками.
Василий Иванович расположился на месте, откуда хорошо был виден город внизу, здесь с самых юных лет он не раз писал его. До затмения оставался час.
– Ты бы поехал к маме, Саша, а то, чего доброго, она перепугается там… А как кончится, приедешь сюда за мной.
Александр Иванович послушно сел в шарабан и поехал на спуск. Дождь кончился. Сквозь рваные мчащиеся облака выныривало солнце непривычно белого сияния. Город лежал внизу, сверкая мокрыми крышами, и Василию Ивановичу казалось, что в этих бликах на кровлях, в тенях от облаков, набегавших на свинцовую волну Енисея, было что-то, невыразимо тревожное, теснящее сердце.
Он быстро набросал углем бесконечно дорогой, памятный г младенчества пейзаж. Часовенная гора гудела голосами. От часовни, где был установлен телеграф, тянулись провода, повисая на временно установленных шестах. Любопытные окружили мольберт, топчась, налезая друг на друга. Ротный, стоявший неподалеку, поспешил художнику на помощь.
– Разойдись! Ну-ка разойдись, говорят! – Он решительно оттеснял толпу прикладом. Василий Иванович, присев на корточки, раскрыл ящик и приготовил палитру.
Писать было трудно, хотя как будто ничего и не мешало обычному утреннему освещению. Этюд получался резкий и плоский. Но Суриков увлекся и уже не замечал ни гудения толпы, ни движения вокруг. Он очнулся, когда вдруг разом и шум и суета оборвались. Все вокруг притихло. Василий Иванович поглядел в стеклышко, предусмотрительно положенное братом ему в ящик, и увидел, как на солнце наползла черная тень. Но света не убывало, только он стал рассеяннее и горизонт померк, словно оттуда надвигалась гроза.
Суриков продолжал писать. Цвета менялись так быстро, что он едва успевал следить за ними. Тьма надвигалась. Температура падала, стало холодно. А потом началось нечто страшное: ветер лег, облака повисли, солнечный диск весь, закрылся черным пятном луны, и только вокруг него сияла корона лиловых и бирюзовых неровных зубцов. А между зубцами белые, как серебро, лучи солнца подхватывали синие и лиловые отблески и пучками посылали их на помертвевшую землю. Все замерло.
Даже солдаты, побросав посты, сбились в кучки и стояли, склонив головы, словно табун коней в грозу. И только в часовне неумолимо стрекотал телеграфный аппарат. На погустевшем небе вдруг зажглись две звезды – Венера и Регулюс. Суриков быстро закрашивал холст, ловя фантастическое освещение, так изменившее все вокруг. Подошел старый профессор-астроном:
– Какое у вас впечатление, господин Суриков, от всего этого?
– Это что-то апокалиптическое! Просто какая-то ультрафиолетовая смерть, – ответил Василий Иванович, глядя на профессора, синего, как утопленник. – Вот ужас-то! Конец мира напоминает…
И он снова взялся за кисти, пытаясь в полумраке разобраться в цветах и передать эти неестественные, зловещие истоки света, погружавшие город в мертвенную неподвижность. Только Енисей продолжал катиться в этом угнетающем освещении, напоминая мифологическую реку Стикс – обиталище душ умерших, да плашкоут с красным фонариком, застрявший где-то на середине реки, качался на стремнине, как лодка древнего бога Харона, перевозчика грешных и праведных душ. Снизу не доносилось ни звука, словно все вымерло.
И вдруг справа на солнечном диске затрепетала резкая полоска света, похожая на клинок кинжала. Она постепенно начала теснить черный плотный круг луны. Поднялся ветер, понеслись облака, сине-фиолетовые лучи скользили, то исчезая, то вновь появляясь среди клубящихся серых куп. Все-пришло в движение. Залаяли псы, неистово заорали петухи в городских дворах. Гора загудела. Тьма уходила быстро, в толпа начала редеть. Суриков оставался со своим мольбертом, ожидая брата. Обыватели с любопытством заглядывали в холст.
– У-у!.. Похоже!.. – бормотали они, озираясь вокруг и не находя уже никаких признаков затмения.
Словно ничего этого и не было, настолько дразняще ярко и беспечно смеялось солнце и в поднебесье кружились стаи голубей. В веренице экипажей, приехавших за публикой, показался и шарабан Александра Ивановича.
– Ну как там, Саша, перепугались, наверно, все?.. – говорил Суриков, укладывая в шарабан мольберт и ящик. – А страсть-то какая!.. Ну просто светопреставление! А мама как перенесла, девочки что делали?
– Ничего! – усмехнулся в усы Александр Иванович. – Смотрели в стеклышки, я им всем закоптил… В самый страшный момент девочки во дворе вдруг завопили: «Где папа? Папу нашего там убьют, на горе!..» А мамочка все молилась, лампаду зажгла и все в молитвеннике какую-то молитву искала…
– А Лиля что? – спросил Суриков.
Александр Иванович добро улыбнулся:
– Умница твоя Лиля, вот что!
Через десять минут они были дома. Все с интересом стали разглядывать новый этюд. Сейчас он производил фантастическое впечатление, настолько неправдоподобное, что живые, знакомые контуры города казались призрачными, чудовищными тенями…
Странный был этот этюд, и судьба его ждала странная. Николай Помпеевич Пассек, родственник Кузнецова, человек незаурядный, дипломат, объехавший полмира, пришел в восторг от этюда и попросил Василия Ивановича продать ему его. И Суриков охотно уступил его с веселыми шутками, ни на минуту не задумываясь, к величайшему удивлению жены, знавшей, как трудно он расставался с каждой своей работой. Пассек увез этюд к себе в имение под Харьков.
Никто из них и не подозревал, что через несколько лет, пережив тяжелое потрясение, Василий Иванович поедет к Пассеку, попросит снять этюд со стены и, положив на стол полученные за него деньги, разорвет его на глазах у владельца. И на полный отчаяния вопрос Пассека: «Что вы делаете? Вы с ума сошли, ведь это же Суриков!..» – Василий Иванович твердо и зло ответит: «Нет, это не Суриков! Это – затмение!»