355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Кончаловская » Дар бесценный » Текст книги (страница 15)
Дар бесценный
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:54

Текст книги "Дар бесценный"


Автор книги: Наталья Кончаловская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 31 страниц)

Перед отъездом

В Риме начался весенний праздник – карнавал. На три дня величественными площадями Вечного города завладел народ. Гулянья, пляски, пение и цветочные бои. Цветов было столько, что аромат их стоял в воздухе даже ночами.

Василий Иванович проводил все свое время на улицах – рисовал карандашом и акварелью. Эти дни беззаботного, яркого веселья вошли в его творчество новым произведением: «Сцена из римского карнавала». Бой цветов и красавица итальянка в розовом домино, склонившись над балюстрадой, покрытой ковром, замахивается на кого-то, стоящего внизу, букетом, а в ответ в нее летят цветы. На черном фоне эта сверкающая розовым шелком женская фигурка имеет притягательную силу. Кружево домино бросает легкую тень на молодое, свежее лицо, обрамленное темными кудрями. Руки в белых лайковых перчатках свободным движением вскинуты кверху. Все гармонично, пронизано светом, воздухом, ликованием, все великолепно написано. Так родился один из лучших женских портретов Сурикова…

А сколько интересных этюдов и пейзажей будут привезены в Москву из этого путешествия! «Колизей» на утреннем, перламутровом фоне. «Собор Св. Петра», который казался Сурикову широкоплечим богатырем с маленькой головой, а купол его – словно шапка, натянутая на уши. Уличные сценки, женщины, сидящие возле дома за мирной беседой, узенькие улицы Флоренции. Множество морских пейзажей родилось в Неаполе, тем более, что кроме Национального музея, там осматривать было нечего. Суриковы садились на пароходик и плыли через Неаполитанский залив в Сорренто или на Капри. С борта пароходика интересно было быстро нарисовать белый, искрящийся под холмистым берегом Неаполь, Везувий или Сорренто, прилепившийся к отвесным скалам.

Василий Иванович написал и ночной Неаполь, залитый золотыми огнями. Ездил в Помпею, бродил по развалинам, рисовал эти чисто выметенные, словно вымытые, улицы. И странно было видеть на них яркое солнце и тень от домов. Тень живых домов всегда сплошная, плотная, непроницаемая, а здесь была тень от мертвых домов, зубчатая тень от развалин, с яркими прямоугольниками пустых окон и дверей. Жуткая тень!

Однажды устроители туринской промышленно-художественной выставки затеяли праздник на развалинах мертвого города. Решено было инсценировать древнеримские торжества с шествием императора Веспасиана, с играми в цирке и ристалищем колесниц. Инсценировка разыгрывалась актерами, и было дико смотреть на них, переодетых в римские тоги, загримированных, шествующих между развалинами под звуки литавр, несущих на носилках «императора». Бутафорские колесницы грохотали по плитам, а между плитами выбивались пучки живой, настоящей травы.

Но Сурикова занимало это зрелище. Он всегда все ощущал зрительно, дополняя историческими деталями. Воображение уводило его от бутафорской действительности, и он писал Чистякову: «Я попал на помпейский праздник. Ничего. Костюмы верные, и сам цезарь с обрюзгшим лицом, несомый на носилках, представлял очень близко былое. Мне очень понравился на колесничных бегах один возница с горбатым античным носом, бритый, в плотно надетом на глаза шишаке. Он ловко заворачивал лошадей на повороте межи и ухарски оглядывался назад на отставших товарищей. Народу было не очень много. Актеров же 500 человек. Везувий тоже смотрел на этот маскарад. Он, я думаю, видел лучшие дни…»

Рим сменила Венеция, она была последним городом, который посетили Суриковы. И, пожалуй, это последнее впечатление было самое сильное и глубокое. Оно начиналось от той длинной, узкой полоски земли, по которой мчал их поезд; вокруг, играя, плескалась и зыбилась голубая вода, а издали навстречу плыла к ним Венеция – сказочный город.

Две недели провел Василий Иванович словно в каком-то фантастическом, непробудном сне. Отовсюду ежеминутно наступали на него чудеса: то в каменном кружеве дворцов, то в грациозном движении гондольера, падающего на весло, то в средневековых бронзовых куклах, ударяющих в колокол на соборе Святого Марка, то в светлом, вдохновенном личике на полотне тициановского «Вознесения мадонны», которую старики святые провожают в небеса, а то в арках бесчисленных мостиков над водяными проулками, где даже в яркий день задумчиво-печально плещется вода о каменные ступеньки входных дверей, обнажая зеленые водоросли на древних цоколях домов.

Папку с рисунками пополнили акварели: «Палаццо Дожей», «Собор Св. Марка», «Гондолы», «Дворцы на Большом канале», – словом, все, быть может, что обычно рисуют и пишут художники всего мира. Но каждая акварель Сурикова жила своей особой жизнью: она воплощала не только всем доступную, внешнюю красоту, она была полна таинственного содержания, трепетной, зыблющейся душой фантастического города.

Василий Иванович был в те дни настолько погружен в новые ощущения, что стал жене своей уделять мало внимания. А она-то как раз здесь, в постоянной сырости, в знобкие майские вечера на лагуне, чувствовала себя совсем больной – ныло сердце, болели суставы. Впрочем, это было только вечерами, дни были волшебные. Елизавета Августовна видела, какой до краев переполненной жизнью живет муж, и в сравнении с этим любые недомогания казались ей пустяками. Она только стала ложиться спать вместе с детьми, да каждый раз горничная в гостинице, согревала отсыревшие простыни ее постели занятной венецианской жаровней с углями, специально для этого предназначенной.

В письме Чистякову Суриков писал: «Дня три как я приехал из Венеции. Пошел я там в Сан-Марко. Мне ужасно понравились византийские мозаики в коридоре на потолке, на правой стороне, где изображено сотворение мира. Адам спит, а бог держит уже созданную Еву на руке. У нее такой простодушно-удивленный вид, что она не знает, что ей делать. Локти оттопырены, брови приподняты. На второй картине бог представляет ее Адаму; у нее все тот же вид. На третьей картине она прямо приступает уже к своему делу. Стоят они спиной друг к другу. Адам ничего не подозревает, а Ева тем временем получает яблоко от змея. Далее Адам и Ева, стоя рядом, в смущении прикрывают животы громадными листьями. Потом ангел их гонит из рая. На следующей картине бог делает им выговор, а Адам, сидя с Евой на корточках, указательными пальцами обеих рук показывает на Еву, что это она виновата. Это самая комичная картина. Потом бог дает им одежду: Адам в рубахе, а Ева ее надевает. Далее там в поте лица снискивают себе пропитание, болезни и прочее. Я в старой живописи, да и в новейшей никогда не встречал, чтобы с такой психологической истиной была передана эта легенда. Притом все это художественно, с бесподобным колоритом. Общее впечатление от Св. Марка походит на Успенский собор в Москве: та же колокольня, та же и мощеная площадь. Притом оба они так оригинальны, что не знаешь, которому отдать предпочтение. Но мне кажется, что Успенский собор сановитее. Пол погнувшийся, точно у нас в Благовещенском соборе. Я всегда себя необыкновенно хорошо чувствую, когда бываю у нас в соборах и на мощеной площади их – там как-то празднично на душе: так и здесь, в Венеции. Поневоле как-то тянет туда. Да, должно быть, и не одного меня, а тут все сосредоточивается – и торговля и гулянье – в Венеции. Не знаю, какую-то грусть навевают эти черные, крытые черным кашемиром, гондолы. Уже не траур ли это по исчезнувшей свободе и величии Венеции?..

…В Палаццо Дожей я думал встретить все величие венецианской школы, но Веронез в потолковых картинах как-то сильно затушевал их, так что его «Поклонение волхвов» в Дрездене осталось мне меркою для всех его работ, хотя рисунок здесь лучше, нежели во всех его других картинах.

В Академии художеств пахнуло какой-то стариной от тициановского «Вознесения богоматери». Я ожидал, что это крепко, здорово работано широченнейшими кистями, а увидел гладкое, склизкое письмо на доске… скверно это действует. Но зато много прелести в голове богоматери. Она чудесно нарисована: рот полуоткрыт, глаза радостью блестят… Тона Адриатического моря у него целиком в картинах. В этом море, если ехать восточным берегом Италии, я заметил три ярко определенных цвета: на первом плане лиловато, потом полоса зеленая, а затем синеватая. Удивительно хорошо ощущаемая красочность тонов. Я еще заметил у Веронеза много общего в тонах с византийскими мозаиками Святого Марка… – это ясное мозаичное разложение на свет, полутон и тень. Тициан иногда страшно желтит, зной напускает в картины, как, например, «Земная и небесная любовь» в палаццо Боргезе в Риме…

…Мне всегда нравится у Веронеза серый нейтральный цвет воздуха, холодок. Он еще не додумался писать на открытом воздухе, но выйдет, я думаю, на улицу и увидит, что натура в холодноватом рефлексе…»

«Натура в холодноватом рефлексе», – писал Суриков, теперь он знал, как искать эту натуру на открытом воздухе. Он готовился к этому. Перед ним встали громадные задачи. Здесь, в Европе, он особенно твердо осознал себя русским художником. Чувство национальной гордости, бесконечного интереса к вечно живому прошлому отчизны воплощало мечту в образы, к которым теперь рвалось его сердце. Все было задумано и увидено внутренним оком художника. Теперь надо было как можно скорее возвращаться на родину.

В конце мая Суриковы выехали в Москву. Возвращались они через Вену, задержавшись в ней всего на три дня, не распаковывая багажа, чтобы только осмотреть музеи. А затем, поздно вечером, они сели в поезд и на четвертый день прибыли в Москву.

Путешествие закончилось. Оно продолжалось восемь месяцев.

В доме Збука

«Июнь, 1884

Здравствуйте, милые мама и Саша! Я и жена и дети, слава богу, здоровы. Уже как будет два или три месяца мы устроились на новой квартире. Теперь я пишу новую картину, тоже большую. Здоровы ли вы, я очень беспокоюсь о вас, так как по приезде из-за границы получил одно только от вас письмо. Как ты служишь, Саша?

Я читал в газете, что будет в Государственном совете рассматриваться проект судебной реформы в Сибири. Я думаю, что ты уже знаешь об этом?

…Знаешь что, Саша, мне пришла в голову идея: спроси ты у мамы, что, не знает ли она что-нибудь о наших предках? Как звали нашего прадеда, и все ли они были сотники и есаулы? Как нам доводился атаман Александр Степаныч? Давно ли дом построен? Расспроси поглубже, повнимательнее, мне ужасно охота знать, да и тебе, я думаю, тоже. Ты знаешь, как пишутся родословные? Вот, например, положим:

Иван – дед, жена его Ирина.

Семен – сын, жена его Александра.

Петр – сын, и так далее и так далее. И маму о ее родне расспроси. Как звали прадеда ее и прабабушку? Наверное, мама многое знает и помнит. -

Откуда род наш ведется? Может, какой-нибудь старик казак знает?

Сделай, не поленись, брат, расспроси постарательнее. Я беспокоюсь, здорова ли мама, ноги у нее прежде болели. Она прежде в мороз выбегала босиком на двор с ведром. Помню, ляжет на ящик да и стонет: «Ой, ноженьки, ноженьки!» Ты не давай ей плохо одеваться… Ох, я думаю, постарела она у нас. Напиши, сколько ей теперь лет, бодрая ли она по-прежнему? Что ее чаек? Так бы мне хотелось поцеловать ее в «печеные яблоки». Бог даст, увидимся. Оля, Лена и Лиля кланяются вам и целуют вас, мамочка. Будьте здоровы. Напиши, Саша.

Ваш любящий В. Суриков.

Адрес мой: Москва. Долгоруковская улица, дом Збука, кв. № 15».

Квартира эта находилась на втором этаже. В ней был двусветный зал, где можно было поставить огромный холст для новой картины. Эту большую, удобную квартиру Елизавете Августовне захотелось обставить понаряднее. Василий Иванович хоть и посмеивался, но не препятствовал жене.

В июне Суриковы перебрались на новую квартиру. Домовладелец Збук имел небольшую пуговичную фабрику, она помещалась во дворе дома во флигеле. Девочки Суриковы, выйдя в первый раз во двор погулять, с интересом заглядывали в окна флигеля, где стрекотали машины и откуда время от времени работник выносил корзины с жестяными обрезками, кусочками дерева и картона, сваливая все это в большую кучу посреди двора.

Теперь по субботам, когда девочек купали, вся семья собиралась к вечернему чаю в детскую, как на семейный праздник. В этот день пеклись пирожки, покупался торт и любимые сладости – глазированные фрукты и орехи. Родители усаживались у самоварчика и угощали дочерей, вымытых, укутанных, с лоснящимися веселыми рожицами, сидящих в своих постелях. А потом Василий Иванович начинал рассказывать детям всякие небылицы или приносил книжку о царевиче Миловзоре с наивными картинками, сильно пахнущими литографской краской. Фитиль керосиновой лампы привертывался так, что свет едва мерцал под розовым абажуром. Было тепло, тихо, уютно, девочки начинали посапывать, и Василий Иванович крадучись выходил из комнаты. Оставшись вдвоем, Суриковы сидели в гостиной весь вечер, читая по очереди вслух «Анну Каренину». Когда читала Елизавета Августовна, Василий Иванович слушал, зарисовывая лицо жены, а когда он сам читал, Елизавета Августовна слушала за шитьем или вязаньем. Это были удивительные вечера, полные радости и спокойствия.

Бывали у Суриковых и званые вечера. Еще в Риме они встретились с семьей Мамонтовых. Оля и Лена подружились с дочерьми Саввы Ивановича – Шурой и Верой. Той самой Верушкой, которая вскоре позировала Серову для портрета «Девочка с персиками».

Савва Мамонтов, большой любитель музыки, театра, декоративного искусства, сам музыкант и скульптор, талантливейший дилетант, собирал вокруг себя весь цвет артистической и художественной Москвы. В его доме в Москве и в подмосковном имении Абрамцево часто устраивались спектакли. Разыгрывались целые оперы. Музыку и либретто к ним зачастую сочинял сам Мамонтов, ему помогал художник Поленов – он писал декорации и, обладая актерским дарованием, сам играл в этих спектаклях.

Для детей Мамонтов устраивал традиционные детские представления на масленицу или на святках и непременно приглашал Елизавету Августовну с дочерьми. Горбоносенькая, с черными, чуть косящими глазами Шура и вся розовая, с выразительными, трепещущими ноздрями Вера били чуть старше девочек Суриковых и брали их под свое покровительство.

Все чаще стали бывать у Суриковых и художники. Обычно это были «вечерние чаи с рисованием». Тогда приезжали Репин, Васнецов, Остроухое, старинный приятель Василия Ивановича художник Матвеев. Приезжал и Крамской, если бывал в Москве. Кто-нибудь приводил натурщика или натурщицу. Рисовали все вместе, сидя за чайным столом. Шла веселая беседа. Иногда Василий Иванович брал гитару, на которой играл виртуозно, и все пели старинные песни. Часто спорили о живописи, и Оля, которой разрешалось сидеть в столовой за маленьким столиком и в подражание старшим гоже рисовать, часто слышала два слова: «техника» и «Рафаэль». В ее представлении это были имена каких-то сказочных существ. И когда ее уводили спать, она показывала сестре свои рисунки – смешные подобия человечков, раскрашенных цветными карандашами:

– Вот, гляди, Лена, девочка Техонька гуляет по садику. А там на клумбах цветы, а вокруг дорожки. А к воротам за ней подъехал в карете Рафаэль… Сейчас он ее увезет во дворец!..

«Аки лев»

«Ну и неистовый же был этот протопоп!»– Василий Иванович перелистывал «Житие протопопа Аввакума, им самим написанное». Перед глазами Сурикова проходили картины прошлого допетровской Руси. Они стояли за страницами, написанными столпом старообрядчества, пламенным ревнителем раскола и врагом новой церкви патриарха Никона, прельстившей благолепием и светскостью тучного, рыхлого телом и слабого духом, падкого до всего цветистого царя Алексея Михайловича.

Протопоп опрокидывал на никониан полные торжественного величия речи:

«Слыши небо и внуши земле! Вы будите свидетели нашей крови изливающейся. Толико наша великая вина, еще держим отец своих предание неизменно во всем!»

Писал он и гневные обличительные послания:

«Никонияне, а никонияне! Видите, видите, клокочюща и стонюща своего царя Алексея!.. Иных за ребра вешал, а иных во льду заморозил, и бояронь живых, засадя, уморил в пятисаженных ямах».

А то бранчливые ядовитые сатирические строчки писал он:

«Посмотри-тко на рожу ту, на брюхо то, никониян окоянный, – толст ведь ты! Как в дверь небесную вместитися хощешь?.. Воззри на святые иконы и виждь угодившия богу, како добрыя изуграфы подобие их описуют: лице и руце, и нозе, и вся чувства тончава и измождала от поста, и труда, и всякия им находящия скорби».

И куда бы ни ссылал царь протопопа, как бы ни наказывал его, отовсюду Аввакумовы послания настигали никониан, они ходили по рукам и переписывались старообрядцами. И некуда было деться придворному духовенству от Протопопова «крика», пока наконец не последовал приказ: «сжечь еретика в срубе». И сожгли протопопа вместе с тремя его единомышленниками.

Любимой ученицей Аввакума и его духовной дочерью была боярыня Морозова, Федосья Прокопьевна.

«Прилежаше бо Федосья к книжному чтению и черплюще глубину разума от источника словес евангельских и апостольских. Бысть же жена веселообразная и любовная.

Многими днями со мной беседующе и рассуждающе о душевном спасении. От уст бо ея аз, грешный протопоп, яко меда насыщашеся…»

Красавица вдова Морозова ходила при царице в «четвертых боярынях». А потом устроила в своем доме тайный раскольничий монастырь и тайно приняла постриг сама. Собирала вокруг себя всех раскольников Москвы. Протопоп Аввакум в перерыве между ссылками находил у нее в доме приют.

Сурикову представлялась она похожей на тетку Авдотью Васильевну, жену Степана Федоровича – «чернобородого стрельца». Тетка тянулась к расколу. Он даже представлял ее себе в высоком черном треухе, со светлыми, широко раскрытыми, ищущими глазами. А иной раз виделась она ему похожей на Настасью Филипповну из романа «Идиот» Достоевского. Та поражала красотой худого бледного лица с большими черными, сверкавшими, как раскаленные угли, глазами. Этот образ затмевал Авдотью Васильевну. Это лицо «внушает страдание, оно захватывает душу», – говорил князь Мышкин.

Какой же она была, эта боярыня, открыто объявившая бунт царю, патриарху Никону, увлекшая и сестру свою – княгиню Урусову – в раскол?

Иной раз возьмет мешок денег боярыня и ходит по «крестцам» московским, раздает деньги неимущим во имя старообрядческой веры.

Иной раз нашьет рубах для нищих и раздает их тем, кто крестится двуперстным знамением, в отличие от трехперстного, еретического – «понюшки табаку»!

Царь приходил в ярость, когда слышал о «подвиге» Морозовой. Он потребовал у сестер отречения от старой веры. Сестры не отреклись. Никон был равнодушен к этому противостоянию: «Женское их дело, – лениво говорил он, – много они смыслят!» Но когда Алексей настоял на допросе раскольниц в соборной палате Чудова монастыря, Никон признал «лютость» боярыни, так оскорбительно и дерзко поносила она никонианство:

«Скажите царю Алексею: «почто-де отец твой, царь Ми-хайло, так веровал, яко же и мы? Аще я достойна озлоблению, – извергни тело отцово из гроба и передай его, проклявше, псом на снедь. Я-де и тогда не послушаю».

И тогда Алексей приказал заковать Морозову в цепи. Схватили и сестру ее, Евдокию, посадили обеих в тюрьму. С горя заболел единственный четырнадцатилетний сын Морозовой – Иван. Придворные лекари принялись лечить его и быстро залечили до смерти, и тогда все морозовское состояние перешло в казну. Приходили попы увещевать боярыню, но никто не мог сломить ее фанатической преданности убеждениям.

«…Персты рук твоих тонкокостны, очи твои молниеносны. И бросаешься ты на врагов своих, аки лев!» – восклицал протопоп Аввакум, преклоняясь перед могучим духом, мятущимся в этой аскетической, высохшей телесной оболочке. На прекрасном лице ее глаза горели безумием, когда она поднимала вверх руку, сложенную двуперстным знамением, за которое Никон проклинал раскольников, забыв о том, что сто лет тому назад предки его так же яростно проклинали на Стоглавом соборе всех, кто крестился трехперстным сложением.

Приказано было пытать боярыню дыбой и пригрозить ей сожжением. На дыбе, с вывернутыми в плечах суставами, она кричала высоким, резким голосом: «Вот что для меня велико и поистине дивно: если сподоблюсь огнем сожжения в срубе на Болоте. Это мне преславно, ибо этой чести никогда еще не испытала…»

Сжечь? Нет! Сожжения Алексей побоялся. Слишком возвеличится слава мучениц. И свезли сестер в Боровск и посадили их в земляную тюрьму, в яму.

«Чудо, да только подивишься лишь сему! Как так? Осмь тысяч хрестьян имела. Домового заводу тысяч больше двухсот было – сына не пощадила, наследника всему! А нынче вместо позлащенных одров в земле закопана сидит за старое православие».

Василий Иванович вдруг вспомнил детство. Ледяные буруны на Енисее. Звонки поддужные на морозе. Укатанный полозьями снег за кошевой. Высокие четырехскатные крыши, укутанные в снег. Дедов дом, с переходами и крылечками. Тетку – «крестниньку» – Ольгу Матвеевну, с вязаньем сидящую возле высокой кровати, а на перинах – он, семилетний казачонок, лежит и слушает ее голос, приглушенный, спокойный:

«…Сидят они в яме, цепями прикованные. В голоде, в холоде, в язвах и паразитах, рубищами прикрытые. А возле ямы – страж. Вот боярыня и просит его: «Миленький, дай хоть корочку, не мне – сестре, видишь – помирает!» А сама смотрит на него из ямы. Щеки ввалились, лицом бледная, а глаза диким огнем так и светятся в темноте. Страж, глядючи на нее, сам-то плачет да и отвечает: «Не приказано, боярыня-матушка!» Страж-от корку-то бросить боится – царь не велел их кормить. Вот она посмотрела на стража из ямы-то и засмеялась так страшно и говорит: «Спасибо тебе, батюшка, что ты веру нашу и терпение наше укрепляешь…»

Вот откуда она помнилась красноярцу! Образ ее тесно связан с деревянными сундучками-укладками, где у мамы до сих пор хранятся старинные шугаи, сарафаны, шуршащие шелком повойники, шитые изумительным рисунком с тусклой позолотой, от которой идет едва уловимый запах окиси.

Сейчас образ боярыни шел к нему из Сибири и вел за собой вереницу давно не виденных, но живых в памяти типов русских красавиц, что тарахтят на морозе ведрами у колодца. Этих молодок с заревыми лицами и голубыми тенями под ресницами… Этих мальчишек с веснушчатыми рожицами, с визгом, хохотом и ликованием валяющих друг друга в сугробах… Этих бородатых мужиков в тулупах, с суровыми лицами и глазами, пронзительно светлыми, как весенний ледок, и зрачками – черньщи точками, словно шляпки гвоздей… Этих занятных старых дьячков с косичками, любителей выпить и «повякать» всякую небыль о нечисти… Все это возникало в памяти Василия Ивановича зримо и ощутимо, и все было тесно связано с женщиной – яркой, пугающей своим фанатизмом, восхищающей своей духовной красотой, защищающей свое верование, «аки лев».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю