Текст книги "Дар бесценный"
Автор книги: Наталья Кончаловская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 31 страниц)
В Торгошине
Укутанный до глаз, прижавшись к матери, сидел Вася в сибирской кошеве, широкой и высокой, как горница. Ехали через Енисей в Торгошино. Ледяные буруны Енисея громоздились глыбами. Дорога была тряская – ледяные волны не укатаешь!
Васе хотелось высунуться, рассмотреть все получше. Но Прасковья Федоровна крепко держала его за плечи, пока не переехали Енисей и не выбрались на ровную, накатанную полозьями дорогу. Лошади резво бежали, и серебряные валдайские колокольцы под дугой вели чистый перезвон в сухом морозном воздухе. Жгучий мороз щипал за нос и за щеки, норовил пролезть под кошму, но отец положил сверху старую свою доху из козули. Под ней не озябнешь.
А в Торгошине их ждали жарко натопленные горницы. Их ждало угощенье за столом с большим медным самоваром и, уж конечно, миска с дымящимися пельменями, румяные шанежки и ароматное варенье…
Деревянной ложкой Вася уплетает пельмени, поглядывая на сидящую вокруг многочисленную родню. Больше всех он любил маленькую Таню – дочку Степана Федоровича и Авдотьи Васильевны. Таня сидит напротив – приветливая, с такими же карими глазами, как у Васи, поминутно улыбается ему и подмигивает: «Ешь, мол, пельмешки, голодный ведь с дороги!»
Прасковья Федоровна ест неторопливо, словно нехотя, и рассказывает городские новости. Братья и невестки слушают, расспрашивают.
После чая раскрасневшаяся гостья сбросила шаль с плеч, улыбнулась и говорит:
– А спойте-ка нам, сестрицы, давно мы песен ваших не слышали!
Сестры переглянулись, пошептались, и вдруг одна из них затянула ровным низким голосом: «Свила птаха гнездышко». Три голоса подхватили песню, потом влились еще три высоких и чистых, как ручьи, и потекла песня рекой, то перехваченная одним альтом запевалы, то вновь вбирая высокие голоса и разливаясь в многоголосии….
Вася слушал, слушал, и ресницы его стали слипаться от усталости, горячего чая и радушного тепла торгошинских печей.
– Эй, казак! Уснул, что ли? – тормошит Васю дядя Гаврила Федорович,
Все смеются: мать, дядя Степан, худая бледная жена его – тетка Авдотья, а звонче всех – шестилетняя Танечка.
– А ты, Авдотья, еще похудела? – вглядываясь в лицо невестки, говорит Прасковья Федоровна.
– К расколу ее тянет. В скит все ездит, – отвечает за жену Степан Федорович, поглаживая свою черную, как уголь, бороду.
– Дяденька, а что такое раскол? – отваживается спросить Вася, искоса поглядывая на тетку Авдотью.
– Раскол-то? А это ты у своей крестной, у Ольги Матвеевны, спроси. Она вон тоже по скитам все ездит.
Ольга Матвеевна, стройная, высокая казачка с широко расставленными серыми глазами, подходит к Васе:
– Пойдем, крестник, я тебя спать уложу. Гляди, какой сонный, будто зимний карась.
Вася встал из-за стола, но сон вдруг улетучился.
– А про раскол расскажешь? – спрашивает он.
– Ладно, ладно, пойдем, там видно будет.
И вот лежит Вася, уже раздетый, на большой кровати с перинами и подушками, в гостевой горнице. Прохладная холщовая простыня щекочет пятки и саднит шею, ежели вертеть головой. Бревенчатые стены горницы потемнели от времени, низенькие оконца закинуты ставнями на болтах.
Ольга Матвеевна сидит рядом на скамеечке. Масляная лампа неярко освещает ее руки, проворно вяжущие рукавицу.
– Ну расскажи про раскол-то, обещала ведь! – Вася приподнимает с подушки кудлатую голову.
– Раскол – дело давнее. Это лет двести тому назад, при царе Алексее случилось. Был тогда главный поп – патриарх Никон, и вздумал он проверить, как в церквах служат. Пошел по церквам московским, видит – во всех попы по-разному молитву творят.
– А почему так? – удивляется Вася.
– Всё из-за книг; Книг-то печатных тогда не было, монахи их от руки переписывали, вот каждый и писал молитвы как ему вздумается. И приказал тогда Никон во всех церквах по одному молитвеннику служить – по греческому.
По греческому потому, что вера-то православная к нам оттуда пришла. Ну, тут одни попы согласились по-новому службу править, а другие отказались: «Мы, говорят, только по-старому молиться будем». Вот они и стали прозываться старообрядцами. Отсюда и пошел раскол. Никонианцы стали креститься трехперстным знамением – щепотью, а старообрядцы-раскольники смеялись над ними, говорили, что щепотью только табак нюхают да кашу солят, а крёстное знамение надо класть двуперстное.
– А я знаю, вот так!.. – Вася сложил руку, вытянув второй и третий пальцы кверху, точь-в-точь как на иконе, что у них в столовой висела. А кто же в раскол-то пошел? – Вася глядит на тетку темными немигающими глазами.
– Народ, все больше бедный. Крестьянские мужики, ремесленники да купцы, что победнее. А богатые да знатные, те ближе к царю были, не с руки им было против царя да Никона идти. Но была, Вася, одна боярыня. Звали ее Федосья Прокопьевна Морозова. Богатая была барыня… Вот она-то пошла в раскол. И сестру свою – княгиню Урусову – на старую веру переманила.
– А где она жила?
– В Москве, Васенька. У нее был богатый двор, и к тому двору все старообрядцы тянулись, всем она помогала. Все свои богатства эта боярыня раскольникам раздала. И так она была упорна, что ни царь, ни патриарх не могли заставить ее отречься от старой веры. Мучили ее, батогами били, пытали, на дыбу поднимали, руки выворачивали, и все требовали: «Отрекись!» А она знай кричит: «Огнем спалит меня на костре, смерть в огне приму, как избавление! Праведницей стану, мученицей, в радости и ликовании!»
– Ну и что, спалили ее? – спросил Вася шепотом.
– Нет, побоялись, что народ ее святой посчитает, бунтарку-то непокорную. И отвезли ее вместе с сестрой в город Боровск в монастырь, посадили в яму и стали голодом и холодом морить. Сидят они в яме, цепями прикованные, а возле ямы страж ходит. Вот боярыня и говорит: «Миленький, дай хоть корочку, не мне – сестре, видишь, умирает!» А сама смотрит на него из ямы. Щеки ввалились, лицом бледная-бледная, как воск прозрачная, а глаза горят, так и светятся из темноты. Страж смотрит на нее, сам плачет, а корку дать боится – не приказано. «Не могу, говорит, боярыня, голубушка»! А боярыня посмотрела на него и засмеялась так страшно: «Спасибо тебе, что терпение мое укрепляешь!..» Тут они обе вскорости и померли. Схоронили их там, плиту каменную над могилой положили. С той поры к плите этой все раскольники на поклон ходят, свято место для них…
Ольга Матвеевна замолкла. Вася сомкнул отяжелевшие веки и засопел. Со скрипом отворилась дверь, вошла Прасковья Федоровна. Ольга Матвеевна прижала палец к губам и бесшумно поднялась со скамьи.
Они стояли над мальчуганом, ни сном ни духом не ведая, во что претворится для него незатейливый теткин рассказ.
Девятая верста
Васе исполнилось восемь лет – пора учиться, а в Бузиме школы не было. Решили отвезти его в Красноярск.
Дом на Благовещенской пустовал, и Прасковья Федоровна привезла Васю к крестной матери – Ольге Матвеевне Дурандиной. Та с радостью приняла крестника, отвела ему комнатку, где он должен был жить всю зиму, до летних каникул.
В те времена в школах с учениками не церемонились. Учителя были грубы и безжалостны. За малейшую провинность хлестали ученика линейкой, угощали зуботычинами, ставили на коленки на «дресву» – щебень, чтобы больнее было.
Вася сначала попал в старший подготовительный класс. Мальчики учились там по второму году, а он ничего не знал.
Вот и начали мальчишки изводить новенького, а учителя – браниться.
Мать, погостив несколько дней у Дурандиных, оставила Васе рубль пятаками и собралась ехать домой, закупи в Красноярске все необходимое для дома. Вася в это утро собрал в: сумку книжки и тетради, простился с матерью и пошел в школу. И так вдруг не захотелось ему входить в это противное, казенное здание, встречаться с этими злыми учителями и чужими мальчишками, что он подумал-подумал да и свернул в сторону. Вышел задворками на Енисейский тракт и решил бежать домой – в Бузим. Надвинув на лоб свою маленькую черную скуфейку, закинув за плечо сумку с книжками, он зашагал по обочине. Так дошел он до девятой версты. Тут почудилось ему, словно вдали кто-то едет. Лег на дорогу, совсем как путник в книжке «Юрий Милославскии», приложил ухо к земле, стал слушать. Земля отдавала глухим топотом копыт.
Только успел он вскочить на ноги, глядит – нагоняет его знакомый тарантас: Соловый и Рыжий в упряжке, а на козлах – Семен. Вася кинулся в поле, к стогам. Но Прасковья Федоровна тут же заприметила Васину скуфейку:
– Стой-ка, Семен! Никак, наш Вася?
Лошадей остановили. Прасковья Федоровна выбралась из тарантаса и окликнула сына. Вася молчал. Потом вдруг с плачем перебежал поле и бросился матери на шею. Так они и стояли на дороге обнявшись, и оба плакали. Прасковья Федоровна принялась ласково корить сына:
– Что же ты, Васенька, наделал? Неучем хочешь остаться? Ведь папа рассердится, если я привезу тебя обратно… Садись-ка лучше, я сама тебя отвезу в школу, и никому не скажем.
Вася молча влез в тарантас и поехал с матерью обратно. Прасковья Федоровна попросила в школе перевести сына в младший класс. Когда дверь за Васей закрылась, она долго еще караулила его, сидя в тарантасе возле школы, не решаясь пуститься в обратный путь. А потом выехала из города, не заезжая к Дурандиным. Так и остался этот побег в тайне от отца и от Ольги Матвеевны.
С той поры Вася стал учиться вместе со сверстниками. Он боялся унизительных наказаний и потому старался изо всех сил. К новому году он стал одним из первых в классе…
Но девятую версту запомнил на всю жизнь. Много лет спустя, приезжая из Москвы, на вопрос брата: «Ну, куда поедем погулять?» – Василий Иванович отвечал:
– Давай-ка на девятую версту. Люблю это место!
Первые рисунки
– Ты что ж это делаешь, непутевый мальчишка? Опять стул испакостил? Ну скажи на милость, где-то гвоздь раздобыл! – сердилась Прасковья Федоровна, застав Васю на месте преступления.
Гвоздь отнимали. Васю сажали в угол, а иногда и шлепали. Но проходило время, и он снова не мог удержаться, чтоб не нацарапать гвоздем рыбку или домик на сафьяновом сиденье стула, к которому он подходил словно к столу. Было Васе тогда четыре года.
Потом он начал рисовать угольком или карандашом на бумаге. Хотелось нарисовать самое любимое – лошадь! Но Васе никак не удавались ноги – они либо вовсе не гнулись, или подгибались все сразу. Первый, кто показал Васе, как скреплена лошадиная нога суставами, был работник Семен. У него очень ловко все выходило: у шагающей – передняя нога выбрасывала копыто вперед, у скачущей – ноги распластывались в воздухе, у стоящей на дыбах – задние крепко упирались в землю, а передние сгибались в коленках легко и грациозно. Вася скоро сообразил, как расчленяются движения лошадиных ног, и свободно рисовал лошадей во всех видах.
Потом захотелось попробовать рисовать в цвете. В доме висела гравюра – портрет Петра Первого. Вася срисовал ее угольком, а потом раскрасил: мундир – синькой, густо разведенной, а отвороты – красным, давленой брусникой… Но все это было, пока в школе Вася не начал заниматься рисованием. Арифметика и алгебра – науки не трудные, если только не прозеваешь правила и запомнишь с самой первой страницы учебника. История – совсем легкий предмет, заучить надо только хронологию, а события сами запоминаются, стоит лишь хорошенько представить себе, как все это было. География. Ох уж этот учебник географии! Как сухой горох лущишь. Карты, таблицы, широты, границы!.. На севере – тундра, мох, лишайник, чахлая растительность… Ничего не понятно и совсем не интересно! А стоит пойти в воскресенье на большой базар, непременно встретишь людей из тундры. Тут и увидишь, во что они одеты, на чем приехали, что привезли, что увезут, – все узнаешь! А чего не поймешь – расспросишь у бывалых людей, вот тебе и география!
Но самый любимый урок – рисование. К нему Вася готовился заранее: оттачивал карандаши, запасался резинками, красками, альбомами.
Учитель рисования Николай Васильевич Гребнев совсем не похож на всех других. Человек спокойный, тихий, никогда не кричит, не хлопает линейкой по пальцам, не бранится.
Вася знал, что Николай Васильевич окончил в Москве Училище живописи и ваяния и все-таки не остался там, а приехал в такую даль, чтобы поделиться с ними, со школьниками, всем, чего достиг сам. Он учил наблюдать, думать и, самое главное, видеть и любить красоту. Он мог часами рассказывать ученикам о картинах Иванова, Брюллова, Боровиковского, Федотова, Айвазовского…
Что знал о них Вася раньше? Ничего! В Красноярске не было ни музеев, ни выставок. Единственные картины, которые ему случалось видеть, были бузимовские лубки в домах, да у казаков Атаманских висели три картины: на одной из них изображен умирающий рыцарь в латах и дама, зажимающая ему рану платком, да еще два портрета каких-то генерал-губернаторов. Правда, дядя Марк Васильевич очень ловко копировал картинки из журналов, среди них попадались репродукции настоящих художников. Да был еще у Суриковых свойственник – иконописец Хозяинов. Его картинки, религиозного содержания, украшали дом Дурандиных. Вот и все, что ему было известно о живописи.
Когда Николай Васильевич впервые показал одиннадцатилетнему Васе репродукции знаменитых итальянских и русских художников, для него открылся новый, полностью захвативший его мир.
Гребнев заставлял его копировать гравюры с картин Брюллова, Боровиковского, Неффа, Рафаэля и Тициана.
Сначала у Васи ничего не получалось, он просто плакал от огорчения, и тогда сестра Катя утешала его:
– Ничего! Выйдет, не плачь!..
И Вася снова принимался рисовать, пока не добивался своего. Потом он пробовал раскрашивать эти рисунки, и получалось очень хорошо, хотя он даже не представлял себе, какими были цвета в оригинале. Тут он угадывал – помогало собственное чутье.
С Гребневым Вася крепко подружился. Вместе они ходили на Часовенную гору, писали акварелью Красноярск, что раскинулся под ними. Вместе ездили на Енисей, к горным кряжам – Столбам, в тайгу. И понемногу приучался Вася рисовать с натуры.
Пробовал он рисовать и в доме. Комнаты были низкие, и фигуры ему казались огромными, поэтому он всегда старался либо горизонт опустить пониже, либо фон сделать поменьше, чтобы предметы и фигуры казались больше. А дело было в том, что сам-то Вася был невысокого роста и просто еще мал!
Вася умел во все вглядываться. Смотрит в лицо человеку, примечает, как глаза расставлены, уши посажены, нос и ноздри лепятся на лице. Зажгут свечу – он смотрит, как колышется пламя и колеблются тени на стене. Покроется мать платком, а он глядит, как ложатся складки возле лица. Во дворе и на улице присматривался, как выгнуты полозья у саней или колесо сидит на оси. Встретили на базаре остяков – с интересом разглядывает расшитые бисером вставки на груди и плечах их оленьих малиц и какие на них меховые сапоги – унты, украшенные бисером и цветной лосиной кожей. На масленичном гулянье примечал раскрашенные дуги и резные передки у саней, запоминал узор на тюменском ковре, которым крыта чья-нибудь кошева.
Ничего не ускользало от Васиного жадного глаза, и все откладывалось в благодарной памяти, чтобы потом, когда придет время, ожить на холстах под кистью мастера.
Без отца
Пятый год жили Суриковы в Сухом Бузиме. Вася каждое лето приезжал туда на каникулы. Прасковья Федоровна не могла, бывало, дождаться того часа, когда сядет в тарантас и отправится в Красноярск за своим дорогим Васенькой.
Но в этом, 1859 году не суждено было Васе провести лето в Бузиме. В феврале Ивану Васильевичу стало совсем худо, и 17-го числа он скончался. В жизни Суриковых все перевернулось, словно покатилось под откос.
Прасковья Федоровна, от горя высохшая в комочек, похоронила мужа на сельском кладбище. Она больше ничего не ждала, ничего не хотела. И так-то неразговорчива, а уж тут и совсем примолкла. Через месяц вместе с Васей приехал за ней брат Гаврила Федорович.
В весенний день великого поста поехали они – Прасковья Федоровна с братом, Вася, Катя и трехлетний Саша – на могилу Ивана Васильевича. Снег еще не стаял. Мать бросилась потемневшим лицом на могильный холмик, прямо в сугроб, и запричитала в голос.
В смятении и растерянности слушали дети этот надрывный, высокий голос, горький, безутешный плач. Дядя Гаврила стоял безмолвно, терпеливо, все понимая…
Наконец Вася с Катей, настрадавшись и наплакавшись, насилу оторвали мать от могилы и почти на руках отнесли, надломленную и притихшую, в сани. Еле увезли с кладбища. Вася все оборачивался на могилу отца, пока она не скрылась из глаз.
Через несколько дней Суриковы навсегда распрощались с Сухим Бузимом, где были прожиты последние счастливые годы и пережито первое тяжкое горе.
Гаврила Федорович помог сестре собраться и переехать в Красноярск. Поселились на Благовещенской, в первом этаже дома, выстроенного Иваном Васильевичем. Падчерица Лиза осталась в Бузиме, – она уже два года как вышла замуж.
После степной глуши Красноярск показался чуть не столичным городом, хоть его немощеные улицы по весне и осени утопали в непролазной грязи. А по ночам город погружался в непроглядный мрак: уличных фонарей и в помине не было, а про водопровод и говорить не приходилось. А дворы!.. Глухие высокие заборы, за которыми жили большими семьями, засветло запирая от лихих людей двери и ставни на болты! Близкое золото в горах накладывало свою печать на быт сибиряков. Рядом со скудостью и нищетой – несметные богатства золотопромышленников. Вроде бы и каждый мог найти «золотишко», только не каждому доступно было искательство… Неохотно общались друг с другом сибирские семьи, разве что родня. А уж приезжих да пришлых и вовсе чуждались. Жили уединенно, изредка навещала Суриковых торгошинская родня. Сами в Торгошино уже не ездили и коней продали.
По смерти мужа назначили Прасковье Федоровне крохотную пенсию – три рубля в месяц. Пришлось сдать верхний этаж жильцам. Снял его командир енисейского казачьего полка Иван Иванович Корх, женатый на дочери красноярского губернатора Замятнина.
Корх платил за верх десять рублей в месяц. Вместе с пенсией это составляло те тринадцать рублей, на которые предстояло существовать всей семье. Прасковья Федоровна с Катей стали брать заказы на вышивку и плетение кружев.
Вставали в доме до света. Перед уходом в школу Васе полагалось наколоть дров и натаскать воды из колодца. Мать держала детей в строгости – ничего нельзя было сделать и никуда пойти без ее разрешения.
По вечерам Катя с матерью вышивали при свечах в пяльцах, а Вася, покончив с уроками, играл на отцовской гитаре или рисовал. Этого любимого дела он не оставлял и по-преж1 нему крепко дружил с Гребневым.
Пришла весна 1861 года. Вася с отличными отметками закончил школу. Минуло ему тринадцать лет. Осенью он должен был перейти в красноярское приходское училище. В день окончания школы заместителю губернатора Родикову была преподнесена акварель, изображавшая букет живых цветов.
Старик надел очки и долго, с интересом рассматривал рисунок, потом спросил:
– Кто рисовал?
К нему подвели Васю Сурикова. Старик поглядел на него поверх очков и сказал:
– Ты будешь художником.
Николай Васильевич Гребнев расцвел от удовольствия и гордости за своего любимца, которого перед тем долго уговаривал написать эти цветы. Вася стоял молча, но все в нем горело. Ему страшно, хотелось поверить в это предсказание.
Как в тумане шагал он домой по. деревянным тротуарам и в мозгу и сердце нес слова-старого Родикова. Долго потом он не мог освободиться от этого полного надежд и тревоги-ощущения.
Эшафот
Наверное, все мальчишки во всем мире и во все времена любили зрелище. Редкий мальчишка не остановится там, где собралась толпа.
В картинах Сурикова главное действующее лицо – народ, а где народ, там непременно мальчишки.
Везут боярыню Морозову в Кремль на допрос – мальчишки тут как тут! Те, что порасторопнее, протискиваются вперед, оказываются участниками события. А те, что побоязливее, лезут на забор, цепляются за церковный ставень, подтягиваясь кверху, чтобы влезть повыше, ведь за взрослыми ничего не увидишь…
Или вот картина. Туманное утро на Красной площади. Царь Петр судит стрельцов. На Лобном месте, откуда обычно царские дьяки объявляли приказы, полно народу, и, уж конечно, там толкутся мальчишки. Один даже старается влезть на столб, к которому прибита «позорная доска» с именами бунтарей. Еще какой-то паренек виден со спины, он взбирается на круглую ограду Лобного места…
А вот «Взятие снежного городка». Ну, тут уж мальчишкам раздолье! Они машут хворостинами, кричат во все горло и принимают самое горячее участие в старинном народном игрище.
Суриков с детства знал этих отчаянных сибирских мальчишек, они сидели с ним рядом за партой в училище. Красноярское училище помещалось вблизи городской площади, на которой в те времена возвышался эшафот для казней и публичных наказаний за всякие провинности. Нравы в ту пору были жестокие, – царское правительство тяжко наказывало провинившихся.
Из окон класса, где учился Вася, видны были площадь и черный эшафот, на котором палач в красной рубахе и широких черных портах высоко над толпой похаживает с плетью. Школьникам была слышна барабанная дробь, которой сопровождались экзекуции, видна свистящая в воздухе плеть, но редко, сквозь барабанную дробь, слышны были вопли наказуемого, – кричать считалось позором, надо было терпеть молча. Красноярские мальчишки не боялись палачей, они знали их даже по именам: палач Сашка, палач Мишка.
Вася все воспринимал по-своему, необычно, и к эшафоту он относился словно к какой-то суровой исторической необходимости. Но иногда все, что там происходило, вызывало в его воображении сильные поэтические образы, он вдруг вспоминал строчки из лермонтовского «Купца Калашникова»:
По высокому месту Лобному
Во рубахе красной с яркой запонкой,
С большим топором навостренными,
Руки голые потираючи,
Палач весело похаживает…
Дважды Васе довелось увидеть смертную казнь. Один раз казнили мужиков за поджог. Двое молодых, один старик. Все трое в белых рубахах. Их везли к месту казни в телеге, и рядом с телегой, в голос причитая, бежали их жены и матери. Приговоренных поставили на помост. Солдаты взвели курки. Раздался залп. Белые рубахи пошли красными пятнами. Все трое упали, но Вася, оцепенев от ужаса, увидел, как один молодой поднялся и встал. Снова грянул залп и опрокинул преступника, и снова он медленно начал подниматься. Тогда подошел офицер и уложил его из револьвера.
Вася стоял сам не свой, он не мог опомниться от страшного зрелища, когда человека не могут заставить умереть. Долго перед ним маячила белая рубаха в багровых разводах.
Второй раз Вася видел казнь политического – поляка Флерковского. Его везли на телеге за город, и Вася с толпой сверстников пошел за телегой. Перед расстрелом Флерковский крикнул: «Делайте то же, что я!» Потом не спеша поправил на себе рубаху. Вася подумал: «Как же это может быть, что человеку умирать, а он еще рубаху на себе поправляет!» Тут раздался залп, и у Васи земля поплыла под ногами, так поразил его этот неистовый поляк.
Жизнь сибиряков всегда проходила бок о бок с каторжниками, беглыми людьми. Поджоги, грабежи, разбой на дорогах – все это было обычным явлением. И потому неудивительно, что красноярские мальчишки смотрели из окон школы на эшафот как на самое обычное явление в жизни города. А сколько ссыльных гнали по Московскому тракту! Их было видно издали: серое облако пыли клубилось над горизонтом. Потом слух улавливал мерное звяканье цепей: трын-трын-трын… Оно было неумолимо и заставляло сжиматься сердце. Арестанты шли рядами. Серые халаты, серые круглые шапки, серые от пыли бороды, серые от голода лица.
Впереди шли «уголовники», за ними «политические», в конце ехали телеги с больными, с матерями, женами и детьми семейных каторжников. А по бокам конвой – солдаты в белых рубахах, при винтовках со штыками и саблями наголо… Среди этих серых халатов – среди «политических» – было много врачей, учителей, адвокатов, литераторов… Сколько светлых умов, лучших людей России!.. А сколько их погибало на каторжных работах в рудниках, умирало на пересыльных пунктах от тифа, чахотки, холеры… И все же многие добирались до проклятого места вечного поселения, чтобы начать жизнь, полную геройских усилий в неравной битве за счастье народа и торжество истины…