355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Головина » Возвращение » Текст книги (страница 5)
Возвращение
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:21

Текст книги "Возвращение"


Автор книги: Наталья Головина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 27 страниц)

– Полагаешь, наши лучше? – Павел Анненков вспомнил свою службу в молодые годы в юридическом ведомстве, знаменитые дела о «злоупотреблениях» помещиков, когда какое-нибудь их чрезвычайное злодеяние делает иногда явным тайное. – И что оскорбляет наблюдателя, – продолжил он, – жертвы битья и калеченья всегда подтвердят вам право барина «учить по-отечески». Засекаемые за один непочтительный взгляд… – Павел Васильевич язвительно и горестно засмеялся. – И глядишь, спасут его от высылки в Сибирь, оставят при себе в деревне. Почти уж исполнился идеал невского правления: забить до безмолвия!

– Нет!.. Они не верят, что судебный чиновник и барин-присяжный что-то смогут и захотят изменить. Не верят нам!

– Тише, Виссарион, милый, – произнесла Натали, сидевшая у окна с шитьем, и он посмотрел на нее нежно и почтительно, отер испарину со лба.

– Старуха няня из крепостных в моем детстве, Вера Артамоновна, она любила меня очень, повторяла мне, когда я просил прощения за провинности… – начал Александр тяжелым голосом, – говорила мне с укором: «Вот вырастете, Александр Иванович, и станете вы барин, как все». Тут все сказано: и каковы «все», и отношение к ним! Между тем сына своего и внуков приучала почитать господ – сберечь себя наставляла…

– Хотя ведь почти не секли у вас?

– На ее памяти – нет. На моей то есть памяти, в московском доме… Пару раз посылал отец виновных в полицейский участок. Тут вековое… Мудрость ли, нет – тем полны поговорки вроде: «Сила солому ломит». Зато уж если разгуляется!.. Емельян Пугачев, вспоминают, спрашивал, войдя с удалой ватагой в село, довольны ли крестьяне здешней барыней? «Вполне довольны, радетельница всем старушка…» Ну так дальше собираются. «А как же, батюшка, с барыней нашей?» – спрашивают у него. «Так благодетельница же старенькая?..» – «Ничего, довольны вполне. Да только как же, в других местах ты ведь избавил!» Порешили и ее… Какой же вывод из всего этого? Не ждут от нас добра и добром не сочтут, если спесиво да неловко творить то «доброе», чтобы не делать особенного зла, даже благодеяние иное в свой адрес за добро не сочтут в сравнении с окружающей их соседской и вековой мукой… Правы, терпение выйдет, так не обессудь.

Виссарион Белинский заметил:

– Денщики в эполетах, плантаторши в чепцах, салонные шептуны – вся изгарь петербургской цивилизации, все охотнейшим образом согласятся, что держать двенадцать миллионов в крепостном состоянии – это пороховой погреб под государством… Но если бы ничего при том не менять, не лишаться их рабского труда! Сам Романов высказался, что крепь – несомненное зло, но отменять ее было бы еще большим злом. Нужно ли спрашивать, есть ли тут разум и честь, если такова давняя традиция нашего правления… Одни только страх и корысть недействительны! У нас же они основа всех общественных уложений… Пора искать другие пути.

– Все же народа пока совершенно нет на сцене, – задумчиво и размеренно проговорил Иван Сергеевич Тургенев.

У него мягкий и словно бы слегка неуверенный голос, который странным образом именно благодаря этому убедителен, и, напротив того, на его губах – искушенная и ускользающая улыбка. Как-то по-особому обращают на себя внимание и трогают слегка нарочитая усталость его манер и грустно-веселые перепады в его настроении и мимике. Отчасти все это объясняется тем, что он на шесть-семь лет моложе всех, здесь присутствующих, и, может быть, пока еще немного не устоялся как человек. А кроме того, смутен после поездки в Куртавнель, вообще во Франции – смутен.

Как правило, он не выходит в разговорах за рамки литературных вопросов, но затронутое сейчас касалось его очень близко: как ни отгоняй воспоминаний, но всплывает в памяти: детство в Спасском, матушка Варвара Петровна, которая во многом – куда там Салтычиха, собственное его чувство негодования, отвращения, вины за порядки в Спасском, но заступничество за крепостных сына еще более ожесточало Варвару Петровну. Была у Ивана Сергеевича в молодые годы, еще до встречи с Виардо, связь с крепостной женщиной; подрастает их дочь. То-то мучает их обеих, безгласных, Варвара Петровна. И сам он, страстно любимый сын (тайное и больное воспоминание), воспитывался с битьем, да и в настоящее время ему приходится ссориться с ее деспотизмом, чтобы не быть в самых незначительных тратах, в своих планах ее крепостным. И дело тут не в скверном характере отдельных помещиков – та же Варвара Петровна по-своему добра, но в развращающем действии на них атмосферы вседозволенности и отсутствия какого бы то ни было отпора их произволу. Так что затронутая в разговоре тема не могла не волновать его. Он продолжил:

– Увы, в нашей сегодняшней жизни отсутствует народ. Ты, Герцен, согласишься со мной. Единственное, что отчасти есть, это прослойка небогатого дворянства с его традицией образованности, без неминуемого для прочих оскудения душ в дикости и косности.

– Да, это единственная пока бьющаяся артерия. Их них – декабристы и русская литература… Одинокое сейчас мыслящее сословие. Не потому что другие не способны – не допущены.

– Все так. Считать, что остальные уже созрели, было бы ошибкой нетерпения, – назидательно произнес Павел Васильевич и взглянул на Бакунина: ему адресовано.

– Масса готова… она просто пока этого еще не знает! – вставил Белинский. Это была пародия на обычную манеру Мишеля.

– Да нет, пожалуй… – Бакунин говорил сейчас без всегдашнего своего напора. Приметно выпуклые его красивые серые глаза были неспокойны. – Скажи, Александр, ты недавно из Москвы… Приходит на ум страшное: останься я тогда, восемь лет назад, «дома», что было б дальше?.. Старательно, но без веры я агитировал бы за отмену закона божьего в университетах и за амнистию декабристам… чего не предвидится в нынешнем царствовании… что же еще? – вещи, равно недостижимые и ничего не меняющие в нашей жизни и потому бессмысленные… получил бы за то Сибирь. Но только эти вопросы и найдут у нас сейчас отклик. Может быть, перемены вообще не по нашим жабрам? Я обдумал сейчас: я не гожусь для теперешней России, я испорчен для нее. Тут же я чувствую, что я еще хочу жить, во мне много юности и сил для Европы. Здесь я могу действовать!

Белинский неприязненно вспыхнул. Он считал Бакунина не помнящим родства.

– Да уж, – сказал Герцен задумчиво, – загинуть у нас просто. С твоим нравом была бы скорая Петропавловка. Да минуем ли ее все мы… кроме, может, Анненкова. В тебе, Павел Васильевич, прочен запас жизнелюбия, умения ценить самое «вещество жизни» выше идей. Так выпьем же за очевидца и летописца, – напишут ли о нас непредвзято мемуаристы III Отделения?!

Анненков приметно нахмурился, хотя Александр всего лишь повторил то, что он провозглашал сам о себе, охотно проповедовал, что удерживаться «промежду» сил и влияний – отменно мудрое свойство.

Здесь также был предел близости… водораздел. Ибо хотя Анненкову были присущи такие не часто встречаемые черты, как дальновидность оценок и сочувственное приятие прогрессивных идей, свойственные человеку живому и неглупому, но у его собеседников мысли и цели, всего лишь принимаемые им к сведению, были как бы включены в сокровенные нервные окончания и в кровь, когда становится невозможно не жить ими.

– …Что же касается перемен и по нашим ли они жабрам, думаю, что мы еще молодой народ и не нажили многого из того, что необходимо для свободы. Да вот же – Белинский опубликовал в журнале статью Кавелина о юрисдикции у древних русичей, она приобрела отчасти крамольную известность… У нас во всем находят крамолу, не желая видеть просто правду и сведения для размышленья. Гак вот, о древней юрисдикции, а древность ее – всего несколько веков тому… Главное в статье: юридическое сознание на Руси (что говорит о его младенческой ступени) существовало в категориях общины, семьи, рода. Почти не развито было понимание себя как отдельной личности с безусловными правами и достоинством, что является началом всякого всемирно-исторического развития. Посему статья Кавелина – также о перспективах и о будущем. Виссарион с прекрасным чутьем увидел это, вся его линия в «Отечественных записках» – против того, что мешает в нашем обществе такому развитию. О том же – весь зрелый Гоголь и «натуральная школа»… Так вот, это о будущем развивающегося организма – России, народа. Что же, напротив того, не утрачено из прошлого, хотя можно бы удивляться тому – под татарщиной, многовековой и нынешней неметчиной, под своими лихоимцами, – это стойкость и нравственность! Наш народ умеет как-то дивно сохранить себя в своей тайной жизни под всеми татями… – Светло-карие глаза Герцена мягко светились, – Подавленный вечным неблагодарным трудом, он еще и широк до поэзии и удали, там, где есть малая отдушина, – хоть бы в песнях… В них – настоящий народ, с симпатией к разбойнику, а не к его неправедно разбогатевшей жертве. С детства приучаемый к пьянству и обману, войне – не за благополучие даже – за существование, он сохранил еще и веру в лучшее, самоотверженность, глубину и цельность натуры. М ы или глупее верим или умнее сомневаемся, чем здешний человек. Всё через край, потому что вырвалось из-под спуда, – и в этом тоже видно будущее. Обобранный во всем и осененный высоким народ…

Будущее даже и в том – ты ли говорил, Иван Сергеевич, да я и сам знаю по Пруссии и Парижу, – что нигде в Европе не найдешь человека, умеющего выпить залпом, «хватить» рюмку – только у русских и поляков!

– Ну брат, зарезал… – укоризненно протянул насчет эмоциональности последнего довода Павел Васильевич.

– Не трогайте Герцена, в нем есть пафос истины! – вмешался Белинский.

– Предлагаю размыслить: как это Александра считали в Москве «западником»? Вспомним шпильки «славян» Искандеру: «Взгляд на русскую жизнь с позиций просвещенного европейца…» И у Шевырева было высказывание о повестях Герцена и о личности их автора – «излишне развитая во вред русским понятиям». – Анненков припоминал, почти мурлыча от удовольствия. – Пусть и преувеличивали «братья-славяне», но воистину стоит уехать, чтобы вернуться!

– Не то, Анненков… а может быть, то… Вот, пожалуй, так: мы не знаем здешней жизни и судим о ней издалека не иначе как восторженно. И не знаем европейца, что еще принесет в будущем немало бед. Между тем он ниже нашего представления и нашей книжной зависти к его свободе. Я здесь глубже оценил нашего человека, пусть даже в сегодняшнем плачевном состоянии.

В разговор снова вступил Тургенев, рассказав о виденном недавно на крестьянских наделах и в усадьбах. Немногие (как правило, молодые) землевладельцы, заменившие барщину весьма умеренным оброком – едва треть от стоимости работ, производимых прежде из-под палки, – горько сетуют теперь. Есть у Ивана Сергеевича такие знакомые из тех же орловцев, пока это единицы из помещиков, готовые поступиться выгодой и заслужить при том от соседей и властей звание опасных сумасшедших… Но что же крестьяне? Обрабатывают землю без надзора так, что она не родит. Не верят барину – да себя бы хоть надо кормить, и на то махнут рукой… Целая трудовая сердцевина народа будет у нас отучена от труда – рабского удела и проклятия… Труд слишком долго был у нас подневольным, это может дать в будущем страшные плоды.

– Бесспорно. Огарев, к слову сказать, почти разорился сейчас с теми же преобразованиями. – Александр вспомнил недавнее горькое письмо Ника из Старого Акшена о тамошних его реформах. – Крепь – растление народа, не говоря о скором его вырождении.

– И в этот двенадцатый час тягости, дошедшей до предела, что же делать нам – ужели только прививать обществу широту и гуманность? Мы были б правы, если бы у нас в запасе было двести лет! – вновь горячечно выдохнул Бакунин.

– Многое сейчас меняется, – заметил Белинский, – идет новая полоса… Уже начинается она и в России. Промышленные артели и заводы… А разовьется быстро. Русское дворянство будет вынуждено обратиться к предпринимательству – по узости, выморочности своего житья. И это вызовет шаг вперед в нашем гражданском развитии.

Павел Анненков продолжил отрадным тоном:

– Чугунные дороги… которые теперь неостановимо начнут строить. Молотильные машины в усадьбах… Да недешевы – четыреста рублей серебром…

Итак, неизбежное? Однако что за блага несет с собой капитализм? Александр размышлял вслух:

– Заметим хотя бы, что буржуазное «юри» осуждает убийство легче и снисходительнее, нежели воровство… Подобное выявляет во всей полноте духовные основания общества. Чего же ждать тут человеку? Разве что российские западники, выезжающие за границу на курорты, могут считать увиденное здесь достижением, и странно было бы удовлетвориться этим. С другой стороны, уже сейчас заметно новое качество обретают промышленные работники, сбитые вместе… Но придет ли вместе с буржуазной активностью и народное пробуждение? Как знать, ведь капитализм несет с собою еще больший гнет и все возрастающую мощь подавления протеста…

Бакунин сказал страстно:

– Избави бог Россию от буржуазии!

Оптимистичнее был настроен Белинский: прогресс реален и непрекратим, поскольку стремление людей к более разумному быту естественно и не может быть отменено. Обличать имперские гадости, расширять кругозор и поправлять мозги – не только пропагандой, но и химией, математикой, чугунными дорогами… Пробиться к другой жизни и другому человеку!

Герцен был насторожен. И не соглашался впрямую ни с одной из сторон. Уделом Искандера размышляющего было предостережение и прозорливое сомнение. Которое все же не обивало крыльев, но тревожило и проясняло взгляд.

Он не уверен, что прогресс материальный столь уж неуклонно ведет за собой прогресс духовный… Может быть, существо обыденной жизни, как правило, чуждой крайних устремлений к добру ли, злу, при достигнутом пошлом буржуазном довольстве – это именно безмысленная дремота? Или безмысленное же бурление?

Проблема человека – не меньшая огромность, чем социальные проблемы, и он пытается ставить ее. Ибо посмотрим на сегодняшний Париж… Граждане его живут – потому что родились. И живут именно так в силу устоявшейся привычки и самосохранения. Добираются наконец к тем же воротам кладбища, куда уже доехали их родители. Вместе с ростом зажиточности в них отнюдь не пробудились самопроизвольно мыслители или борцы.

Может быть, единственная надежда – на взрослеющие «молодые страны»? Он боится для России мелкого благополучия, она не должна разменять себя на алтын. Но над расширением сознания соотечественников – надо работать.

Подумал не в первый раз о том, чтобы завести именно здесь и теперь русский печатный станок.

– Позвольте мне, Александр Иванович!.. Я войду без доклада – автор.

Вам, может быть, покажутся странными мои вопросы. Но, знаете, как в театре – дальнейшего развития действия не знает публика, не вполне ясно оно даже актерам и режиссеру: если это большое произведение, то оно каждый раз рождается заново, по тем же законам, что и жизнь, и порой яснее всего все происходящее… суфлеру, который имеет перед собою выверенный текст. По отношению к вашему времени мы, пожалуй, в той же роли – осведомленные об историческом сюжете, но мы меньше знаем о других его вероятных путях, скрытых влияниях и возможностях. Ну а по-настоящему выявит все только время: оно вновь открывает слой за слоем, восстанавливает и перечеркивает, заново расставляет все по местам… О вас напишут впоследствии как о мыслителе, обосновавшем материалистические законы развития живой природы и подошедшем вплотную к диалектике истории. Но не переступившем эту грань… Страстная и, как говорили ваши противники, мистическая вера в особое развитие и предназначение России, она у вас, безусловно, из глубокого знания о ней. Вера в ее удивительное будущее – может быть, все-таки минуя капитализм! К этому вы возвращались мыслями на протяжении десятилетий, когда уже становилось ясно: что не минуло… и, едва оставив за спиной патриархальное разорение, Россия вступает в полосу буржуазного ее разграбления. За этим видна такая напряженность веры и любви, «доводы сердца»… Хотя скептик Искандер скорее стеснялся его и пытался подавить анализом. Каковы же моральные основания для такойверы?

Быть может, так: психологически трудно сказать себе, если думаешь о будущем близкого существа или своей страны, что путь, который тебе придется посоветовать им, – не тем ближним угором, а неведомыми тропами, мучительными обходами. Трудно сказать такое непререкаемо.

Мой собеседник улыбается сочувственно к прозвучавшим рассуждениям и слегка насмешливо. За ним тот довод, что, минуя частности, – сбудется главное! Сбудется сказанное им об особом пути России. Я, гость в его кабинете, вижу, что это он знает заранее. И тогда права одушевленная и сострадающая мысль! Именно ее минует своим разрушением время.

Стрекотали хрупким механизмом массивные швейцарские часы на письменном столе.

– Может быть, еще вот что, – произносит хозяин задумчиво. – Детали убеждений и учений (не самая их сердцевина) происходят еще и из темперамента. Ваш покорный слуга энергичен в утверждении и отрицании, легче переносит удары, вообще действия и борьбу, чем затяжное прозябание, ожиданье. Человек порой – именно в деталях… И в мыслителе – не меньше человека. Дрогнет душа, равно как и себе, предсказать не борьбу, а долгую тяготу – России… Бог весть, как еще исхитрится жизнь, не доломает ли мне хребет и все мои верования, но решусь на все, на долгую свою тяготу решусь, если это будет нужно ей. У меня в России есть мой народ!

– Тяжкая вещь решимость. Если бы знать, сколько выпадет и сколько может вынести человек…

– Всё так… но не опасайтесь, гость из будущего века, я не спрошу вас о том, что будет дальше. Я понимаю правила нашего разговора: спрашивать о том, что будет впереди, можете только вы у нас… не наоборот. Так поразмыслим с вами о решимости и о судьбах. Думали ли вы когда-нибудь о том, что судьба полугероев и полурешившихся во все времена не слишком отличалась от доли прочих – в основном тем, что они не сделали дела. Их сметает тот же вихрь. Прятавшийся в своей прихожей в «сенатское утро» князь Трубецкой разделил участь остальных в нерченских рудниках. Наконец, все, все мы уравнены в самом главном – никто не бессмертен!

Устои личности в полувремя безликих полусобытий также не нуждаются в нагнетении сложностей и оттенков… Как писал о потребностях дня Белинский, «теперь всякое простое, честное убеждение, даже ограниченное и одностороннее, ценится больше, чем самое многостороннее сомнение, которое не смеет стать ни убеждением, ни отрицанием и поневоле становится бесцветной и болезненной мнительностью». То есть нужны простые и отчетливые убеждения, но мало их. Наше положение демократов прежде самой возможности новой жизни – трагично… Так что наше счастье, участь, или, вернее сказать, достоинство, которое также удается сохранить не многим, оно в том, чтобы наполнить жизнь делом. Другого счастья не дано.

Из нашей грусти, самоотречения, горечи… воздвигнется ли?! Впрочем, это не вопрос – мой к вам. Ведь спрашивать о грядущем будете только вы у нас. Наше слово – о сегодняшнем самом насущном, но потому дотянется и до ваших дней! Слово дольше века живет и дальше ворона летает.

… Я смотрю сейчас в то пространство, где только что находился Александр Герцен, осанистый и красивый человек тридцати шести лет с мягкими и властными манерами, живой мимикой и легкой сединой в темно-русых волнистых волосах, отброшенных назад над просторным лбом.

Его глаза воспалены и бессонны в поздний час, но спокойны.

Глава шестая
Натали и Наташенька

Зеленый и мглистый, «растительный» закат. И всё вокруг – тех же оттенков, перистое, со многими поволоками… Такое бывает вблизи моря от обилия и соседства растворенных во всем зеленых тонов.

Натали сразу почувствовала его притяжение, словно видела его когда-то, забыла и узнала вдруг. Сказала, что им нужно будет вернуться в портовый городок Чивита-Веккиа, а может быть, не стоит уезжать отсюда. Хотя, конечно, надо было добраться до темноты в Рим, устроиться там с детьми в гостинице.

В Риме также была непогода, сырой холод с ветром. Скудно грели жаровни в комнатах единственного отапливаемого отеля на главной улице, и лучше было никуда не трогаться с места. Но Герцен понимает ее, он и сам, по сути дела, увидел море впервые.

Они помнят петербургский, укрытый зимней наледью Балтийский залив при впадении Невы, но так и не было в их жизни погожих морских далей: последовал арест Александра – он выслан в Новгород. И в Питере все было подцвечено желтоватым цветом тамошних строений и давящей сырой метелью. Не было у них до сих пор моря.

Прошло несколько дней. В Чивита-Веккиа и в Террачина, по слухам, штормило, нужно было одеваться по-зимнему. Все же они отправились на побережье. Оставили в гостинице слегка занемогших маменьку и Машу Эрн, и не стоило брать с собою детей, находившихся после ненастной переправы из Марселя в подозрении испанки, по-новому – гриппа.

И вот везение: прояснилось и засверкало!.. После нескольких месяцев непогоды. Впрочем, здесь, в Италии, со всегдашним постоянством благословенного юга с ноября цвели розы и были вечно зелены пинии. Голубоваты горы вдали.

Они шли по набережной небольшого городка.

Все еще не стихающее море дохлестывало до середины набережной. Но отступало, стихало, прозрачнело. Вот оно уже отходит до границ мола, до розоватых и телесного тона влажных камней ограждения.

На глазах менялись оттенки играющей массы воды. От тусклого и опасного отблескивания взбаламученных громад перед волноломом в полдень – до развернутой и широкой ликующей синевы к вечеру.

Давно-давно тому назад, повторяла Натали, она уже видела все здешнее… видела во сне. И того мужчину, что рядом, – это сбылось. Но не было полного «сбылось», потому что вдали от здешнего моря…

И можно ли лучше провести канун Нового года?! В шубе нараспашку, промочены на волноломе высокие ботинки, и ветер путает прядки по бокам двух блестящих слитных крыльев ее прически, сведенных от пробора в тяжелый узел сзади, что делает горделивым постанов ее небольшой головы на стройной шее, а эти – нежнейшие – на морском ветру… Обычно обращенные в себя, ее лиловые глаза просветлели сейчас до той же ясной синевы, что и море перед ними. Она чувствовала, что он смотрит на нее, волнуясь, слегка не узнавая ее и, может быть, робея…

Номер в малой гостинице при таверне. Наскоро переобуться – и снова в приморское зимнее цветение. Потом… после, сейчас она может чувствовать только слитность с этим берегом!

Под лавровыми деревьями, растущими на черноземной, тучной почве долгого мыса – а обок плещется и нещадно жжется ультрамарином море, – под вечер полумрак и густой пряный запах. Так и должна пахнуть земля в Эдеме!

А в нежно остывающем небе теснились и уплывали упругие завитки, веера и крылья, расплавленное алое сливалось с отгорающим, живым и ясным зеленоватым… И не случайно, на ее взгляд, та «высшая жизнь», которая после всего (она выдумана ли? существует ли?), не напрасно о ней намечтали люди, что она – в похожем краю…

Решено: теперь они с Александром долго не уедут из Италии.

С семейством Тучковых они познакомились в Риме. Натали с восторгом воспринимает самую младшую в нем – Наташу. Он же пока не определил своего к ней отношения. Хотя примечательной ее делало само отношение к ней жены. Ликование, энтузиазм и немного бестолковое оживление – такова Наташенька Тучкова. Нет, он не понимает!..

В ее семнадцать в ней было мало женственного, осознающего себя и приковывающего внимание женского. В ней прочитывались скорее неуёмность и нетерпение ребенка, вырвавшегося из больничного или пансионного заточения… что, возможно, тоже может очаровывать. Наташенька со старшей на год Еленой в самом деле были отчасти выпущены на волю ввиду поездки за границу. Чтобы понять это, достаточно было посмотреть на их отца Алексея Алексеевича Тучкова.

У Элен розовеет от терпеливого страдания ровненький, образцовый нос, и Наташенька горячо молится о том, чтобы господом богом им были посланы духи «Гардени»… Надеяться им можно только на бога, потому что «генерал» – главным образом, потому, что нельзя же взять и позволить то, что не было продумано им еще в пензенском имении или вдруг не пришло взбалмошно в его убеленную, с непокорными вихрами голову, – просьбу дочерей оборвал, и теперь уж бесповоротно – запаха того не потерпит, даже если Наталия Александровна Герцен (у той все полно врожденным тактом и чутьем по части женских мелочей и таинств), посоветовавшая девочкам в лавке эти духи, подарила бы им флакон. Алексей Алексеевич запомнил запах и тогдашний свой запрет – и не позволит. Красивая Елена морщит нос, Наташенька плачет.

Она была тоненькая и угловатая, с выражением страстного внимания на лице, какое бывает у очень близоруких людей, а в ее бледно-голубых глазах прочитывалось желание все постичь (все здешнее заранее казалось ей прекрасным, поскольку не похоже на всегдашнее усадебное), еще в них мелькало молодое стремление показать себя, и тут же – неуверенность в себе, порывистость и благодарность людям, которые все это поймут в ней. Младшая Тучкова казалась отважной от беззащитности.

Натали видела в ней предназначенность для другой, высшей жизни, без опаски и скрытности… Но он, грешен, не любит голубого – до знания жизни, а не после него: не ясно, куда еще выведет знание. Редко когда голубое сияние сохраняется в последующей жизни и проносится тихим уже свечением – не напоказ. А впрочем, она молода, занятна в своих ребяческих вспышках и нежноволоса…

Нет же, размышляя о ней, Герцен не взвешивал за Николеньку Огарева. (Что-то предвидела, говорила, что «чувствует» про него и нее заранее, Натали). Однако Тучковы, соседи Ника по пензенскому имению, нагнали их в Риме с письмом от него, где было несколько фраз особо о младшей дочери – с просьбой ободрить ее в давящих семейных обстоятельствах. И в Александре возникло слегка ревнивое приглядывание: чем заслужила приязнь столь близкого для него человека? И отсюда – едва ли не большая готовность принять старшую, «не рекомендованную», сестру, не такова ли вообще судьба подобных писем?

Словом, Герцену больше нравилась Елена, с затаенной и осознанной внутренней жизнью. Ник, сказал он себе, вообще нередко ошибается насчет женщин. Любя все красивое и страстное, он предполагает во всех – до последнего разуверения – лучшее, правдивое. Порой тем самым делает их на время такими; увы, не навсегда.

С Огаревым встретились в герценовские четырнадцать лет, Николаю было на год меньше. Александр помнит, каким увидел его впервые в лесу на берегу Москвы-реки, напротив Воробьевых гор, где тот гулял со своим тщедушным, рассеянным и франтоватым воспитателем из немцев Карлом Ивановичем Зонненбергом. Было жарко, и гувернер решил искупаться; попав на быстрое течение реки, стал звать на помощь. На крики прибежали Александр и незнакомый подросток. Оба они оказались на берегу с готовностью подвига и с отвагой, но воспитателя уже вытащил из воды проходивший мимо солдат.

Тогда же мальчики познакомились и сговорились встретиться снова. У Александра вызывало безотчетное доверие пухлое лицо Николеньки, отчасти похожего на недоросля и маменькиного сына (но это не так – Ник сирота, а совсем недавно он потерял также и бабушку), его крутые кудри, очень яркие губы, нос с мягкой горбинкой, слегка привздернутый на конце, открытость, томление и порыв в темно-синих глазах. Правда, поначалу, в первые недели их знакомства, он был подавлен смертью бабушки, печален. И Александр боялся его тормошить, пытаться втягивать в игры. Сам он был в ту пору иным: худощавым, с немного неверной осанкой, на его облик накладывала отпечаток затворническая и старчески размеренная жизнь в доме его отца. Однако у него был подвижный, насмешливый взгляд и – в минуты оживления – торопливая и страстная речь.

Почти сразу они заговорили о главном. Словно ждали этой встречи и возможности – настолько! – понимать друг друга… Да ведь действительно ждали. Александр порой горько, не находя себе места страдал из-за дружбы Огарева со сверстниками из его гимназии, из-за его магнетической притягательности для окружающих и расточительной траты времени на всех, но скоро они вытеснили друг около друга всех остальных. Потому что с кем еще у них мог быть, едва познакомясь, разговор о самом тайном – о людях двадцать пятого года? При этом выяснилось одно желание у обоих – продолжить дело тех.

Отчего-то, не предполагая другого развития событий, они грезили о сибирском снежном пути… (И то же Герцен услышал потом от Чернышевского. Подумал тогда: «Таковы мечты мальчиков в России».)

А дальше они с Ником словно поменялись обликом и темпераментом. Огарев взрослый – высок и худощав, у него пышные кудри и борода, загустели и почти срослись брови, в гостиных находили, что он слегка мужиковат. Таким он вернулся после высылки. Прежними остались его горячий румянец и яркие губы, мягко приветливый, уступчивый взгляд и слегка болезненная улыбка. За всем этим стояло стремление понимать и чувствовать других прежде себя; богатая и ранимая натура заставляла его предполагать и, может быть, преувеличенно учитывать сложный мир и уязвимость в других людях. Александр, повзрослев, стал среднего роста, статен, и, говорили, в его внешности проступило «родовитое». Он был легко загорающимся, энергичным, дружелюбным и насмешливым. Проницателен и пытлив стал взгляд его светло-карих глаз. Но остался неизменным у обоих культ самопожертвования и дела: не смотреть на свою жизнь как на собственное свое достояние…

Огарев пишет стихи, что подразумевает особую душевную организацию. (По возвращении из высылки становится известен как поэт.) И с возрастом у него усиливаются приступы его нервного заболевания – обостренной, доходящей до обмороков чувствительности к сильным запахам, звукам – неявно выраженной формы эпилепсии.

Ник взрослый слегка отрешен и молчалив. За этим стоит немало разочаровании и крушений. Четыре года он жил за границей, его сановные и богатые родственники, ссылаясь на его ослабленное здоровье, добились для него менее строгого наказания, чем то, что получил Александр, он ранее него вернулся из высылки, выехал за границу. Зарубежные его впечатления были крайне сдержанными. Далее Николай Платонович, молодой помещик, выпускает из крепи крестьян в своем селе Белоомут. Однако общинную землю скоро перекупают в округе кулаки. Голимая нищета и пассивность, безверие новообретших свободу… Так что же, ужели все-таки та свобода, чтобы выгонять «вольного пахаря» на полосу с урядником?.. Огарев критически относится теперь к превозносимой славянофилами разумности и чести сельской общины, но все же сохраняет надежду создать гармоничный трудовой мир в деревне. Будет заново пробовать устроить его в своем родовом поместье Старом Акшене… Хотя не полно ли – в крепостном российском окружении устраивать обетованную землю? Герцен до смерти отца, почти до самого отъезда, не был «владельцем» и с интересом следил за опытом своего друга.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю