Текст книги "Дар бесценный"
Автор книги: Наталья Кончаловская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 31 страниц)
«Чайная роща»
Под утро над Бутырками снова пронеслась короткая весенняя гроза. Василий Иванович услышал ее, на мгновение проснувшись, но закрылся с головой одеялом и опять уснул. Почувствовал он ее только утром по страшной духоте в спальне. Василий Иванович встал с постели и распахнул окно. Раздувая полосатые паруса штор, в комнату ворвался пахучий солнечный ветер. Чему-то улыбаясь, Василий Иванович бегом вернулся в постель и лег, наслаждаясь запахами влажной земли, что ветер прихватил с огородов за Бутырской заставой.
Спальня была та же, что и семь лет тому назад, когда они жили в этом доме вместе с женой Лилей. Василий Иванович долго колебался – въезжать ему в эту квартиру или нет? Осенью, вернувшись из Сибири, он было поселился на углу Цветного бульвара и Самотечной площади, в доме Торопова, но квартира там была холодна, а мастерская мала: в ней нельзя было уместить картину длиной в восемь и высотой в четыре аршина. Холст пришлось выписывать из Парижа. Выписал грубый, шероховатый, он дольше выдерживает свежесть письма. Сейчас картина стоит натянутая на подрамник, скомпонованная, вычерченная углем, в том же двусветном зале, где когда-то создавалась «Боярыня Морозова»…
Василий Иванович лежал на своей железной кровати, вспоминая вчерашний вечер и первую майскую грозу. Она застала его у выхода из театра Корша. Только что закончился спектакль. Давали «Даму с камелиями», в которой впервые выступала в Москве Элеонора Дузе. Потрясенные, взволнованные москвичи столпились в подъезде, от улицы их отделяла завеса ливня. Мощно раскатывался гром по московским крышам, и сине-зеленые вспышки молнии вырывали из темноты небольшую черную карету с фонарями, запряженную парой терпеливо-понурых лошадей. Карета ожидала актрису. К счастью, гроза быстро отшумела, и Суриков пошел домой пешком.
Под газовыми фонарями черно сверкал булыжник мостовой, пенясь, шумели ручьи вдоль тротуаров. Обрывки туч в тревоге неслись над землей, догоняя друг друга, и в их пролетах мерцало бездонное и беззвездное, не успевшее погаснуть ивновь загорающееся по краям небо.
Василий Иванович вышел к Страстному и зашагал по пустынной Малой Дмитровке, весь переполненный восторгом, упиваясь острой свежестью воздуха, омытого грозой. Перед глазами неотступно стояла эта маленькая божественная итальянка Дузе. В ушах звенел, как туго натянутая струна, ее голос, ее трагическое: «Арман-н-н-ндо!»
Боже мой, как она играла! Как эта гениальная итальянка, пренебрегая эффектными, театральными позами и жестами, вела последнюю трагическую сцену!..
Лежа на спине и заложив руки под голову, Василий Иванович вспоминал теперь мастерство Дузе в тончайших деталях: она не ведет сцену полулежа в кресле, обессиленная, умирающая, а все время пытается ходить, но каждый раз слабость заставляет ее присесть то на край постели, то в кресло… Какой огромный талант!..
Василий Иванович вернулся тогда домой около двух часов ночи. Какой-то душевный экстаз заставил его искать разрядки в движении, и он всю дорогу шел пешком, хоть по пути попадались извозчики…
– Папа, можно? – послышался за дверью приглушенный девчачий голос.
– Входите, душата! – улыбнулся Суриков.
Одетые в палевые шерстяные платьица, вошли дочери – веселые, свежие, как две репки.
– Вот тебе газета. – Оля быстро прижалась твердой румяной щекой к темной бороде отца и положила возле подушки свежую газету.
Лена уселась на край кровати – мягкая, мечтательная, очень похожая на мать.
Василий Иванович развернул «Русские ведомости»:
– Та-а-ак…
Он поглядел первую полосу. Официальные сообщения, перемежающиеся с черными рамками «усопших в бозе» и «преставившихся» знатных москвичей. Далее шло в благостном умилении: «Государь-император всемилостивейше изволил пожаловать по министерству финансов следующие ордена: святой Анны II степени на шею…»
– Кому на шею, а кому по шее!.. – пошутил Суриков, переворачивая страницу. – Новый 'рассказ Альфонса Додэ – «Лгунья». Надо будет вечером почитать…
Девочки сидят по краям кровати, газета с хрустом шелестит, в окно доносится голос разносчика: «Редис. Огурчики парниковые! Свежий редис кому угодно?..» – а где-то за ним гул весенней Долгоруковской и грохот колес по булыжной мостовой.
Девочки серьезно уставились на отца. А вот сообщения из-за границы: «…Стачка рабочих в Лодзи. На первое мая полиция и жандармерия безуспешно пытались разогнать толпу рабочих, требовавших повышенной платы…» «Франция. Одна из утренних газет объявила вчера, что в Париже появилась холера…» Суриков переворачивает страницу, она пестрит объявлениями:
– «Близ Севастополя продается фруктовый сад…» Купить, что ли, девочки? – Дочери смеются. – Нет, вот интересно… – продолжает отец. – «Молодой человек, окончивший Московское художественное училище, ищет занятий с детьми по рисованию и живописи…» Может, нанять вам его? А? Будете, душата, сидеть с палитрами… – Девочки просто валятся со смеху на ноги отца, протянутые под одеялом. – «…Готов поступить на место управляющего домом или имением». Э-э-э! Да это сначала надо имение купить, а потом уже живописи учиться!.. А вот смотрите: «Вчера около 6 часов вечера по Спиридоновке направлялись четыре серых бочки, из верхних отверстий которых расплескивались нечистоты, производя такое зловоние, что прохожие, зажав носы, должны были сворачивать в соседние переулки. Пора бы закупоривать получше ассенизационные бочки». – Василий Иванович опускает газету. – Пожалуй, пора бы городской думе прийти к твердому решению. Второй год заседают, обсуждая расходы по устройству канализации… Эх!..
Суриков вдруг поднимается с подушки:
– Ну, хватит! Надо вставать. Вы, девочки, ступайте готовить завтрак, а я приведу себя в порядок и подстригу бороду. И знаете что – поедемте сегодня куда-нибудь за город погулять!
Через минуту из столовой слышится стук посуды и беготня, а Суриков, одевшись наполовину, сидит перед зеркалом и, перекинув полотенце через плечо, привычно подравнивает небольшими отточенными ножницами усы и бороду, подстригая на щеках волосы до основания. Бритвой он уже давно не пользовался.
Чайная роща, куда Суриковы отправились в это воскресенье, находилась за Кунцевским парком. Небольшая березовая рощица привлекла внимание предприимчивого трактирщика, и он соорудил там на скорую руку балаганчик, поставил вокруг десяток столов со скамьями, врытых в землю, и с той поры москвичи охотно отправлялись туда на пикники. Доходило до того, что многие ждали, пока одни кончат завтрак и уступят место следующим. Но лишних столов хозяин намеренно не ставил, стремясь сохранить атмосферу популярности: публика больше ценит то, что дается с трудом. И потому москвичи терпеливо дожидались на траве под березками счастливой возможности занять наконец место за грубо сколоченным, окрашенным в зеленую краску столом, заказать самовар (бешеная дороговизна —25 копеек без сахара и заварки) и, развернув салфетки с закусками, пить чай под благословенный шелест молодых берез, в трепетных солнечных бликах и ароматах соседних полей, с примесью самоварного угара, что синеватой струйкой вьется меж кудрявых ветвей.
Пока Суриковы ехали в дачном вагоне по Смоленской железной дороге, Василий Иванович успел порисовать дочерей.
Они сидели против него, уткнувшись в книжки, стараясь сосредоточиться, что было весьма трудно из-за вагонной сутолоки, громкого разговора, смеха пассажиров и мелькающего за окнами весеннего пейзажа.
На платформе деревянного кунцевского вокзальчика на них опрокинулся майский полдень, отодвинув житейскую суету, потопив людские голоса, развеяв городские мысли. Визг стрижей, ликование жаворонков, невидимых в широкой лазури, хрупкая чистота не успевших просохнуть ландышей (их охапками продавали деревенские мальчишки), разогретый ветер, что гудел в телеграфных проводах, – все это властно уводило Сурикова от постоянного пребывания где-то в минувшем и от трудного восьмичасового топтания возле холста, с угольком в одной руке и тряпкой в другой. А девочки со счастливыми лицами отреклись от всех воспоминаний о своей «первой казенной». Ничего этого не было, а был огромный кунцевский парк с вековыми дубами и липами, гомон птиц, алмазная россыпь на перьях папоротника, дорожка с озерами неглубокой тени на солнечном песке, по которой уверенно и весело поскрипывали подошвы отцовских сапог, с голенищами, запрятанными под аккуратные черные брюки.
Вот и Чайная роща, еще по-весеннему прозрачная. Ее негустая листва лопотала при каждом дуновении ветерка, и неповторимым был терпкий, режущий ноздри аромат. Народу в это воскресенье было немного. Суриковы заняли небольшой, на отлете, стол и расположились по-домашнему, поставив посредине корзиночку с едой.
– Отлично! – сказал Василий Иванович, снял новую фетровую шляпу и для чего-то стал тискать и мять твердую тулью.
Лена возмутилась:
– Папочка! Ну зачем ты ее так портишь? Оставь!
– Да ну ее! Терпеть не могу новых шляп, думать мешают. – Он улыбнулся и положил шляпу рядом, на скамью.
Расторопный служащий, в белых штанах и рубахе навыпуск, мигом принес трактирный поднос с чашками. Привычным движением выкинул из-под локтя накрахмаленную скатерку, ловко застелил стол и расставил чашки. Через минуту он прибежал с кипящим самоваром и, осторожно уставив его на поднос, готовым жестом обтер полотенцем крышку; получив два пятиалтынных, склонился лоснящимся пробором и побежал убирать освободившийся стол.
Чай Суриков пил только свой – сибирский, он привозил его с собой либо получал от брата.
– Не могу я пить здешний чай, – говорил он. – Разве это чай? Чистый веник!
Оля хозяйничала возле самовара, небольшими пухлыми ручками высыпая из пакетика заварку в синий, цветастый чайник.
Откуда-то вдруг появилась кучка маленьких деревенских девчонок. Они встали кружком возле каких-то важных господ и затянули «Коробейника». Господа были навеселе, о чем свидетельствовали пустые бутылки, тускло поблескивавшие под столом, и хохотали до упаду, но это, видимо, нисколько не мешало «женскому хору». Девчонки с серьезными лицами старательно выводили:
Деньги сам платил немалые,
Не торгуйся, не скупись…
Все, как одна, стояли они босые, по-бабьи подставив левую ладошку под правый локоть и подперевшись кулачком. Их заедали комары, и они поминутно почесывали одной ногой другую или быстро хлопали себя по лбу и щекам:
Подставляй-ка губки алые,
(Хлоп, хлоп!) Ближе к молодцу садись!
(Хлоп, хлоп, хлоп!)
Лена, помрачнев, с жалостью глядела на них, а девчонки, закончив «номер» и получив выручку, нимало не смущаясь, подошли теперь к столу Суриковых.
– Не желаете ли, господа хорошие, послушать песню? За пять копеечек любую поем, – бойко затараторила вихрастая девчонка, по всему видать – старшая.
Остальные, молча почесываясь, с любопытством разглядывали двух девочек в красивых пальто и соломенных шляпках.
– А вы откуда? – спросил Василий Иванович, прихлебывая чай из пестрой чашки.
– А мы мазиловские. Во-о-он там неподалеку – то наша деревня, Мазилово. Может, слышали?..
Суриков достал пятак из кошелька и протянул старшей.
– Ступайте-ка домой, певуньи, а то вас здесь… комары закусают до смерти.
Не сразу сообразив, девчонки вдруг оживились, зашептались и пошли к соседнему столу, пятясь и оглядывая девочек Суриковых.
– Спасибо, дяденька! – издали запищала самая маленькая и помахала дырявой косынкой.
– Папа, зачем это они? – Лена чуть не плакала.
– Зарабатывают, видишь! Десять раз пропоют – по гривеннику домой принесут, а это уже всей семье хлеба на два дня. Вы что думаете? Ведь их отец с матерью посылают на заработки.
Не успели Суриковы оглянуться, как возле них появилась компания мальчишек, один из них волочил по земле мешок с битками и чурками.
– Дяденька, хотите, городок поставим? За пятак любой городок с первого удара расшибем! – задиристо хвастал самый рослый из всей компании.
– Это еще что за коммерция? – вдруг вскипел Василий Иванович. – Марш отсюда! Посидеть спокойно не дадут… мазиловцы!
Мальчишки тут же смылись и вынырнули у другого стола. А где-то на опушке девчоночий хор пищал:
Уморилась, уморилась, уморилася!..
Солнце уже припекало почти по-летнему, ветер улегся, но сквозь редкие жемчужно-серые стволы за рекой был виден горизонт с темной волнистой полосой леса, над которым поднималась лиловая туча, предвещавшая грозовой вечер.
Суриков сидел молча, задумавшись.
– Может быть, пойдем? – твердо предложила Оля, отмахиваясь салфеткой от налетевших комаров.
Василий Иванович посмотрел на горизонт. «Да разве это лес! Зубная щетка! – ожесточенно подумал он. – Вот в Сибири– леса!» И вдруг страстно потянуло его в нетронутую глушь горной тайги. Перед внутренним взором заплескалась желтоватая пена возле островка на спокойной и сильной Оби, Эти островки назывались «ноевщиной», и Суриков вспомнил, как где-то на пристани рассказали ему, что Обь в половодье сносила с берега громадные деревья. Они, зацепившись друг за друга, сначала торчали, как «ноевы ковчеги», а потом постепенно их заносило илом и песком, они зарастали травой, тростником и кустарником… «Боже мой, какая там сейчас красота! Цветы выше пояса – синие, желтые, фиолетовые!..»
– Папа! Ну пойдем же!
Девочки уже стояли, готовые в обратный путь.
Суриков вдруг стукнул кулаком по столу и рассмеялся. Глаза его блестели, лицо приняло какое-то настороженно-таинственное выражение.
– А знаете, душата, – он порывисто встал, – возьму-ка я завтра билеты на пароход, и поедем домой – в Сибирь!
Иртыш – Немир – Дон – Москва
«7 июня 1892
Здравствуйте, милые мамочка и Саша! Я живу теперь в Тобольске. Пишу этюды в музее, и татар здешних, и еще виды Иртыша. Губернатор здесь очень любезен – оказал мне содействие по музею… Время у меня здесь проходит с пользою… Дня через два уезжаем в Самарово или Сургут, остяков в картину писать. Если бог велит, более 3 или 4 дней там жить не думаю. А потом скорее к вам, дорогие мои. Мы ужасно соскучились по вас. Что делать! Этюды нужны. Целуем вас.
В. Суриков». Думаю быть в Красноярске числу к 15 или 17 июня».
Василий Иванович торопливо запечатал конверт, надел свою коричневую фетровую шляпу и по широкой деревянной лестнице спустился в первый этаж гостиницы – сдать письмо в экспедицию. Через час чиновник с почтой уезжал пароходом на Томск. Девочек Суриков отправил с соседкой в городские бани, а сам, захватив альбомы, пошел в музей.
Тобольский музеи помещался в странном аляповатом здании, недавно отстроенном в городском саду рядом с памятником Ермаку. Здание это можно было бы принять за церковь, если бы над куполом его возвышалась главка с крестом. Но памятник Ермаку и по соседству два обелиска, каждый из четырех пушек, устремленных жерлами к небу, создавали далеко не молитвенное настроение. Смотритель музея, плотный, краснолицый, с окладистой бородой, расчесанной надвое, повел Сурикова по залам, где в витринах помещались предметы татарского и остяцкого древнего быта.
– Вот, взгляните-с, господин Суриков, интереснейшая деталь – костяной ножичек, которым снимается кострика с крапивы, прежде чем обрабатывать ее под пряжу. Заметьте, ведь остяки и поныне предпочитают рубахи из крапивной нити… А это, – он указал своей розовой ладошкой на крючок из пожелтевшей кости, – извольте заметить, остяцкий медицинский инструмент – челюсть щуки, которой и поныне остяки пускают кровь Сольному!
Василий Иванович рассматривал экспонаты со смешанным чувством – не упустить бы основного и не запутаться в лишних подробностях. Все, что попадалось в поле зрения, было заманчиво и важно. Татарские железные наконечники для стрел – хорошо сохранившиеся смертоносные жала… А вот остяцкие – костяные, искусно выточенные… Найдены в раскопках на Искере. Поражали Сурикова громадные, изящно выгнутые луки и колчаны для стрел, красиво изукрашенные цветной кожей. Радовало глаз богатство узоров бисерных вышивок на меховой одежде. Пленяло воображение темное дерево старинных долбленых татарских челнов. Василий Иванович делал зарисовки, писал акварелью, старался схватить все самое характерное и яркое. Иногда в музей заглядывали его девочки и долго смотрели на остатки браслетов с бирюзой, на бусины из сердолика и малахита, на крохотные щипчики для выдергивания волос. А чаще все они сидели в музейной библиотеке.
На третий день пребывания в Тобольске Василий Иванович простился с дочерьми, поручив их одной знакомой, и с утра отправился на пристань, откуда шел пароход до Самарова. Село лежало в двух днях пути по Иртышу, при впадении его в Обь. Всю дорогу Суриков не уходил с палубы. Отлогие берега, сплошь покрытые цветами невиданной яркости, сменялись крутыми отрогами, на которых были раскинуты селения. Над одними возвышались колокольни, над другими – деревянные мечети. «Вот такие же, видно, мечети украшали столицу Искер», – думал Суриков, торопясь зарисовать в дорожный альбом легкую многоярусную ступенчатую башенку.
Распаханной земли было мало. Мало и скота на пастбищах. Не очень-то людны были эти места! Возле сел попадались остяцкие погосты, с надгробиями вроде посудных шкафиков, торчащих среди пустого поля. Попадались и русские монастыри, где за оградами, в кудрявой кладбищенской тени, прихожане находили свое последнее пристанище…
От большого села Самарова надо было пробираться вглубь, через тайгу, к остяцким юртам. Суриков ехал с провожатым – старым остяком-звероловом, приехавшим в Самарово за покупками.
Сибирские низкорослые иноходцы без устали везли путников сквозь непролазную тайгу, пробираясь глухими тропами, про которые ведали одни лишь здешние поселенцы. Поверх шляпы Суриков накинул сетку от гнуса, стонущего, жалящего, лезущего в нос, уши, глаза. Но и сквозь сетку зоркий глаз художника различал множество капканов на зверье, которого здесь было уйма.
К полдню добрались до остяцкого села и остановились в юрте у зверолова. Когда Василий Иванович вошел в юрту, ему показалось, что он не сможет оставаться там ни минуты, таким тошнотворным был воздух. Юрта о четырех углах была крыта берестой, крыша конусом сходилась к отверстию над очагом. Слюдяные окошечки никогда не открывались, перед дверью был разложен костер от гнуса. По стенам стояли широкие лавки, на которых сидели, спали, ели хозяева. Жили большой семьей: сам старик с женами и два его женатых сына с ребятишками, что вертелись тут же совершенно голые.
Из угла юрты тянулся тонкий, протяжный звук струны, без конца повторяющий монотонную мелодию. Суриков пригляделся: на низкой скамейке сидел молодой остяк в красной рубашке и меховой безрукавке, он держал в руках инструмент, напоминающий лютню. Инструмент был выточен из дерева и украшен искусно вырезанной головой медведя. Напротив сидели, поджав под себя ноги, три маленьких голых мальчика. Не мигая блестящими раскосыми глазками, они напряженно слушали музыку, словно она заворожила их.
Молодая женщина с черными косами вдоль спины, одетая в длинную рубаху, расшитую по плечам бисером, стояла возле пылающего очага, помешивая в подвешенном таганке какое-то варево. Платок скрывал ее лицо до глаз, наподобие чадры, а на конце каждой косы были навешены ленты, бусы, даже солдатские пуговицы.
Музыка неожиданно оборвалась – старик что-то крикнул сыну. Но Суриков остановил его:
– Ничего, пусть играет, это хорошо!
Молодой остяк улыбнулся гостю добродушно и весело, обнажив сверкающие зубы.
– Сиди, сиди! Играй, а я тебя нарисую.
Ребятишки продолжали молча сидеть, не оборачиваясь. Снова зазвенели струны, выводя печальную однообразную мелодию. Потрескивал очаг, в дыру на потолке тянулся столб сизого дыма.
Василий Иванович присел на маленькую скамеечку, раскрыл блок, попросил налить воды в баночку и принялся за акварель. Он рисовал остяка и фасом и в профиль, сидя под слюдяным окошком, забыв об удушающем запахе. Как сквозь сон слушал он музыку, наслаждаясь гармоничным складом молодого смуглого лица, детским ртом, непроницаемым взглядом глаз, как у монгольского божка, и прямыми, иссиня-черными прядями волос, падающими на низкий широкий лоб.
Бутылка водки, которую привез с собой Суриков, была распита за обедом. Закусывали вяленой олениной, копченой рыбой, похлебкой из утятины с пшеном. Василий Иванович захватил на всякий случай вареных яиц, сыру и кусок пирога с осетриной. Пили водку только гость да мужчины. Женщины лишь прислуживали, изредка пригубливая из мужниных стаканов…
В три часа пополудни Василий Иванович выехал из села в обратный путь к Самарову. Провожал его молодой натурщик. (Старик, захмелев, храпел в юрте). Суриков сидел, покачиваясь в седле, ни о чем не думая, блаженно вдыхая горячие запахи. Над тайгой стояло июньское солнце, плавя кедровую смолу, к его лучам тянулись высокие, темно-розовые метелочки иван-чая.
«3 июля 1892
Здравствуйте, милые мамочка и Саша!
Я теперь живу у Иннокентия Петровича Кузнецова, в его даче за Узун-Джулом, пишу этюды татар. Написал очень порядочное количество. Воздух здесь хороший.
Останавливался в Минусинске на один день, так как музей отделывался и многие вещи трудно было видеть. Думаю порисовать там на возвратном пути…
Пиши по адресу: Минусинск. Немир, около Узун-Джу-ла, резиденция И. П. Кузнецова, для передачи мне. Останусь здесь недели две еще. Нашел тип для Ермака… Мне очень хотелось в Красноярске пожить недельки полторы-две. Мамочка, целую вас, будьте здоровы.
Целую тебя, Саша. Твой В. Суриков».
Когда тарантас подъезжал к крыльцу кузнецовской дачи в поселке Узун-Джул, там уже все знали, что должен прибыть дорогой гость, и ждали его с распахнутыми настежь воротами.
Просторный двухэтажный дом стоял в глубине ложбины, за ним начинались мохнатые, лесистые холмы. Две крытые боковые террасы делали дом похожим на белую куропатку, раскинувшую крылья для полета.
Раньше здесь постоянно живал Петр Иванович. Теперь, после смерти старика, дом перешел к четырем его сыновьям. Все они слыли в Сибири чудоковатыми. Дач возле кузнецовских приисков было несколько: Узун-Джул, Аскизская, Кизас и под Красноярском Бугачево.
Здесь, на реке Немир, летом постоянно жил Иннокентий Кузнецов, с юности друживший с художником Суриковым. Сейчас он встречал его на крыльце – смугловатый, высокий, крепкого сложения человек с небольшими острыми карими глазами и крупным, как у отца, носом.
– А я думал, уж не дождусь тебя, Васенька! – радостно говорил Иннокентий, обнимая Сурикова.
Они стояли у крыльца, весело разглядывая друг друга и смеясь, словно мальчишки.
– Задержался в Минусинске, брат Кеша, акварели с кремневых ружей делал.
– Э-э-э! Да у тебя, Васенька, иней в бороде и кудрях появился, – шутил Кузнецов, беря гостя под руку и ведя в дом.
Здесь все было, как и двадцать лет назад, когда Суриков, еще студентом, приезжал лечиться от «грудной болезни» – пить кумыс в татарских юртах и писать таежные пейзажи на Матуре и в Аскизском. Боже мой, сколько же с тех пор воды утекло!..
Они поднялись наверх и вышли на тенистую длинную террасу. Перед глазами раскинулась просторная долина Немира, уже начавшая по-осеннему блекнуть. Василий Иванович вдруг вспомнил эту долину, сплошь усеянную палаткам и кострами. Это был петров день. Вся округа «минусинских татар» [9]9
Так до революции назывались коренные жители Хакасии.
[Закрыть]съезжалась к Кузнецову в гости, на именины. Для них варилось и жарилось щедрое угощение, пеклись хлебы, ведрами запасалась водка. Костры горели всю ночь, и всю ночь пели, гуляли, плясали гости.
Иннокентий Петрович, получивший блестящее образование, стал археологом и литератором. Он колесил по всей Сибири, собирая древние документы, открыл издательство научной литературы, всячески помогал Минусинскому и Томскому музеям. Иногда деятельность его принимала фантастический характер: он вдруг решал, что необходимо переместить рыб из одного водоема в другой – безрыбный, для размножения. Изготовив специальные баки, он затевал перевозку рыбы на лошадях за десятки верст и потом вел над ними научные наблюдения. По тем временам он считался «самодуром» и «чудаком». А между тем деятельность его была подлинным стремлением к научным исследованиям.
– Ты подумай, – огорченно говорил Иннокентий Сурикову, помешивая ложкой чай, – в Томске на толкучке нашел я торговок, затыкавших бутылки с квасом вместо пробки актами XVII века! И какие же это оказались редчайшие документы! Я насильно, с трудом отнимал их и, проливая слезы, старался разобрать расплывшиеся тексты. Какой язык, какие драгоценные сведения о быте сибирских поселенцев! Множество актов времен Алексея Михайловича… Сколько этих бумаг изъедено мышами, сколько пошло на завертку в бакалейных лавчонках, сколько сгорело в наших гигантских пожарах!.. Первый том собранного я уже выпустил в свет.
Василий Иванович с интересом слушал. Его привлекала в Кузнецове целеустремленность ученого, ему нравилась его внешность, элегантность, манера держаться и разговаривать.
Они сидели за ужином вместе с маленькой Машей, единственной дочерью Иннокентия Петровича. Хозяйничала за столом ее воспитательница, пожилая и молчаливая. Жены Кузнецова Василий Иванович так никогда и не знал и ни о чем его не расспрашивал.
– А курганы все роешь? – спросил Суриков, приглядываясь к профилю Иннокентия и к жесту руки, порывисто освобождающей шею от туго накрахмаленного воротника рубахи.
– Рою, ну конечно, рою!
– А я один из твоих могильников зарисовал дорогой.
И, вскочив с места, Суриков принес этюдник, стоявший у стены рядом с баулом, раскрыл его и показал чудесную, затянутую дымкой степного утра акварель могильных памятников. Кузнецов замер от восхищения.
Две недели прожил Василий Иванович на Узун-Джуле, путешествуя верхом по окрестностям с альбомом и этюдником.
Однажды, выйдя за ворота, он увидел человека возле ограды. Рядом стояла его лошадь. Человек, очевидно, поджидал кого-то, попыхивая трубкой. Суриков замедлил шаг. Уже издали по свободному движению плеча, опершегося о штакетник, он почувствовал казачью повадку. Человек обернулся.
Суриков остановился. Не мигая светлыми на темном, загорелом лице глазами, настороженно-насмешливо смотрел на него сам Ермак. Рыжеватая густая бородка его была аккуратно подстрижена, казачья шапка с алым верхом, слегка сдвинутая набок, открывала прямой лоб, перерезанный белыми морщинками. Был он по-русски красив и мужествен. Василий Иванович заговорил с ним. Он оказался десятником казачьего полка, стоящего в Минусинском округе. Через полчаса в альбоме Сурикова появился набросок головы Ермака. Был найден характер и дух его лица и тот облик, в котором воплотился Ермак на картине.
Почти ежедневно Василий Иванович приносил все новые этюды. Он выискивал характерные типы татар; подсаживался «ним в кружок и, сидя на горячей степной земле, делал карандашные наброски, акварельные рисунки и небольшие этюды маслом, быстро и верно схватывая выражение и черты лиц.
Так «Кучумова рать» пополнялась все новыми и новыми типами. В папке лежали шаманы, горные пейзажи Немира, наброски татарских челнов, совсем маленькие, но важные детали – шаманский бубен, палочка к нему, особенное татарское весло или узор бисерной вышивки.
А в Красноярске ждали его дочери, для которых дядя Саша придумывал разные занятия и развлечения, ждала старуха мать, постоянно жившая надеждой еще раз прижать к груди «старшенького», этого вечного странника, на которого небыло угомону.
«Станица Раздорская, 4 июля 1893
Здравствуйте, дорогие мамочка и Саша!
Мы проживаем теперь в станице Раздорской на Дону. Тут я думаю найти некоторые лица для картины. Отсюда, говорят, вышел Ермак и пошел на Волгу и Сибирь.
Не знаю, долго ли проживу здесь, – смотря что найду…»
Свеча в старинном медном подсвечнике оплывала. Оранжевый язычок с голубой серединой пугливо метался из стороны в сторону при каждом движении воздуха из раскрытого окна. На большой кровати в углу просторной и высокой комнаты спали прикрытые простынями Оля и Лена. В другом углу, за старинной ширмой, обтянутой цветастым ситцем, стоял топчан, на котором всегда спал Суриков.
Сейчас он сидел у раскрытого окна. Вся в таинственных шорохах, густая теплая ночь обнималась со степью. Василий Иванович прислушивался к треску цикад, к дальнему крику ночной птицы. В окно тянуло запахом нагретых за день трав. Вокруг подсвечника то и дело падала обгоревшая мошкара, усыпая плотный твердый белый конверт, на котором четко было выведено: «Красноярск».
«…Ну, Саша, какое здесь настоящее виноградное вино, 60 копеек две бутылки (кварта). Отродясь, такого не пивал! Выпьешь стакан, так горячо проходит, а сладость-то какая! В г. Москве ни за какие деньги не достанешь – сейчас подмешают…»
Василий Иванович вспомнил лицо старой казачки, нацедившей ему вина из бочонка. Дом этот был казаков Шуваевых, они выращивали виноград, и вино они давили сами. Старуха чем-то напоминала ему маму – Прасковью Федоровну, лицо у нее было характерным. Но вообще донские казаки сильно отличались от сибирских. В них чувствовалась примесь, турецкой крови, тогда как в сибирском казачестве к русской крови примешивалась татарская. Донские были балагуры, самоуверенные, лукавые и жестокие. Они любили выгоду, умело хозяйничали и шли на любое дело «за веру, царя и отечество». Сибирские были суровы, независимы, неразговорчивы, очень патриархальны. Любили париться в банях, и были необычайно чистоплотны душой и телом. Они воспитывались. в борьбе с суровой таежной природой. Сибирские леса, степи и могучие реки выковывали характеры, так же отличавшиеся, от здешних, донских, как Енисей от Дона. И Дон показался Сурикову после Енисея мелковатым и мутноватым.
В нем, в Сурикове, станичники не сразу признали казака, хотя и приняли радушно. А когда он впервые при них сел на коня, станичный атаман, жилистый, худой, с бронзовым лицом, продолговатым носом и близко посаженными глазами, сказал:
– Сидишь хорошо, только носки держишь вразворот, не по-нашему.
«Написать бы его», – думал Суриков, сидя в седле и стараясь прижать носки к брюху коня. Поначалу это было трудно, а потом он привык и стал держаться по-донскому. Состаничного атамана он сделал акварельный портрет и подарил ему.
– Хорош, хорош! – приговаривал атаман, вешая рисунок на стену. – Ловко ты меня изобразил, казак. Ну, жди теперь, Василий Иванович, осенью получишь от меня бочонок вина нового урожая…
На дальнем дворе вдруг затявкал пес, и разом по всей станице залаяли собаки. Василий Иванович прикрыл окно и от мыслей вернулся к письму:
«Написал два лица казачьих, очень характерные, и лодку большую казачью. Завтра будет войсковой станичный круг. Посмотрю там, что пригодится. Начальство казачье оказывает мне внимание. Остановились мы у одной казачки за 20 рублей в месяц с квартирой и столом. В Москве осталась квартира за мной. Господь поможет, так увидимся на будущий год. Мамочка пусть бережет себя и ты тоже.
Любящий тебя брат В. Суриков».
Когда на следующий день Василий Иванович вернулся с круга, он застал дочерей томящимися от жары. Девочки сидели на высоко взбитой постели и от скуки болтали ногами. Добела выскобленные полы были перерезаны полосатыми дорожками. На комоде стоял глиняный кувшин с неправдоподобно яркими мальвами. На столе под кисеей сгрудились на блюде желто-розовые абрикосы, и над ними метался рой мух.