355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Кончаловская » Дар бесценный » Текст книги (страница 16)
Дар бесценный
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:54

Текст книги "Дар бесценный"


Автор книги: Наталья Кончаловская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 31 страниц)

Цвет снега

Суриков шел по Долгоруковской, ведя за руки двух дочерей, укутанных в белые пуховые платки поверх малиновых суконных шубок… В зимнее утро выставила их троих из квартиры Елизавета Августовна, собираясь заняться субботней уборкой.

Улица была полна суеты, в солнечном сиянии и блеске летящих снежинок. Ярко сверкал позолотой огромный деревянный крендель, качаясь на цепях над дверью булочной.

По желто-серой, укатанной полозьями мостовой, отделенной от тротуаров сугробами, обгоняя друг друга, ехали извозчики, проползали крестьянские дровни и розвальни, направляясь с базаров к Бутырской заставе.

Василий Иванович выискивал чего-то среди проезжавших, останавливаясь и провожая их сосредоточенным взглядом.

– Папа, чего ты там ищешь? Куда ты смотришь? – спрашивала Оля, семеня возле отца и ничего не видя за сугробами.

– Сейчас, сейчас, девочки… – Он вдруг повернулся и закричал: – Эй, хозяин! Остановись-ка на минуту!..

Мужик в розвальнях обеспокоено обернулся, натянул поводья. На углу стоял господин в серой шубе с черным каракулевым воротником и в такой же шапке лодочкой. Рядом с ним топтались две девочки.

– Вам чего, барин? Прокатить, что ль?

– Прокати, пожалуйста, во-о-он к тому дому, – указал Суриков, – и в ворота завези, а там развернешься и выедешь, дам тебе пятиалтынный.

– Ну что ж, садитесь. – Мужик взбил на дне розвальней сено, поглядывая на седоков и дивясь странному предложению.

Онемевшие от восхищения девочки мигом устроились на душистом колючем сене. Василий Иванович примостился на развале саней, и крестьянин повез их к дому. Не было конца огорчению детей, когда возница стал заворачивать в ворота.

– Почему так мало, папочка? Ну давай еще покатаемся! – чуть не плача, взмолилась Оля.

– Не надо, не надо домой! Вези дальше! – вторила Лена.

– Ну ладно, быть по-вашему, – уступил Василий Иванович и попросил возницу ехать до Бутырок, а там переулками забрать на Сущевскую, чтоб оттуда вновь выехать на Долгоруковскую.

От лошади валил пар, она лениво помахивала хвостом, глухо и мягко проминали ее копыта неразъезженный снег. Суриков, сидя спиной к вознице, внимательно следил за колеями, ползущими из-под полозьев.

Одноэтажные окраинные домишки. Кое-где торчали между ними покрытые снежными шапками крыши колодцев.

«Недалеко ушли эти переулки от старой Руси», – думал Василий Иванович, щурясь на снежные шапки домиков, синеватые на теневой стороне, сверкающие на солнечной. Он спрыгнул с саней и пошел следом, глядя, как разваливается снег под полозьями.

Все это укладывалось в сознании и зрительной памяти вместе с восхищением, молодой бодростью и трепетом. Он шел за санями и улыбался двум парам глаз, зорко следивших, за ним из-под платков; девчонки вдруг присмирели, а только что щебетали, как снегири.

Объехав квартал, возница выбрался на Долгоруковскую и въехал во двор.

– Ну, вылезайте, килибрики! Приехали! – Василий Иванович вытащил девочек из розвальней. – Держи, хозяин. Спасибо тебе! – Он протянул мужику двугривенный.

Обрадованный возница приподнял шапчонку и лихо выехал за ворота.

Поднимались по черной лестнице. На стук открыла кухарка Феня. Она пришла к Суриковым вместо уехавшей в деревню Паши.

– Ба-а-а! Светы мои, что ж это вы по-черному-то? И в сене где-то извалялися! – запричитала она, отряхивая шубки о т сухих травинок.

– А мы катались! А мы в санях катались! – перебивая друг дружку, кричали девочки.

Не раздеваясь, Суриков вбежал в мастерскую, схватил этюдник, складной стульчик и выскочил на черный ход. Феня с недоумением слушала торопливые, удаляющиеся по лестнице шаги. Она еще не привыкла к странным проявлениям характера хозяина.

Колеи заворачивали на рыхлом снегу, нетронутые, свежие, глубокие. Василий Иванович раскинул стульчик, уселся с этюдником и начал писать. Дверь черного хода скрипнула: женщина, наспех укутанная в клетчатый полушалок, выскочила с мусорным ведром и, подобрав подол, кинулась было к мусорному ящику.

– Послушайте, голубушка… Нельзя ли вокруг обойти? Мне бы колею свежей сохранить, чтоб следов от ног не было… – взмолился Суриков.

Женщина с разбегу остановилась перед колеей, словно это была прорубь, а потом осторожно, на носках стала обходить ее кругом, косясь на странного жильца, рассевшегося во дворе.

Краски стыли на морозе, вязли на палитре, с трудом смешивались. Зимнее солнце быстро катилось за крышу. Синие, глубокие тени на снегу менялись, надо было торопиться.

Дверь снова скрипнула. Суриков обернулся. За ним, завернувшись в светло-синюю ротонду на беличьем меху, улыбаясь, стояла жена.

– А я за тобой, Васенька, завтракать пора. Все готово.

– Сейчас, Лилечка… Сейчас… – бормотал Суриков, составляя на палитре цвета. Руки без перчаток посинели, пальцы едва разгибались, с трудом удерживая кисть. Елизавета Августовна разглядывала этюд через плечо мужа.

– Смотри-ка, ведь пишешь снег, белый снег, а сколько у тебя на палитре разных красок! И черной, и красной, и несколько синих, и охра! Вот удивительно!

Она с любопытством и восхищением смотрела, как муж, сменив кисть и смешав черную, глянцевитую слоновую кость с чистой змейкой белил, закрутил серую массу и начал класть мазки на холст, сначала легко затеняя глубину колеи, потом, сменив кисть, он подмешал глубокого ультрамарина, синим углубил тень, и снежный гребень еще ярче засверкал над колеей. Но и гребень тоже не был чисто-белым, туда входили еще какие-то неуловимые для неискушенного глаза дополнительные цвета.

– Все зависит, Лиля, от того, когда и при каком освещении пишется снег, – словно про себя рассуждал Суриков, продолжая писать. – Он может быть и просто лиловым, и розовым, и синеватым, и грязно-серым. А чтобы он вообще был чистой нетронутости, только выпавший, надо ему зернистость и блеск придать. Фактуру. Одними белилами тут не управишься… Ох и замерз же я! – Василий Иванович начал быстро складывать кисти и убирать палитру. – Руки просто свело. Сейчас самая пора согреться; уж ты мне поднеси рябиновой!

Третий холст

Живая натура, задвинутая за раму! Вот как это должно быть. А кроме того, нужен точный расчет. Математически точный. Розвальни, на которых везут боярыню, должны убегать вглубь. Они катятся между людьми, окружающими этот поезд. Стало быть, на переднем плане фигуры должны быть крупные. Но если их поставить в рост, они загромоздят весь передний план и саму героиню. Значит, их надо усадить. Нищие и юродивые.

Старушку нищенку не трудно было найти – они везде сидели на папертях. А вот юродивого Василий Иванович искал долго. Бродя по рынкам, базарам, толкучкам, в гуще толпы он наблюдал группировки людей, всматривался в лица и в то, как врисовываются эти лица в общий воздушный тон. Какого цвета на морозе под открытым небом старые лица и какого молодые.

Однажды, толкаясь в воскресный день на Хитровом рынке, среди оборванцев, сбывавших по большей части краденый хлам, проходя мимо рядов грязных торговок, сидящих на котлах с похлебкой из требухи, Василий Иванович заметил какого-то чудака в отрепьях, топтавшегося возле бочки с солеными огурцами. Корча уморительные рожи, подскакивая, с прибаутками, он продавал огурцы, выбирая товар из хрустящего льдинками рассола грязными, посиневшими пальцами. «Череп-то, череп какой! Вот такой-то мне и нужен», – восхитился Василий Иванович, впившись глазами в продолговатую голову юродивого, перевязанную через уши засаленным платком. Сквозь рваную рубаху на его груди был виден огромный медный крест.

Суриков подошел к нему и стал уговаривать его позировать. Тот, не понимая, в чём дело, отшучивался, поясничал, хихикал; потом, узнав, что надо сидеть на снегу, отказался наотрез. Наконец Сурикову удалось соблазнить его трешкой. Оставив бочку с огурцами на попечение какой-то старушонки, торговавшей квасом, они отправились на Солянку в поисках извозчика. Юродивый шел впереди, болтая что-то несуразное и перескакивая через тумбы у каждой подворотни. Извозчик нашелся, и Василий Иванович привез чудака на Долгоруковскую. Во дворе дома Збука он постелил на снег сложенное вчетверо одеяло и усадил на него юродивого, с трудом уговорив его разуться. И только когда художник принес ему водки, тот растер себе ноги, да еще выпил для бодрости, и, окончательно развеселившись, начал позировать, все время что-то приговаривая и напевая псалмы вперемежку с озорными частушками.

Через час этюд был готов. Закоченевший «юродивый» поскорей вскочил на ноги, обулся в свои опорки, накинул рваный зипун, дотянул оставшуюся водку и, получив обещанную трешку, вышел за ворота. Остановив роскошного лихача, он тут же отдал ему эту трешницу и, усевшись в сани под медвежью полость, заорал на всю Долгоруковскую:

– На Хитровку-у-у! И-и-и-их!..

Рысак рванул и понес лихо развернувшиеся санки. Суриков поднялся к себе в квартиру и, не задерживаясь, прошел прямо в зал, служивший ему мастерской. Картина занимала шесть метров в длину и три в высоту. Она стояла на мольбертах вдоль стены с завешанными темными шторами окнами. Свет на нее падал из трех окон противоположной стены.

Это был уже третий холст, и на нем была скомпонована вся сцена. Первый холст оказался совсем маленьким. Ко второму пришлось пришить большой кусок в ширину, и все-таки сани не устремлялись вглубь, не ехали, хоть слева и бежал парнишка в валенках. Парнишка бежал, а сани стояли – не было им разгона. Вот и пришлось выписать новый холст из Парижа. А первые два холста были разрезаны для подготовительных этюдов. Этюды хранились бережно сложенные в заветный кованый сундук, что всегда стоял в мастерской. Суриков часто вынимал их, разглядывал, проверял по ним композицию и снова убирал.

Больше тридцати карандашных рисунков композиции! Множество эскизов было подготовлено, продумано, найдено. И вот уже почти все фигуры врисованы углем в квадраты на громадном холсте. Сани, накренясь, уползали в глубь улицы, а сама боярыня сидела прямая, судорожно прижав одну к другой вытянутые ноги. Уже рядом с санями, в отчаянном жесте сплетши руки, спешила за сестрой княгиня Урусова.

Толпа разделилась на две группы, и, уходя вглубь, мелькали лица, и это море голов расступалось перед бердышами стрельцов, идущих впереди и открывающих путь саням, в которых сидела боярыня, подняв «тонкокостную руку» свою в железном наручнике с тяжелой цепью. В глубине были уже прочерчены купола церкви Николы на Долгоруковской. Была обозначена роспись на церковной стене, заимствованная с росписи собора Василия Блаженного, железная решетка на окне и мальчик, ухватившийся за ставень…

Василий Иванович скинул шубу, уставил на стуле новый этюд и стал угольком врисовывать лицо и фигуру юродивого на передний план справа. Потом отошел, посмотрел на фигуру странника, твердо упершегося в посох. Этот посох и палка в руке нищенки, сидящей рядом с юродивым, подчеркнули неподвижность сидящих на снегу фигур и рывок отъезжающих саней. «А странника мне, может быть, с самого себя писать?»– подумал Василий Иванович и в изнеможении сел на стул посреди мастерской.

«Затерянная в толпе»

Дни, месяцы, годы – целые годы – проходили в поисках типов для картины. Летом восемьдесят шестого года в дачном поселке Мытищи выискивал Василий Иванович последние необходимые детали.

Идет по дачной улице старая богомолка с посохом. Василий Иванович заметил – посох старинный, кованный медью, – схватил альбом, кинулся вслед:

– Бабушка, бабушка, постой-ка! Дай на посох поглядеть!

Старуха, принявшая его за разбойника, испугалась насмерть, бросила посох – и наутек! Так посох и остался в руках художника. Уж он потом любовался, любовался им, разглядывал, зарисовывал и вписал именно его в руку странника.

На Преображенском старообрядческом кладбище жила знакомая старушка – Степанида Варфоломеевна. Суриков просиживал часами, слушая ее рассказы. Она познакомила его с раскольницами и монашенками. Они охотно позировали ему уже за одно то, что он казачьего рода, сибиряк, а еще за то, что не курил. Многие женские образы в толпе пришли в картину с Преображенского кладбища.

Толпа уже была написана вся целиком. Она колыхалась, дышала, то отодвигаясь, то приближаясь к саням. И каждый в толпе жил. Каждый выражал свое собственное отношение к происходящему, кто – восторженное поклонение, как сидящие на снегу нищенка и юродивый, кто – угрюмое раздумье, какое сосредоточилось на лице у странника, или обыкновенное любопытство, с каким выглядывает справа меднолицый татарин, у которого лоб блестит, как начищенный кувшин, или же торжествующую издевку, с какой пересмеиваются стоящие слева поп-никонианец и боярин.

Суриков писал их, наслаждаясь своей властью, своей мощью колористического и исторического видения. Кисть его безошибочно сообщала «светящуюся до мерцания» одухотворенность лицам. Он так точно знал все законы цвета, что распоряжался ими смело и вольготно. Молодую монашенку с испуганными глазами и трагическим изломом бровей он поставил за склонившейся горожанкой в желтом платке и синей шубке. Этот ярко-синий рытый бархат бросал голубой рефлекс на лицо монашенки, и оно становилось еще бледнее и трагичнее. Этого бы не случилось, будь шубка горожанки теплого красноватого тона.

А теплый вишнево-коричневый тон узорного платка соболезнующей старушки бросал розоватый оттенок лицу молодой боярышни в белой расшитой шапке, той самой, что, скрестив руки, выглядывала из-за старухи.

А как озарила розовая рубашка веснушчатые, упругие щеки мальчика справа от возницы! Зато холодный отблеск снега подсинил руку и лицо мальчика, повисшего на заборе, слева.

А сколько воздуха! Все насыщено им. И между лицом седобородого боярина и древком стрелецкого бердыша живая воздушная прослойка – пространство!

Каждый цвет был решен, каждая тень, каждый узор выигрывали от свежести зимнего воздуха. Складка на белом кашемировом платке, шитом цветами, лежала на плече Урусовой широко и свободно. И здесь мастерство суриковской кисти было близко непревзойденному мастерству художников итальянского Возрождения.

И снег, рыхлый снег, клубился, облепляя ноги уходящих людей и полозья. Вот опять рефлекс на снегу – розовый в колее, его дает деревянный полоз теплого коричневого тона.

Влажность от снега поднимается выше, туманит линию горизонта, застилает дымкой уходящие в перспективу лица, золотые купола церквей, и эта дымка насыщает воздухом всю картину.

Черная одежда боярыни проскользнула за скрепы розвальней, оттопырилась и волочится по снегу, как воронье крыло. Движение разведенных рук Морозовой подчеркнуто синеватым блеском цепи, судорожно стиснутые ноги вытянулись под черным бархатом на соломенной подстилке. Все зрело обдуманное, выношенное, объединилось в картине и подчинилось единому замыслу. И не было только одного – лица боярыни. Вместо него оставался стертый мастихином, незакрашенный холст.

Особенно пугало это Елизавету Августовну. Каждый раз она заглядывала в мастерскую в надежде увидеть лицо раскольницы.

– Вася, – говорила она, чуть не плача от беспокойства, – ну скажи ты мне ради бога, до каких же пор так будет? Ведь вчера ты нашел такое хорошее лицо! Ну почему ты стер его?

– Не то, Лиля, не то! Эта опять в толпе затерялась, толпа забивает. Понимаешь? Слабая она получилась, глядеть– то на такую толпа не станет. Надо еще искать… – Он поднял с пола этюд маслом, на котором была изображена голова женщины в черном платке. Худое бледное лицо с чуть приоткрытым ртом носило отпечаток растерянности. Этюд был превосходный, но это была не Морозова.

– Пойду завтра на Преображенское, – твердо сказал Суриков, приоткрыв крышку сундука и осторожно просунув под нее еще одну «затерянную в толпе».

На кладбище он попал только к концу всенощной. Весенние сумерки окутали крыльцо молельни. Уходили последние тфихожане. Василий Иванович вошел. В молельне было еще жарко от надышавшей толпы и горящих свечей и лампад. Монашенки гасили последние свечи. От легкого дуновения они гасли одна за другой, погружая постепенно в темноту образа, и от каждого фитилька змеился синий дымок, оставляя знакомый Сурикову с детства горьковатый аромат горячего воска. Он встал в темный угол. Только одна свеча осталась гореть на налое, возле которого молодая начетчица низким голосом, говорком и нараспев, бормотала поминальные списки, изредка крестясь и гибко кланяясь в пояс.

– С Урала к нам приехала, – шепнула: Сурикову знакомая старушка Степанида Варфоломеевна, заметив его, притаившегося в тени. – Настасьей Михайловной величают, хорошая начетчица… – Степанида поклонилась ему и вышла.

Трепещущее пламя свечи озаряло прекрасный, по-народному аристократический профиль и чуть выступающие скулы. У Настасьи Михайловны были впалые щеки и окруженные зеленоватой тенью, глубоко сидящие глаза. И только тонкие ноздри, снизу освещенные язычком пламени, просвечивали розовым.

Суриков стоял в углу – небольшой, бледный, чернобородый, – скомкав шапку в руках. Стоял весь словно сжавшийся в комок, не отрываясь от профиля начетчицы. Он больше ничего не видел и не слышал. Настасья Михайловна вдруг почуяла этот взгляд и повернулась к Сурикову лицом. Оно было твердое и встревоженное. Глаза в глубоких орбитах пристально вглядывались в темноту. В лице этом была неистовость духа и отречение от всего земного. Суриков едва сдержался, чтобы не ахнуть громко, на всю церковь. Он постоял с минуту и вышел прочь…

На следующее утро в церковном палисаднике был за два часа написан знаменитый этюд головы боярыни Морозовой. Обрядив Настасью Михайловну в высокую шапку и черный плат, он писал ее единым духом, единой мыслью, счастливо-нашедший то, чего искал годами.

Вернувшись, он никого дома не застал. Да это было и к лучшему! Он кнопками приколол этюд к краю картины, поглядел на него еще раз и, пошатываясь, словно от потрясения, ушел в спальню, лег в постель и немедля заснул чуть ли не на целые сутки…

Елизавета Августовна пришла с детьми с прогулки и не на шутку испугалась, узнав от Фени, что «барин спят».

«А вдруг опять воспаление легких?» – с тревогой подумала она, а потом приоткрыла дверь, заглянула в мастерскую и все поняла.

Признание

На пятнадцатой передвижной выставке два события взволновали весь художественный мир: картина Поленова «Христос и грешница» и картина Сурикова «Боярыня Морозова». И чем сильнее и интереснее произведение, тем больше яростных споров вокруг него.

Полтора года не утихали толки о «Боярыне Морозовой». «…Фигура «боярыни» служит центром картины. Темная, суровая, она вся горит внутренним огнем, но это огонь, который только сжигает, а не светит. Изможденное, когда-то красивое лицо, впалые глаза, полуоткрытый криком рот, и во всех чертах – сильно отмеченное ударом суровой кисти несложное выражение фанатизма… Она так бесстрашно идет на муку и этим будит невольное сочувствие. Есть нечто великое в человеке, идущем сознательно на гибель за то, что он считает истиной…» – писал В. Г. Короленко.

Но критик Воскресенский из журнала «Художественные новости», умалчивая о том, что боярыня Морозова шла против царя, против духовенства, выступает с такими требованиями:

«…Страдания и смерть за веру встречались с умилением. Устранить умиление, значит не понять сущность раскола… А этого умиления не видно ни в толпе, ни в лице Морозовой… Воинствующая Морозова, закованная в цепи, представляет воплощение бессильного упрямства…»

Бессильное упрямство? Но совсем иное видится Всеволоду Гаршину.

«…Картина Сурикова удивительно ярко представляет эту замечательную женщину. Всякий, кто знает ее печальную историю, я уверен в том, навсегда будет покорен художником и не будет в состоянии представить себе Федосью Прокопьевну иначе, как она изображена на его картине…» Газета «Сын отечества» обрушилась на Сурикова: «…В картине Сурикова сказывается беспощадный, грубый реализм. Кисть художника проявила себя таким же серым, будничным и грубым образом, какова разработка сюжета, каков сам сюжет, который воплощает в себе сектантское изуверство, грозное, мрачное, дикое».

А в это же самое время Павел Петрович Чистяков писал Савинскому о картине В. И. Сурикова «Боярыня Морозова»: «В картине этой столько жизни, столько правды и сути, – этой бесшабашной, бесконтрольной людской глупости, просто увлекаешься и прощаешь всякую технику… Молодец Василий Иванович!»

«…Мастерской рисунок и страшная сила красок придает всем лицам такой рельеф, такую неоспоримую жизненность, на которые тяжело смотреть. Весь кортеж перед вами движется, в каждом движенье этой толпы, в лицах, смеющихся, то полных глубокой скорби, чувствуется именно стихийная сила…» – писал критик, под псевдонимом «Житель». А в «Русских ведомостях» негодовал Сизов: «…За исключением нескольких фигур, картина вообще страдает отсутствием техники… Направление Сурикова не имеет за собой никакой будущности, – оно представляет регресс, а не прогресс в искусстве…»

Но самое нелепое мнение было высказано в журнале «Всемирная иллюстрация»:

«…Вы видите множество лиц, и на каждом из них отдельное выражение, но где коллективное настроение толпы? Для нас совершенно безразлично, что думает мальчишка, бегущий позади саней… Но мы хотим знать целое, общий вывод… За эстетикой художник не гонится… Он реалист… Его реализму недостает необходимой условности… Будь он немного больше художником, и ему удалось бы объективизировать заинтересовавшее его историческое событие…»

Так зарапортовался критик, требуя условности и объективизации вместе. Стасов, который в первых статьях о выставке не очень ясно выражал свое отношение к «Боярыне Морозовой», после всех этих нападок решил выступить открыто:

«…Суриков – просто гениальный человек. Подобной исторической картины у нас не бывало во всей нашей школе… Тут и трагедия, и комедия, и глубина истории, какой ни один наш живописец никогда не трогал. Ему равны только «Борис Годунов», «Хованщина» и «Князь Игорь».

Так шумел весь художественный мир вокруг новой работы Сурикова. И чем яростней нападали реакционные подголоски, тем горячее поддерживали истинные ценители искусства. Так пришло признание. Суриков становился в первые ряды русских живописцев.

В мае 1887 года Третьяков покупает «Боярыню Морозову» за 15 000 рублей. Снова независимость! Теперь можно и отдохнуть и поехать на родину! В начале июня Суриковы сдали всю мебель и вещи на хранение. Собрали в дорогу баулы и саквояжи, расплатились с хозяином, Збуком, и съехали с квартиры, которая им больше была не нужна: громадный холст «Боярыни», требовавший двусветного зала, висел в галерее Третьякова…

И пришел тот долгожданный вечер, когда от дома Збука отъехали и покатились по пыльным улицам Москвы две пролетки. Одна везла Василия Ивановича с вещами, другая – Елизавету Августовну с детьми на вокзал, с платформы которого далеко был виден зеленый глазок стрелочного фонаря, открывавший Василию Ивановичу путь домой – в Сибирь!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю