355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Головина » Возвращение » Текст книги (страница 9)
Возвращение
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:21

Текст книги "Возвращение"


Автор книги: Наталья Головина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц)

Глава одиннадцатая
Кружение

Из прошлого герценовской семьи двух-трехлетней отдаленности и недавнего. Оно связано с молодым их приятелем немцем Георгом Гервегом.

Начало его знакомства с Александром относится еще к кромешному 48-му году. Поэт, эмигрант и радикал, Гервег с женой жил в том же доме на углу улицы Мира. Вместе ими был перенесен июнь расстрелов. Это способствовало сближению.

Вначале Георг казался ему довольно чужеродным. Он был нервозен, мнителен и ревнив к оттенкам отношения к себе, почти как обожательница и поклонница, не как друг-мужчина. В нем было много изнеженного, самовлюбленного. Довольно утомителен, иными словами.

Дальше сердце начинает оправдывать подошедшего близко… Механизм этого таков: претендующий на твою приязнь настойчив в продолжении нескольких лет, и постепенно в него было вложено немало твоих душевных сил. Уж тем он дорог. И наконец, свойственная всем нам мысль, что ко мне не может тянуться человек пустой: что за выгода? – слишком мало удобства с герценовским прямым в вопросах «веры» характером. Долго насиловать себя мы, как правило, не можем…

Отсюда следовал вывод о том, что в тяготении к семье и кругу Герцена сказывалось нечто истинное в характере Георга, внушающее надежды. Ведь он слабоволен и – почему-то хотелось сказать о нем – молод (хотя он моложе Герцена только пятью годами и ровесник Натали), и к тому же подвержен не лучшим влияниям, этим можно было объяснить многие его черты.

Георг тянулся к герценовскому дому: о, Натали с Александром – идеальная семья! Последнее немножко льстило. Притом он, кажется, недолюбливал своих детей – крикливую новорожденную Адду и восьмилетнего Гораса. Может быть, это и можно было понять, видя супругу Гервега – Эмму…

Ревновала ли она его в его привязанности к семье Герценов? Совсем не простой вопрос, тут нужно было знать Эмму. В ней была несочетаемая, казалось бы, смесь мужеподобного в психологии и внешности с культом чувствительности и обожания. Высокая, даже довольно красивая, она ступала крупным строевым шагом, и почти неестественно выглядел в ее руке зонтик. Эмма могла спросить напрямую у своего поэта после их совместной прогулки с Герценами в Сен-Клу: любит ли он Натали? («Скорее – их обоих; ее я нахожу очень любезной, и это все», – ответил он) – и, угадав нечто, боготворить его и в этом его тяготении. Она крайне навязчиво его обожествляла… Могла бы привести к нему его избранницу! Близкое к тому бывало.

Герцен знает истоки такой психологии. Тут немецкое бюргерское – от духовной скудости повседневной жизни: избрать заочно кого-то примечательного в общем мнении, и окружить обожанием-преследованием. Может, и трогательно, но из-за этого, знает Александр, многие сколько-нибудь значительные немцы предпочитают жить за границей. Он говорил о том саркастически, Натали – сочувственно к бедному Георгу.

В годы его юности в Пруссии Гервег был известен как восходящее дарование, был отмечен вниманием Гейне, писал стихи, зовущие на баррикады, которые, увы, уже не перечитывались в период нового революционного подъема 48-го года; был беден и горд – равно дружбой с баррикадистами и приемом у короля Фридриха-Вильгельма. Все у Гервега было в такой же странной смеси…

Столь же затруднительно совмещалась с его плебейской независимостью дочь банкира Эмма, что избрала его своим кумиром и нашла способ познакомиться. Сообщила ему о размере приданого… Он, видя ее мужеподобность, попросил увеличить сумму. Теперь же, после революции 48-го года, ее отец разорился, и она скрывала от мужа положение дел, занимала повсюду, экономила даже на детской одежде, чтобы он не стеснял себя в расходах. Ее Георг столь требователен, он должен обедать в Женеве в приличной ресторации!

Самоотверженность? Да. Но зачем же настолько? Впрочем, есть унижение пуще гордости…

Она была даже и неглупа. Но было крайне неприятно видеть, как где-нибудь в гостях она обвивала его плечи и заглядывала ему в глаза. Осыпала его комплиментами, без которых он, кажется, уже не мог жить. В то же время в ней было достаточно жесткой практичности во всем, что не касалось Георга. Женское существо и… не женщина, настолько она исказила себя и губит всем этим его, считали Герцены. Для них стало привычным видеть у себя Георга. Его нервозность и неуверенность в себе поэта «на излете», при том чувство превосходства над окружающими и немалый эгоизм отчасти искупались в их глазах его привязанностью к ним.

Эгоизм… Однако у них была общая политическая вера. Она становилась теперь для Герцена все более ценной в чужом окружении. Гервег, считал он, подтвердил свои убеждения походом весной 48-го года из Парижа с отрядом блузников на помощь восставшему Бадену. Кончилась та попытка трагически. Но хотя бы его намерения, отбрасывая известную дозу честолюбивых притязаний, были все же смелы и жертвенны, в то время как прочие дискутировали в кафе, не раз говорил он, защищая Георга. Да и что такое эгоизм, даже самовлюбленность? – почему бы нет. Человек невозможен без яркого сознания своей личности. Если уничтожить в нем достоинство и самосознание (их скрупулезные моралисты, пожалуй, по преимуществу и называют эгоизмом), из него как раз получится смиренная обезьяна. То есть, по мысли Александра, мы находим их каждый в себе и не можем без явного противоречия отказать в том же другим. Сердце начинает оправдывать подошедшего близко…

В качестве своего человека Гервег постоянно бывает в герценовском доме. И Александр теперь уже – на фоне обильного контактами женевского одиночества – порою рад ему как привычному лицу, с которым у него есть общее прошлое.

Герцен приблизился к террасе кафе на набережной и еще издали различил полупрофиль Натали с рассеянной улыбкой. И рядом с ней Георга (он всегда сидит лицом к публике), его изящную прическу и бородку, длинные дуги бровей, как бы надломленных страданием, ореховые миндалевидные глаза. У него вид человека, бесконечно удрученного чем-то, но ухоженный и светский. Гервег смотрел на исхудавшие руки своей собеседницы с кольцом на правой, обручальное у него самого было по-католически на левой.

Так же, наедине, они нередко сидели в Париже. То же и здесь, в Швейцарии. Герцену необходимо было сегодня побыть совершенно одному, и он прошелся по берегу Женевского озера, низко надвинув шляпу – ото всех знакомых.

Александр сел за их столик. После прогулки он стал немного ровнее, с утра же слишком давили привычно тягостные теперь у него мысли. Он даже может шутить:

– Меня ожидает страшная кара за то, что я бросаю вас в кафе, ваши сердца обретут друг друга!

Натали улыбнулась:

– Что же… Гервег расточителен, может быть, какой-то уголок его души достанется и мне.

– Да уж! – игриво ответил Георг. – Для русских чужая жена – нечто заранее бесплотное, святое перед небесами, как для швабского бюргера чужая собственность! Однако гадалка как раз говорила мне, что я лишен «линии совести»… и уж тогда мне наверняка предстоит быть зарезанным кинжалом!..

– Это обычай кавказских черкесов. У вас, дорогой мой Егор Федорович (Гервег с восторгом принимал такое переименование его на российский лад), перемешались все рассказы о наших диковинках. Так же как русские слова перемешались.

Гервег полушутя учился читать по-русски. Давала уроки Натали.

Однако много успешнее воспринимал язык восьмилетний сынишка Георга. Он давно подружился с герценовскими детьми – Татой и Сашей, они вместе занимались гимнастикой. Живой и переимчивый Горас был плутишкой, подсматривал за взрослыми и, с тщательно скрываемой пристальностью первого пробудившегося влечения к другому существу с пышными бантами в светлых волосах, глядел на Тату Герцен. Шестилетняя Тата – Наташенька – была немного робка, вдумчива и потаенно страстна во всем, Натали боялась за нее в дальнейшей жизни больше, чем за других детей: столь многое она повторяла в ее характере… У Таты был высокий крутой лоб, прозрачные глаза и темные полоски бровей – соболиные.

Натали, Александр и Георг говорили о Горасе (с натяжкой – «Егор Егорович») как о ее суженом… Вчера он стянул с чайного стола пирожное и принес ей, полураздавленное в руках. И говорит ей «вы», тогда как Саше, который старше его на четыре года, – «ты».

Они жили здесь, в Женеве, почти одной семьей. Гервег также должен был уехать из Парижа, где тогда начались репрессии. Эмма же осталась там с крошечной Аддой, сказав, что бестактно им всем вклиниваться в чужую семью. Это было от решительной ее половины, а от обожающей Лотхен – то, что она из последних сил скрывала от него их разорение: денег хватало только на отъезд мужа с сыном. Каждый лишний франк она посылала ему. «О, мой Георг такой нервный и балованный, – говорила она. («Мой» по отношению к нему она произносила с упоением.) – Но кто же еще имеет право на баловство!..» Между тем по приезде в Париж Герцен застал ее в бедственном положении. Постарался помочь в пределах деликатности, уплатил, не называя себя, ее долги лавочникам. Хотя такое уж к тому времени накопилось у него в душе против их семейства…

Итак, Натали и Георг привычно уже оставались наедине или с детьми. Благо, думал Александр, что ей говорится хотя бы с ним. У него самого было слишком безысходно на душе… Стало известно, что на родине арестованы и осуждены члены философского и литературного кружка Петрашевского, едва начавшего перерастать в тайное общество, – лучшие теперешние силы в России… Были подвергнуты чудовищному фарсу отмененного в последнюю минуту расстрела. Может статься, надолго, если не совсем непоправимо, оказалась оголена нива, на всходы которой Герцен уповал…

Свое надрывное было и у Натали. И у него в последнее время недоставало душевных сил разгонять ее страхи. Она подолгу сидела вечерами, плача над уснувшими детьми. Ей вспоминалось парижское: как глухой сын консьержки из их дома, с которым она была очень ласкова, был застрелен на улице, потому что не услышал окрика. Такое могло случиться и с их маленьким Колей… Бывает, что истощаются запасы сопротивления в душе, и теперь у нее не было воли желать даже того, чтобы ее дети оставались в живых и были бы воспитаны в каком-то подобии человеческих убеждений – может быть, это и есть смертельное!.. Он уводил ее от их постелей.

Ее беспокойство передавалось детям. Их здоровье ухудшилось, особенно Сашино.

Но больше всего ее мучила мысль о Коле, который был вдали от нее. Было решено, что скоро они поедут в Цюрих.

Они перемогались оба. Что он мог сказать Натали и чем ее утешить? Ее охватили отчаяние и страх перед жизнью, но и у него было свое больное. Он лишь встревожит ее еще больше. Да, впрочем, это естественно – что-то порой пережить в себе; если люди так долго знают друг друга и полностью сходятся в исчезающе малых оттенках мысли, то могут иногда помолчать о главном.

Изредка они, как прежде, читали вечерами. И в книгах Натали болезненно укалывало все, что касалось надежд на будущее и планов.

– Знаешь, мой взгляд упрощается все больше и больше, – говорила она. – Тогда, после рождения Саши, ты помнишь, я мечтала, чтобы он стал великим человеком… И о других детях: чтобы были тем и этим… Но наконец я хочу только, чтобы…

Тут как раз пришли из детской и сказали, что у Таты жар…

Александр все еще не умел «запирать двери от посторонних», и по вечерам у них бывало все то же столпотворение чужих и праздных, неприятное теперь и ему. Натали же глядела на пришлых с раненым выражением в глазах.

Моральной отдушиной для нее стал «милый и бедный Георг»… Да и Герцена он также немного отвлекал от мыслей. Он один попадал в тон их теперешнему состоянию своим трагическим настроением, которое объяснялось тем, что с немалой долей справедливости он подвергался общественному осуждению за «баденскую вину». Однако он не утратил вкуса к бокалу рейнского или прогулке под парусами по озеру. И все это было, на их взгляд, верно и жизненно, столь много пережившие Натали с Александром не верят в беспросветную скорбь. В его присутствии и у них подчас пробуждался интерес к тем же незатейливым удовольствиям. Вообще опекать слабого – отчасти помогает в беде. Натали, утешая его, на время забывала о своем горестном.

Женевская публика резко осуждала его все за то же предприятие 48-го года на пару с Эммой. Одно слово «предприятие» – со странной, как и во всем у этой четы, смесью крайнего идеализма с практицизмом и честолюбием… Гервег становился всего лишь «поэтом своей жены», а тут возможность вернуть былую известность – с отрядом вооруженных рабочих пойти на помощь восставшей Саксонии. Он представлял себя поэтом-диктатором, провозглашающим свою республику…

Завершилось разгромом отряда.

Теперь, преследуемый тучей карикатур, он обвинялся в том, что бежал до выяснения исхода решающего боя. Эмма же утверждала, что нашла его на окраине города оглушенным, позднее она издала в подтверждение этого брошюру. Правда, в окружении остался его отряд. (Герцены в ту пору были еще в Италии.)

Александр считал, что вряд ли тот бежал: после поражения всегда ищут виноватых, и как раз героем на час Гервег мог быть. Сомнительным ему казалось и другое: обвинение в том, что он тогда присвоил казенные деньги.

Так или иначе, Гервегу сейчас было солоно. Но Александр полагал, что утешать и отвлекать его от горестных мыслей как раз не надо. Если что-то и спасет его, так только если он повзрослеет в горе. Герцен понимал, что он защищает Гервега своим именем, но верил, что поддержать его стоит: еще не перебродило в нем то, что закипало сейчас тщеславной истерикой и самоотвращением, но перебродит… Он был лишь против ежеминутного «спасания» Георга.

Натали же говорила с мольбой:

– Ты не понимаешь, как он хрупок, это может знать лишь такой же слабый! Да, он женствен. Он – младший брат мне, как бы даже… сестра… Тут – одна душа. Ты сильный, Александр, и, кажется, ты не можешь этого понять… Его добьет одно холодное слово!

Ему оставалось пытаться понять ее привязанность на уровне: кто-то близок как ребенок, как слабый…

Она искренна в этом?.. Да, безусловно.

Что же, он постарается понять.

Хоть одно – она была теперь веселее и ровнее. О чем только они не говорили с Гервегом! (У нее не было тайн от Александра, и она пересказывала ему.) О Москве. И о русском искусстве. О том, что, глядя на их Сашу-маленького, можно представить себе церковные лики: у него почти иконописные черты и большие глаза, как на старинных фресках. А Георг говорил в ответ на это, что у нее самой лицо, в котором создатель, если он есть, запечатлел идею высокого, бывают ведь лица как бы без отчетливого его замысла – им нет числа, у нее же лицо – как хорал. Говорили о жизни… Что есть в ней – одно! (Александр знал эту мысль Натали.) Она любит жизнь за возможность любить, чувствовать чужую душу как свою. И Георг с нею полностью согласен. Она пересказывала Александру…

Георг казался ему взволнованным и то и дело с почти неприятной Герцену горячностью бросался к нему с объятиями. Вновь были карикатуры на него в швейцарских газетах, и Александр объяснял для себя его взвинченность этим.

Натали с Георгом становились почти неразлучны. И играющие дети рядом. Александр угрюмо робок.

Вот и сейчас он войдет в комнату и нарушит…

Он увидел: похудевшая, с тонкой шеей, на которой теперь заметнее и столь беззащитно выделялся немного увеличенный у нее шарик щитовидной железы (увидел с нежностью, с болью), Натали, по-домашнему-строго причесанная, в голубом утреннем капоте, сидела у окна, ее рука в эмалевом браслете лежала на коленях, и у ее колен… рыжеватой красивой головой – на них – милый Георг… Понял с заранее, давно возникшей в нем болью, в которой было мало удивления, что он слеп! И очевидность показывает…

Он спросил себя: искренна ли с ним Натали? И ответил: несомненно. Возникало что-то, чего она еще сама не сознавала.

Ну а он, Гервег? Александр не мог пока ответить на этот вопрос и не знал, что делать дальше.

Вскоре Герцены выехали в Цюрих к своему младшему Коле, Георг же проводил их до Берна и остался там, чтобы осмотреть город. Позднее Александр вновь увиделся с ним там.

Ему показалось, что Гервег избегал его. Он нашел его не в той гостинице, откуда посылались письма в Цюрих. Тот был слегка нервозен. Обронил что-то о страданиях поэта…

Александр не задавал вопросов. Но было ясно, что оба они знают, о чем умалчивают. Сколько было бы спасено, думал он впоследствии, если бы Гервег объяснился с ним тогда и оставил бы их в покое.

Тянулась какая-то вкрадчивая и муторная ложь… Но вот и обычное у Георга – броситься на грудь. Все то же, всегдашнее у него: поток комплиментов Герцену, самовосхваление и самобичевание. Его третируют в Берне, один Герцен понимал его всегда, понимал настоящее в нем!

Было слегка похоже на повинную. Но нет, слишком уж много приторного в адрес Александра и упоения собой. И все-таки хотелось думать, что тот сознает свою вину.

Уезжая, Герцен «еще любил этого человека». И, провожая взглядом из дилижанса его удаляющуюся фигуру возле бернской станции, все не мог остановиться на каком-то определенном заключении о происходящем.

Это было по пути в Париж, так что Герцен имел возможность в последующие дни в дороге подумать о том наедине. Сгоряча он не почувствовал раны, еще не обвинил тогоза вероломное, разрушительное вторжение. Лишь стучало в мозгу: «Несчастье! Несчастье!..»

Занемог он по приезде в Париж.

Глава двенадцатая
Горячий след

Зябкая пустота внутри… Он чувствовал себя неестественно и странно. Впервые за годы, прожитые вместе, он ощущал себя в какой-то мере без нее. Он не думал об измене. Это не так, не о том… Но он терял ее внутренне. Может быть, все больше с каждым днем, когда он сейчас вдалеке. Он ощущал себя как в склепе, когда не пошевелиться, невозможно движение. Глухо и скованно. Он был физически болен.

Он выждал несколько дней, завалясь без движения в своем номере с каким-то томом в руках. Потом оказалось, что это расходная книга здешнего отеля. Его вывел из оцепенения гостиничный портье, предлагавший из-под полы вздорожавшее и почти исчезнувшее в Париже бургундское и разыскивавший среди постояльцев запропавший гроссбух, бог весть как он оказался в руках у Герцена.

Он написал Натали грустное и спокойное письмо: ты не сознаешь, но это происходит. Внимательно исследуй свое сердце: ведь в нем есть сдвиг. Однако могут ли они сказать: раз происходит, так и суждено? Их связывает слишком многое из прошлого. Но если она захочет, он готов уехать. Он уедет с Сашей в Америку!

Ее письмо было как крик: зачем это все и за что? Она горько думает: зачем? – и не видит в своем сердце ничего, что могло бы дать повод. Расстаться и потерять его немыслимо – тут надобно переродиться! Она едет в Париж…

Он сурово попросил ее: без детей. Их разговор должен быть наедине. Она едет с ними… Нет, именно с детьми! В Цюрихе остались лишь Коля с Луизой Ивановной.

Она приехала. Ему показалось, что у нее был вид человека, разбуженного после продолжительного сна. С облегчением он увидел, что она просыпается.

Они побывали вместе у Эммы. И у Машеньки Эрн. Маша подрабатывала перепиской нот, не желая обременять семейство Герценов, чей капитал в ту пору был арестован в России. И что-то удерживало ее возле Рейхеля. Овдовевший в прошлом году Адольф был скорбен и писал трагические клавиры – в память жены, и протестующие – посвященные Бакунину в прусской тюрьме (потом он окажется в Петропавловской).

Рейхель оживлялся в ее приходы. И давал Машеньке уроки музыки. Она усваивала превосходно; удивительно, что прежде считалась маломузыкальной. Герцен припоминал со смехом, как в Москве лакейски изогнутый учитель музыки на вопрос, есть ли у девушки способности, ответил: «Как будет приказано!» Маленький Мориц, почти не видевший в младенчестве своей больной матери, тянулся к ней и называл ее «мами Маша». Машенька перестала было появляться у них, думая, что переступает некую черту… Тогда обеспокоился ее отсутствием Адольф. Кажется, скоро у них будет семья.

Но вот они вновь наедине. Натали упрекала его с виноватой, растерянной улыбкой:

– И ты мог думать, что в моих глазах может утратить цену подлинность твоего характера рядом с тем – легковесным?

Но дорого ей сейчас, пожалуй, т о, подумал он с горечью.

Спокойствия и радости в эту их встречу и не могло быть. Благо еще, понимал он, что пришло «сознание болезни, которую им общими усилиями нужно было вылечить». Терпеливыми и старательными, как бы во всем заново были их отношения в Париже…

Здесь завязалось в их тайных клетках то, что дальше, в ноябре, в Ницце станет крепенькой, на славу новорожденной Ольгой.

Они решили заранее, как назвать. Он шутил:

– Саша и Тата, Коля, Оля… Если лет через десять родится еще кто-нибудь, то назову просто – Ля.

Но это окажется единственным светлым пятном в том ноябре пятидесятого. Потому что рядом снова будет семейство Гервегов.

Александр не ответил в Париже на его письмо. Последовала целая туча посланий, полных притязаний на его любовь… Бестактность. Оставил и их без ответа.

Натали защищала его: Георг так одинок и так несчастен, тут крик о помощи… Она умоляла написать ему. И – какой-то листок она спрятала при его приближении в столик для рукоделья и покраснела почти до слез, непривычная к тайнам…

Итак, сказал он себе, они уже не вдвоем – втроем, «втысячером»!.. Раздробя то лучшее, что было между ними, на проходное и ничтожное, чему несть числа.

Уж как минимум… «вчетвером», усмехнулся он вновь с сарказмом и болью… Георг в Берне, оказавшись без средств, состоял на содержании у актрисы, которую, в свою очередь, содержит промышленник. Теперь она увезла его в Монте-Карло. (Рассказано было в числе прочих новостей в письме друзей.) Эту новость не знала Эмма. Но Герцен счел своим долгом сообщить ее Натали. Да, именно так: его долг сказать ей.

Она была не оскорблена, но грустна.

– Да, ты прав, какая бы могла быть любовь из таких рук? Даже если ты все еще считаешь возможной ту «будущую любовь»… И полно об этом.

Впрочем, женщины, и именно чистые, способны оправдать все. Скажем, тем, в какой моральной растерянности мог оказаться он, лишившись ее внимания. И потому она написала ему в отель в Монте-Карло что-то наставительно нежное.

Александр разрешил ей эту переписку. Что же. Раз уж они все равно не вдвоем… Пусть хотя бы не будет тайным!

Гервег воспринял ее письмо как полное прощение себе. Герцен смеялся взвинченным и гневным смехом: поток страстных писем с интонациями потерявшегося младенца, взыскующего друга… изустного любовника отныне начал преследовать их с Натали.

Видимо, писал он и отдельно ей, был скрытый слой в их переписке. Несколько раз она вновь что-то прятала при приближении Александра в столик для рукоделья. Проходить мимо которого теперь обжигало его нервы. Горячий след…

Герцен пойдет по нему? Нет. Никогда. Ведь, в конце концов, она свободный и равный ему человек, и он не может подавлять ее волю. А если он хочет помочь ей, то должен понять корни случившегося.

Лишь это спасет, если еще что-то может помочь и спасти…

Он думал. Тяжелая кровь стучала в виски.

Как же возникло все теперешнее? Человек, настывшийся в детстве (таково было детство Натали), зябнет и потом, и ему требуется интенсивное тепло. Оно стало теперь приходить оттуда, от Георга, незаметно для нее самой внимание и приязнь с его стороны стали необходимы для нее. Есть такая вещь – глубоко вчувствоваться во что-то… Наши эмоции инерционны и к тому же ускользают от анализа: многого мы не сознаем вполне в своем поведении или понимаем лишь задним числом.

Ну а Гервег? Ведает ли он, что происходит? Теперь уже, после встречи в Берне, нет сомнений, что отдает себе отчет… Чем же объяснить его двуличность? Причина тому, полагал Герцен, не только эгоизм Георга. Здесь еще безусловное, общественно проклинаемое и признанное мнение, что на любовь и страсть нет суда, против нее почти нет сил.

Герцен отрицает то самодержавное место, что отводится ей в жизни!

На любовь нет суда? Она подсудна нравственному чувству в нас и, если не честна, вступает с ним в противоречие, становится уродливой, наконец идет на убыль от соприкосновения с чем-то высшим в нас. Или же иногда может гибнуть личность…

Вспомнилось давнее. Александру было двадцать три года. В вятской ссылке после переписывания налоговых реестров в губернской канцелярии, где что ни закорюка – уловка для казнокрадства, после насилия над собой от десяти до пяти у него была лишь такая, нежеланная, возможность развеяться – бывать иногда в здешних «приличных домах» с обильными застольями, вистом и альбомами чиновничьих дочерей. Но был один дом, куда его приводило чувство, близкое, пожалуй, к состраданию. Его вызывало в нем несчастливое и такое светлое существо – белокурая, со слабым голосом Прасковья Петровна Медведева; ей лет двадцать пять, она жена бранчливого и желчного парализованного старца, судебного чиновника. Возникла их тайная связь – именно по ее горькому порыву навстречу, по глубинному сходству мучительного их положения. И иначе быть не могло, потому что обоим нужно было жить сердцем, чтобы выжить.

Началось от вятской тоски, от незаполненного и нерастраченного, а обернулось – безоглядной привязанностью к нему Медведевой и вынимающей душу жалостью Александра к ней. Это ли не основа для чувства? Почти любовь. Да, может быть, и она самая.

Если бы не обман их тайных свиданий… Бывать в ее доме и смотреть в глаза умирающему! Как далекий свет, на мыслях о котором можно было отдохнуть душой, все чаще ему стала вспоминаться Натали. Она была совсем девочкой при их расставании, проводила его, увозимого из Крутицких тюремных казарм в ссылку. Сохранилось воспоминание о ее заплаканных лиловых глазах, круглых от страха за него и не по-детски тоскующих… Удивительно родное чувство осталось после того прощания. И вот теперь по впечатлению от ее писем она становилась в его глазах все взрослее, любимее. «Победила» же она в «союзе» со стариком Медведевым…

Решившись, он признался наконец им обеим в существовании той и другой.

И всегда потом считал, что откровенность – единственное, что может спасти в любовных драмах и дебрях.

Прасковья Петровна сумела его понять; исходя слезами, благословила их с Натали. Истинно любила!.. Может быть, единственное, что давало ей тогда силы, – сознание того, что светлое в прошлом не обернулось под конец уловками и низостью, это бы добило ее, а прежней радостью – уже можно жить.

Да только вот печаль в его воспоминаниях о ней: после смерти старика она осталась в бедственном положении. Он думал: предложить ли ей денег перед отъездом? Немыслимо. Не приняла бы. Уже будучи вместе, они не раз вспоминали о ней с Натали. Но не было вестей из Вятки. Он помнит, как пошло у них на убыль с самоотверженной, мечтательной Медведевой. Их отношения еще оставались отдушиной в их вятской жизни, но становились все более скованными и принужденными, оба томились уловками и скрытью. Даже Натали «возникла» в какой-то мере от этого…

Есть ведь еще и этическое удовольствие в отношениях двоих! (Впрочем, как бывает у ияых страсть в грязи вываляться.)

Да и что это он взялся выводить общие правила. Наши привязанности и чувствования таковы, каков сам человек… Каков же Гервег?

Он подумал теперь с горьким смехом, что ведь милый Георг… зоологичен! При их свидании в Берне: взор – почти не замутненный… Он полагал, что они по-прежнему могли бы оставаться друзьями. Не видел в своем поведении в их доме предательства. А ведь отнято было жизненно важное, похищено у друга! И в то же время он, пожалуй, не украл бы у Герцена портсигар или бумажник… Им было намеренно использовано уязвимое и незащищенное в душе Натали. Одно (дружба) напрочь отделяется им от другого – не разрушить самого дорогого в жизни друга. Он относится к любви как к прихоти и шутке, потому вкрадчиво присвоить ее – допустимо. И это он требует… именно требует понять от Александра!

Здесь как раз и было главное, Герцен уловил: «горячо»… Все происходящее расценивается Гервегом на уровне адюльтера – такая всему отмеряется цена… А высшего для него просто нет. Даже если захватит тебя целиком, расценивается так же. Высшего для него просто не существует – вот разгадка.

Итак, он потрясен двойной игрой друга, а для него все однозначно и естественно. Один ли Гервег таков? В том-то и боль герценовской ошибки, что, отлично зная «общее правило», он все же считал того исключением. Герцен расправлялся теперь с остатками своих заблуждений.

Он понял теперь окончательно, что о н и, обильно произрастающие на здешней почве, – во всем иные, совсем другой породы. Он напишет об этом позднее: «Мы далеко отстали от наследственной, летучей тонкости западного растления». Отечественным типам, на его взгляд, свойственно или уж понятное криводушие подневольного раба, или – умственное развитие все же создает предел, за который многое низкое не проникает. Образование у нас до последнего времени служило чистилищем и порукой. Он считает, что в числе прочего по этой причине до недавних пор правительство не могло создать ни тайной полиции, ни соответствующей литературы на манер французских.

У России и Запада разный социальный опыт и – он уверен в том – разница национальных характеров. Внутреннее всеприятие европейца выпало в нем в осадок вследствие тасуемых на его глазах революций и реставраций, когда сегодня добродетелью считается то, за что завтра ссылают в каторжные работы. Смена этикеток без изменения сути подготовила психологию, «когда уважаются не принципы, а способность менять их на лету», знать все идеи и обряжаться в них как в словесный фрак, оставаясь внутренне холодными. Есть сладострастие запутанного и искусственного в западном человеке… Мы же, сознавал он теперь в полной мере, «легко отдаемся человеку, касающемуся наших святынь, понимающему наши заветные мысли, смело говорящему то, о чем мы привыкли молчать… Мы не берем в расчет, что половина речей, от которых бьется наше сердце… сделались для Европы трюизмами, фразами…». Забываем еще, усмехнулся он также и своей забывчивости, сколько больных страстей конкуренции и домогательства, себялюбия, жажды наслаждений впитано тут с детства. Наш брат медведь кинется как на рогатину – да мимо, его же противник кажет на него пальцем…

Таков и Георг. И это влияние он распространяет вокруг себя. Вот к какому ответу привели Герцена вопросы о причинах перемен, происшедших в Натали.

В нем говорит ревность? Но есть ревность – по душе, ибо существует привязанность к другой душе, родство неразъемное… И такая ревность больнее обычной, исходящей из того, что женщина – как бы вещь и собственность и не смеет вдруг «ожить», наполниться своей душевной жизнью. «Цивилизация» провозгласила правом и даже долгом мужчины казнить ее за это. Он знает, что абсурд – подобное притязание расследовать и притеснять, и не выдерживает ни малейшей критики претензия к женщине быть пожизненно как бы чьим-то отзвуком, неукоснительно все тем же… Но отчего же тем не менее внутри такое неизбывное чувство боли, несчастья?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю