355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Головина » Возвращение » Текст книги (страница 7)
Возвращение
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:21

Текст книги "Возвращение"


Автор книги: Наталья Головина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц)

И у того же Микеланджело – культ мощной и несломленной человеческой личности. Прочнее всех испытаний его «Атлант», он как бы оправданно без головы – раздавлен тяжестью, но и слит с нею и с камнем. Даже падение средневековой флорентийской республики, расправы и низложения былых кумиров – это надлом, но не крах для его скульптурных и живописных героев. В его «Капелле» утративший решимость Джулиано Медичи улыбается сдержанно и влекуще, и спокоен ушедший в свои думы Лоренцо. Они, лукавые правители Флоренции и покровители ваятеля, едва платившие за мрамор и часто не оплачивавшие его труд: могучий пролетарий от зодчества все равно не оторвется от своего дела, его прикует творческая страсть – оба они изображены скульптором реалистично и в то же время послужили поводом для других, высоких видений.

Чувство личного достоинства и внутренней свободы, присущее мадоннам и смертным, – вот главное впечатление Герцена от портретов в картинных галереях и от реальных лиц на улицах и набережных.

Оно смыкалось с воспоминанием о римском митинге, происходившем в самый разгар итальянских событий. Тут была, на его взгляд, самая суть всего, что он увидел в этой стране. Могучий человек с некрасивым, изрытым оспой лицом и с глазами-маслинами радостно приветствовал с трибуны Герцена и его спутников, увидев их в толпе, и вслед за тем народное море отозвалось овациями в их адрес… Это был старый моряк Анджело Брунетти, он же Чичероваккио, признанный оратор площадей и порта. Его прозвище можно было перевести как Златоуст. Но он был еще и громко заявляющей о себе совестью низовой, демократической Италии. Он занимался сбором пожертвований на освобождение Севера. В рядах волонтеров туда уйдет и его единственный пятнадцатилетний сын. (Они будут вскоре расстреляны оба по приказу «венчаного мальчишки», австрийского императора Франца-Иосифа, вступившего недавно на престол в восемнадцатилетнем возрасте и подписывавшего приговоры не раздумывая.)

Чичероваккио знал всех в Риме, и все верили ему. Он был из тех, кому внятно высокое, не всегда, знает Герцен, это образованные люди. К ногам трибуна тогда же, на митинге, собравшиеся бросали груды монет и драгоценностей. Совершенно то же сделал когда-то Козьма Минин.

Насколько же во всем этом были видны цена, достоинство и значение отдельной личности… Память о том митинге наполняла Александра счастьем: он в яви увидел на нем сразу множество людей того склада, который необходим для общественных изменений. (Виденное было изложено им в «Письмах из Италии», посланных Герценом, как и парижские «письма», друзьям в Россию, рукописи передавались ими из рук в руки. О том, чтобы опубликовать их на родине, не могло быть и речи.)

Сколько бы лет спустя он ни вспоминал итальянские впечатления, пейзажи и встречи, они вызывали в его памяти тогдашнее их восприятие – ощущение жизни, круто и мощно идущей на подъем, когда верится при этом, что так будет – всегда!

Глава восьмая
Разгром

В феврале 1848 года пришла весть из Парижа о тамошних событиях. Газеты писали о баррикадах, о революции!

Александр с «генералом» Тучковым бросились к журналистам: знают ли они что-то достоверно? Парламентские схватки и уличные бои были описаны так подробно, как если бы те при них присутствовали. Они засмеялись: нет, но так примерно и окажется!

Герцен с семьей едет в Париж. Там сейчас решаются судьбы… его судьба.

На границе была тщательная проверка паспортов и немалые затруднения в том, чтобы его впустили во Францию.

Границы не отменялись, это ясно, но все же досмотр, производимый все теми же жандармами от имени республики, – это был дурной знак.

В дни, последовавшие за его приездом в Париж, Александр обходился почти без сна, порой сутками не заглядывал домой. Нужно было обследовать город, нащупать его пульс. Он был прерывист, странен.

Схлынуло первое ликование. В национальном собрании, по наблюдению Герцена, неплохо знавшего здешних политических лидеров, заседали те, кого не было на баррикадах. Улицы были пусты, и по ним патрулировали войска. Торговцы активно вооружались: крупный денежный взнос и сшитая за собственный счет гвардейская форма давали право участвовать в событиях с оружием в руках.

В Тюильри, где прежде перекликались в аллеях дети и громада дворца пряталась в зелени гигантских каштанов, горели костры из срубленных деревьев, разбили бивак конные полки. Под шумок новоявленные гвардейцы грабили конкурентов-лавочников и прямо на углях жарили бараньи туши. Повсюду блестели штыки.

Михаил Бакунин с первыми залпами, раздавшимися в феврале, добрался из Германии пешком до Парижа и на пару с вновь выбранным префектом городской полиции Коссидьером сутками был занят помощью баррикадистам. Теперь был услан из Парижа поднимать восстание в Пруссии – подальше.


Разогнана была демонстрация в Марселе; расправы в Руане, Лиможе. Да полно, республика ли это?! – спрашивал себя Александр.

Герцен поселился в доме на углу улицы Мира. Там же жили Тургенев, Анненков и Адольф Рейхель. Им нужно держаться вместе.

Начинался спад событий. Пятнадцатого мая рабочие ворвались в национальное собрание с требованием дать слово их представителям. Они вскоре были арестованы. Это означало, что маски сброшены. Слово «социалист» уже стало клеймом у буржуа. Впрочем, их не оставляли попечением в тюрьмах. Около решетки дома заключения Консьержери шла бойкая торговля съестным. Патриотически настроенная булочница протягивала сквозь решетку пальчики для поцелуя… выше, выше…

Начиналось же так: неурожаи и промышленный кризис привели к тому, что каждый второй трудоспособный в Париже был безработным, невиданно выросли цены. В феврале правительством Луи-Филиппа была расстреляна манифестация в столице – и за ночь в ней выросли полторы тысячи баррикад. Король бежал и отрекся от власти. Вдохновляла повстанцев еще и Италия… Париж красноблузников отстаивал свои требования на баррикадах и торопил прочих с провозглашением республики: если не будет объявлена в течение суток – работники возьмутся за оружие! Ими было завоевано (на несколько месяцев, увы): сокращение рабочего дня на фабриках, возвращение мелких закладов из ломбардов – нищие одеяла, обувь, посуда; созданы были также коммунальные мастерские, призванные обеспечить занятость для тысяч безработных.

Обездоленные занимались в их рамках благоустройством улиц, поскольку промышленники не спешили с открытием убыточных в смутное время фабрик. «Коммунальным пролетариям из милости» порой приходилось рыть траншеи, с тем чтобы снова закапывать их… За это платили налогами обыватели. Таким образом, трудовой Париж, понимал Александр, был насмерть поссорен с буржуазным.

Уже к лету половина коммунальных мастерских была распущена. 22 июня последовало парижское восстание.

Герцену особенно запомнилось одно из событий, ему предшествующих, – разгон мирной манифестации республиканских сил. Запомнилось потому, что методы ее организации показали ему во всей наглядности последующую судьбу французской революции.

…В кафе социалистов было, как всегда, людно. Обсуждалось предложение: собрать всех баррикадистов и грозно продемонстрировать правительству их численность. Впрочем, были и сомневающиеся. Сазонов же и еще немногие с жаром говорили о славе, которая ждет участников этой акции.

– Но ведь они пойдут под пушки гвардейцев! – в числе прочих возражал им Александр.

Ему заметили в ответ, что спокойнее писать дома скептические пассажи. Общее мнение склонилось все же наконец к проведению манифестации.

– Так ты пойдешь? – спросил его, когда расходились по домам, Сазонов.

– Кто же сказал, что я никогда не делаю глупостей, – вздохнул Александр. Он должен был подчиниться решению большинства.

– Вот таким я тебя и люблю! – заключил Николай Иванович.

И вот манифестация. Десятки тысяч людей с недоумением на лицах толпились на бульварах. Никто не знал, что же делать дальше. Построились и с «Марсельезой» двинулись к национальному собранию. Как вдруг им загородили путь драгуны и отрезали половину колонны. И все же в силе оставался приказ повстанцам не применять оружия.

Драгуны рубили плашмя, а при малейшем сопротивлении – остриями сабель. Оратора, видел Александр, стянули с уличной тумбы с перешибленным прикладами горлом. Раздались поначалу холостые пушечные залпы. Начальник артиллерии Гинах и драгунский капитан Форестье хотели обойтись без крови. (Они будут расстреляны после версальского процесса.) Затем по манифестантам ударила прицельная картечь.

Герцена, едва увернувшегося из-под копыт лошади, выхватил из толпы молодой литейщик, знавший его по республиканским митингам.

– Все пропало! – прокричал он. – Пока не перекрыли путь, уходите! – И сам скрылся в боковом переулке.

Уцелевшие к вечеру вернулись на баррикады.

Однако если бы даже эта «процессия растерянности» и завершилась иначе, то что же дальше? Все та же величественная нерасторопность лидера республиканцев Ледрю-Роллена и бурная безнамеренность маленького человека с бравурными жестами – социалиста Блана. Уже сейчас Герцен слишком знает их, чтобы чего-то ожидать от их деятельности. Тесное же личное его знакомство с ними впереди – в Лондоне 1850 года, в среде бежавших туда лидеров разгромленной французской революции.

Между тем на площадях и в фабричных районах продолжались бои. Особенно упорное сопротивление гвардии было оказано в пригороде Сент-Антуане. Работницы там заняли чулочную фабрику и вывесили красное знамя. Их расстреляли из пушек.

Уличная сценка: очень юный гвардеец, почти мальчик, с воспаленными глазами пытался пожинать лавры среди обступивших его знакомых, видимо, возле своего дома. «О н и тоже хорошо… хорошо дрались, – говорил он. – Но и мы заплатили! Сколько их падало… Я сам до дула всадил штык пяти или шести человекам – попомнят!» Он казался пьяным и одичённым кровью. Женщины были бледны и молчали; одобрительно сплюнул дворник. Мальчишка с надеждой, безумно выкатив глаза, смотрел на одобрявшего. Все скорбно разошлись. Юный гвардеец был лет пятнадцати – чрезвычайно «пластичный» возраст. Мальчишка, из которого сделали убийцу…

Герцен молча уклонился от его взгляда и отправился дальше, к Елисейским полям, где он должен был принять участие в митинге. Как вдруг раздался крик из респектабельной подворотни:

– Не пропускайте его, я видел его с мятежниками!

Подоспевшие дворники повели его в комиссариат полиции. Что могло окончиться расстрелом…

Чиновник полиции был крайне насторожен и запросил о нем сведения в русском посольстве. Посоветовал впредь избегать выходить из квартиры.

Дома его ждал обыск. Натали была крайне нервна. И говорила обыскивающим с ненужным вызовом:

– У меня вот там есть несколько занимательных бумаг, пройдемте! – Протянула им хозяйственные счета. Губы ее дрожали.

Те с самым серьезным видом ознакомились со счетами.

Наконец ушли.

Немало обысков пережили Александр и Натали, сразу повеяло прежним…

В их квартире собрались затем русские друзья, живущие в том же доме. Обсуждали происшедшее. Как вдруг встревоженно прислушались: что это?! Был слышен барабанный бой, и вдали раздавались размеренные залпы.

Это расстреливали…

В последующие дни станет известно, что войска республиканской Франции высадились десантом в Италии для подавления Римской республики, завязались бои. В самом же Париже были расстреляны одиннадцать тысяч повстанцев.

Но и тогда, во время гремевших день за днем залпов, ощущались и угадывались размеры катастрофы…

Русские жильцы дома сгрудились у Герценов. Заходилась рыданиями Елена, и билась головой о стену Наташенька. «Генерал» полдня держал ее голову у себя на коленях. У всех были зеленые лица…

Расстрелы продолжались три дня. Мерная канонада и ружейные залпы… «За такие минуты ненавидят, помнят их всю жизнь!» – звучало в такт выстрелам в мозгу у Александра.

Глава девятая
Мы не увидимся

Потянулись месяцы без смысла, без окраски.

Вдруг тяжело занемог Тургенев. В Париже была холера. Вспыхнула в тысячных скоплениях арестантов и ссылаемых – город очищали от возможных повстанцев. Началось же это у Ивана Сергеевича так: он вошел осунувшийся, ему нездоровилось. Натали посоветовала ему немедленно выпить побольше содовой воды с вином, ее пили все для профилактики.

– Поздно, – сказал он, – я конченый человек. У меня – она самая!

Герцен отправил семью за город. (Натали и детям нужно было переменить обстановку, сам же он должен был оставаться в городе и видеть дальнейшее, быть свидетелем.) И, оставшись с ним вдвоем, десять дней ухаживал за Иваном Сергеевичем.

Порой у Александра возникала мысль: пусть и у меня то же! Но знал почему-то угрюмо и уверенно, что это еще не та его чаша – которую до дна… Постепенно Тургеневу становилось лучше.

Ему порой казалось в бреду, что он пишет письмо к Полин. «Сударыня! Будьте здоровы, будьте вполне здоровы. «Как бы то ни было» – как говорит ваш муж».

Наконец больной поднялся на ноги.

Маменька Варвара Петровна настойчиво звала его обратно, по своему обыкновению применив крутые меры – не высылала ему денег. За последние месяцы им было получено единственно триста рублей от редакции «Отечественных записок», Иван Сергеевич обмолвился, что они спасли его от голода. Он горд и скрывает безденежье. Окончательно теперь поссорился в письмах с матерью. Решил же он вернуться потому, что его место на родине, он не смог бы писать здесь.

Наконец он выехал пароходом из Штеттина в Россию.

И застал: дочь Поля (удивительно – то же имя, что у Полин, родилась же она за год до встречи с т о й в Петербурге на концерте) глядит забитой зверушкой. Да уж ее и бьют. Варвара Петровна устраивает представления для дворни: «Вглядитесь хорошенько: на кого похожа эта барышня? (Все смущенно молчат.) Как, вы не видите сходства, ведь у нее вылитое лицо нашего сына!» Малышка таскает на конюшню ведра едва ли не выше себя ростом… Он дал себе слово сделать все дл» ее воспитания.

Москвичи и питерцы нашли, что он переменился, и волосы у него наполовину поседели. Хотя ему тридцать с небольшим.

После опубликования в 1852 году статьи на смерть Гоголя (припомнены были и «Записки охотника») он был выслан в Спасское и заперт там безвыездно, без объявления срока. Основной же причиной высылки друга была та, сформулировал для себя Герцен, что от вернувшихся после Парижа 48-го года «пахло баррикадами».

Другая перспектива по приезде была бы у него самого. «Чрезвычайно дурной тон его поведения» был известен в посольстве: он оглашал свои политические убеждения во многочисленных выступлениях на митингах, и в течение долгих месяцев парижских уличных боев в его квартире находили стол и убежище десятки сменяющих друг друга повстанцев. Его мать помогала баррикадистам и деньгами. На ее дом и поместье в России уже был наложен арест.

Приближалась осень. Зиму в Париже всегда ждут как величайшего бедствия: завоет сырой ветер, и будет мести поземка, еще нестерпимей будет в стылых ночлежках бездомным…

Собирался уезжать также и Анненков. И колебался: не эмигрировать ли и ему из нешуточной, что ни говори, опасности вернуться? Вспоминал, как в том и этом бывал неосторожен. Но все же меньше, чем Александр. Действительность ставила жестокие вопросы…

Собирались уезжать и Тучковы, они уже задержались сверх благоразумия. Покуда тосковали и мечтали с ними на родном языке…

Отправились вскоре и Тучковы.

Он передал с ними письмо к московским друзьям: никогда еще, ни в какое время они не были ему нужнее, но они не увидятся! Именно в эту пору, в марте 49-го, он решил не возвращаться.

…Формальный отказ от подданства состоится через полтора года в Ницце, во время визита к нему в дом русского консула, который огласил приказ, предписывающий ему ускорить возвращение Герцена, «не принимая от него никаких причин, которые могли бы замедлить его отъезд, и не давая ему ни в коем случае отсрочки».

Герцен знал от Сазонова о процедуре зачтения такого приказа: ты должен при этом встать, выражая почтение к монаршей воле, – и так почему-то и поступаешь, хотя знаешь, что в случае возвращения на родину ты заранее осужден, лишен прав состояния и вернуться должен – для Петропавловки. Герцен плотнее уселся в кресле!

Так вот, он отказывается ехать. Да как же? – был испуган консул. «Имущество моей семьи в России заранее секвестировано, и это не спрашивая, возвращаемся ли мы. Как бы вы после этого поступили, находясь в здравом рассудке?» – ответил Александр. Консул покраснел…

Дальше он просил Герцена сослаться в своем объяснительном письме на здоровье, опасаясь последствий лично для себя. Герцен отказал ему в такой «милости».

Он обдумал все это, вплоть до деталей поведения, теперь, в разгромленном Париже. Его душили гнев и тоска последних месяцев, он задыхался. Некоторое облегчение наступило лишь после того, как он окончательно решился и написал москвичам о своем выборе.

Единственно возможное решение! И все же прийти к нему было – как сорваться с крутизны…

Горечь и печаль наступили вслед за тем. Все было ясно и непреложно для его разума, но болезненно для души – оставалось заглушать доводами рассудка.

Доводы были те, что «Париж и Рим выпроваживали, но и родина не ждала»… Подавлены были войсками Николая I и Турции молдо-валлахи и Австрией – западные славяне. Ясно, каково отзовется этот разгул насилия на внутренней жизни России.

Но и Запад не был приветливее.

Вещи, которые Герцен никогда не считал возможными здесь, даже в минуты досады и пессимизма, совершились. Вся Европа приходила теперь к самому грубому террору, чтобы устоять против напора социальных идей. «Равенство рабства воцарилось… Было время, когда полусвободный Запад гордо смотрел на Российскую империю, подавленную царским троном, и образованная Россия с завистью смотрела на участь западных братьев. Это время прошло». Так что Александр ничего не выигрывал для себя, оставаясь: не особенно большой прибыток личная свобода в означенных пределах. А на что-то большее он уже не надеялся здесь.

В те дни, после принятого решения не ехать, он порой исступленно мечтал о возвращении… Хотелось увидеть московских друзей, тихую природу Подмосковья, крестьян, свое Покровское.

Можно было бы увидеть их после еще десятка лет ссылок… Если выдержит к тому времени спинной хребет. Но принесет ли он пользу своим возвращением?.. На примере «итальянских» писем, посланных москвичам, он убедился, что цензурные условия на родине стали непреодолимым препоном, нет теперь уж и иллюзии относительно возможности публиковаться.

Но это главное его дело, гуманнее было бы лишить его жизни!

– Входите же, я чувствую вас сейчас за спиной. Вы необходимы теперь, автор.

Я спрошу у вас… у себя перед лицом будущего: что такое моя душа и на что она имеет право? Возможность самого этого вопроса существует только в случае, если душа достаточно велика – вмещает в себя тяжесть и боль всех, еще не знающих даже, отчего им тяжко. И я чувствую, что моя душа может вместить и принять такое…

Так вот, на что она имеет право? Она смирилась бы, если б надо было умерить ее для пользы дела, может, силы нашлись бы, но… только для молчания?! Она не имеет на это права!

Дело не погибло, если еще живо слово. И оно будет жить пока что здесь. Как тяжко начинать дело русской пропаганды тут, среди изверившихся и безнамеренных, не имея доступа на родину. Впрочем… сказано кем-то: только мертвые не возвращаются!..

И все же, видимо, мне не вернуться в Россию в нынешнее царствование. Николай же Павлович, если трезво учитывать обстоятельства, здоровьем обилен, и может доходить в Россию только герценовское слово…

Как дожить до новых надежд? Надежды и есть силы.

…Я вижу с порога хозяина кабинета: скульптурная его голова не склоняется, она высоко поднята. В его черты с изящной ироничной «ртутной» мимикой теперь словно бы добавлено свинцовой тяжести.

В данный момент ему больше не нужен собеседник. Он мыслью и своим задуманным делом обращается к будущему.

Глава десятая
«Генералы», пастухи, императоры

Не сразу вслед за тем, но в жизни Герцена возникла Женева. Она становилась теперь столицей эмиграции. В похмельном, кровавом Париже оставаться было и муторно, и небезопасно.

Здешние рестораны оказались ничем не хуже парижских. К примеру, «У прованских братьев» и «У Тивье». И там и здесь отменное жаркое и виноградные вина. Эмиграция негласно, но вполне ощутимо делилась на ранги по наличию денежных средств, как правило это совпадало с длительностью пребывания в изгнании. Новоприбывшие заказывали в ресторациях рейнское и трюфели, а дальше уже пили содовую и перекусывали пуддингами. Были слои, обитающие здесь с тридцатого года. Те же, что недавно из Парижа, Пруссии и Праги, после потрясений 48-го года, выделялись даже внешне – были мало отличимы от туристов. Они выглядели слишком авантажно для разгромленных – вот первое впечатление.

«У Лапажей» было, пожалуй, еще фешенебельнее – лепные потолки и грандиозные люстры, глубокие бархатные кресла в зале. Щебетали разноплеменные дамы.

Немыслимая пышность недавней моды сменилась «селянским» стилем: прямые проборы, бант под подбородком и длинные козырьки шляп – «скромница». У мужчин шелковые галстуки как бы перебинтовывали шею. Гитаристы у Лапажей владели переложением «Марсельезы», «Мадлон» и другого революционного. Всеприимная Швейцария равно приветствовала туристов и эмигрантов, что обеспечивало сбыт винам и кожаным изделиям, заполняло гостиницы. Впрочем, ценно было то, что эмигранты по договоренности со старейшинами какой-нибудь горной деревни здесь могли быть включенными в сельскую общину, что дает право получить швейцарское подданство (оно необходимо теперь Герцену). Такова традиция, и власти пока что не решаются отменить ее.

Так вот, «У Тивье», «У Шабройля», «У прованских братьев»… Александру следовало иногда бывать здесь, чтобы видеть, понять также и это.

Что-то нарушилось в нем. Вызывало раздражение даже и нечто мизерное, заведомо пустое. Может быть, дело в том, что все тут было мелкое и пустое…

Здешние «генералы» и мэтры эмиграции приветствовали Герцена радушно и почтительно (он известен), к тому же пишет публицистическую книгу о Париже 48-го года (быть отображенными). Но нередко вслед за тем опасливо ежились от его бурной и едкой иронии.

Да, ирония… даже разлитие желчи. Странное, болезненное состояние, отчего оно? Он воспринимает все слишком остро? Может статься, что так, – оттого что они – не слишком… Это сборище «однодневных героев там, где лилась кровь» и уже полгода как бойких крикунов здесь, в Женеве, вызывало в нем сарказм, казалось уродливым даже внешне. Николай Сазонов как-то заметил во всеуслышание: «Ты, Герцен, слишком эмоционален: скальпель ума и нежнейшее сердце.»

Там, в Париже, каждый месяц приносил теперь все новые отступления от конституции. Была отменена всеобщая подача голосов. И президентом Франции только что был избран Луи Наполеон, племянник Бонапарта, удачливого кровавого «маленького капрала», – понятна тоска по нему нуворишей, лишившихся военных заказов. Тщеславный же и жалкий его родственник сподобился в президенты единственно за принадлежность к той же фамилии. Передняя наконец нашла своего барина, назвал эту ситуацию Герцен. (Через два года вследствие государственного переворота тот станет почти на два десятилетия новым императором Франции.)

Осада французскими войсками восставшего Рима закончилась поражением Римской республики. И пала осажденная Венеция. После недавних парижских расстрелов тысячи французских повстанцев были высланы из страны, для них были созданы лагеря на Маркизских островах. Итак, пародия на революцию, но с настоящей кровью, заключил для себя Александр. И вновь все в Париже зашевелилось в прерванном на время предпринимательстве, воспоминание о крови уже затягивалось жиром…

А здесь вот, «У Тивье», во всеуслышание краснобайствовал тщедушный старичок. Но из свирепых… Из тех, что видят корни всех неудач в том, что мало было положено голов.

Он перебирался от столика к столику и сообщал, таинственно щурясь, что, по его сведениям, завтра в Париже будет жаркий денек! А дальше, через запятую (все едино), заверял в пользе растительной пищи для поддержания духа баррикадистов – особенно в условиях голода в Париже, при тамошнем росте цен!

Герцен спросил у него: а помогает ли от расстрелов?

«Свирепый» доверительно, оскорбленно и взыскующе почти приник к плечу Александра:

– Бифштексы и скептицизм… особенно бифштексы! – поверьте мне, что они гибельны…

– Все это фраза и воображение, как и все прочее! – прервал его Герцен.

– Но позвольте же… Всем известно, что растительная пища раскрепощает дух. Тысячелетия травоядения и собирательства плодов в истории человечества… очевидно же, что тут подлинное!

Впрочем, понятно было, что старичок – лишь распространитель идеи, самая мысль о приложении вегетарианства к историческому прогрессу принадлежала мэтру Густаву Струве. Сводилось все к «мировой душе», которая складывается из единичных чистых душ, а ядение животной плоти оскверняет их, поэтому для победы будущей революции нужно верить в нее плюс усовершенствовать себя физиологически. Тот исповедовал также френологию, и местный анекдот говорил о том, что он якобы избрал свою половину по отсутствию у ней бугра страсти, ощупав ее голову, после чего в усовершенствованном семейном союзе купается с нею каждый день в горном потоке при температуре градусов восемь. Так что хищный старичок был всего лишь из свиты «генерала» Струве и кормился при нем ботвиньей.

Все же Герцен ответил ему, досадуя на себя за нарушение правила «и не оспоривай…», заметил, что устройство зубов у человека и ферменты его пищеварительных органов доказывают как раз обратное! И наконец – меньше всего мозга сравнительно с весом тела было у гигантских травоядных ящеров, они оказались тупиковой ветвью развития. Слова его были, видимо, переданы мэтру.

К столику Герцена подошел осанистый муж с несколько развинченными движениями, которые не вязались с его квадратной фигурой в добротном сюртуке и с фанатичным и топорным лицом, мало похожим, как отметил Александр, на вместилище высшего духа. Это и был Густав Струве, он возбужденно попросил разрешения ощупать его голову. Александр, смеясь, позволил.

Сильные узловатые пальцы пробежались под его волосами.

Заключение мэтра было громогласным и рассерженным:

– У господина Герцена нет бугра почтительности!

Александр предложил ему сесть за свой столик.

В заключение их разговора господин Струве долго удивлялся «славянскому беспорядку» герценовских суждений. В тоне его звучало соболезнование.

Тошно, все тошно… и мимо… Зачем тут его слова, которые ни за чем не нужны? – думал Александр, возвращаясь домой из пестрого и трагического карнавала «У Тивье».

Он размышлял о сути эмиграции. В ней оказываются люди, вырванные с корнем из своей прежней почвы. Поэтому с навязчивой мыслью вернуться завтра любой ценой. Вот и здесь, в Женеве, подобно тому, как когда-то в Париже, эмигранты теснились целыми днями на нескольких бульварах между отелем и почтамтом, ежечасно ждали сообщения о смерти Луи Наполеона и – невесть каким образом – о победе революции. Самая их среда была фантастичной, отсюда их утопичные планы, дележ будущих ключевых постов и озлобленность… Он видел, что их «судорожные упования, деятельность без деятельности лишает их терпения, постоянства и способности к длительному труду». И был один лишь смысл герценовского пребывания в их кругу – его русское печатание за границей; оно будет предпринято! Цель его – не только Россия, но и ознакомление с нею здешнего, почти инопланетного, мира. Ненависть к жандармской политике Российской империи, знал он, велика, но русских начинают постепенно не путать с правительством. По всему тому у него был единственный выход: в здешней неприязненной и мелкой среде жить, отгородясь от нее, своей жизнью и работать на будущее!

Обдумывал он и такую возможность: уехать в Америку, в страну, где все заново. Но он не верил в нее, в будущее общества, которое начинает свою историю с работорговли и искоренения туземных жителей, – не верил.

Тускло и приглушенно было на душе…

Натали также теперь замкнулась и словно бы оцепенела в жизненном испуге, в растерянности, тайных слезах. Лишь изредка, когда они оставались совсем без посторонних, мысли их с трудом, отвычно настраивались на светлое.

В ближайшем будущем ему виделась лишь одна отдушина, единственное лицо из здешних, о ком он тепло думал, – это Пьер Жозеф Прудон. Жаль, что он вдалеке. Или, может быть, напротив, Герцен сейчас был в силах любить только дальних?..

Познакомил их в Париже Николай Сазонов. Он знает всех и бывает повсюду. Герцен шутил о нем, что это не человек, а ходячий мираж. И в Париже, и тут, в Женеве, он наводнял дом Герцена всяческими близкими на час. Но беседа с Прудоном запомнилась. Будучи отчасти знакомы, виделись с ним потом у Бакунина и у Адольфа Рейхеля. Прудон горячо любил Бакунина, и Мишель пребывал под немалым влиянием идей горского самоучки.

Экономист и республиканец, Прудон также исповедовал анархизм, но в менее летучей форме, чем мечты Бакунина о будущем свободном человеке, у него тот воплотился в последовательную критику теперешнего буржуазного государства. Первый же экономический труд Прудона провозглашал: собственность – это кража! Не мощно ли? Он говорил правду и говорил ее в собственном доме…

Запомнилась Герцену и внешность швейцарца: не столько высокий, сколько обширный и выпуклый лоб, упрямый горский нос, жестковатая и вместе простодушная складка губ, пенсне на нем (у него близорукие глаза) выглядело несколько чужеродно. Философ был крепок и сутуловат, как строитель или каменотес. Он из безансонских крестьян по деду, отец его был торговцем, сам Прудон начинал учеником в типографии и стал ее совладельцем; с помощью самообразования получил степень бакалавра. Для Александра он – представитель народа, каким он станет когда-то… В Париже сорок восьмого года он был депутатом национального собрания и выступал с разоблачениями буржуазных лидеров.

Теперь же этот давний знакомец обратился к Герцену с просьбой предоставить ему двадцать четыре тысячи франков денежного залога для издания им журнала социалистического направления. Сумма была значительна, а материальное положение Герцена неясно и шатко. Но возможно ли отказать?

Переговоры велись в письмах, сам Прудон в настоящее время находился за обличительные статьи в тюрьме. Тем более немыслимо отказать… Как пресны все вокруг, кроме резкого и прямого швейцарца! Герцена мало кто увлекал теперь: кутята… укусить не могут, куда им замахиваться на переделку миростроения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю