Текст книги "Возвращение"
Автор книги: Наталья Головина
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)
«Тебе бы сказать это раньше, отчего ты не приснилась когда-то в Ницце?! Нет… не помогло бы».
«Ты не можешь забываться счастьем. Жертвуешь лучшими минутами ради… нет, я понимаю, ради чего. Но все равно не понимаю! Заражаешь своей ненужной тягой к истине… ах нет же, нужной… Но с нею холодно! Она – противоположное счастью!..»
Что же тут ответить? – только улыбнуться благодарно, виновато. Да, женщинам, наверное, трудно идти с ним в ногу.
Сон вдруг разорвался…
На рассвете (она собиралась ночью, чтобы успеть к первому омнибусу) он увидел на пороге своего кабинета Наталию Алексеевну с саквояжами. Она поставила его в известность, что уезжает. Лиза, сонная и хмурая, волокла за собой куклу кверху ногами.
Он позволил Наталии уехать.
Добрый и мудрый Мадзини, он единственный друг Наталии Алексеевны, – возможно, потому, что на расстоянии. Они беседуют с ним в письмах. Иосиф Мадзини – мистик на республиканский манер, проповедник социального отпора и в то же время смиренного приятия ближнего и любви к нему. Немного погодя он будет принят ею холодно: почему не писал чаще? Но сейчас он обращается к ней: «Милый, милый друг Натали, невзгоды, постигающие нас лично суть последствия побочных причин, коренящихся в неполноте нашей природы, в окружающей нас материи, в наших ошибках и в нашей непредусмотрительности. Они наш неизбежный удел, потому что мы – человеческие существа, потому что мы стоим на низшей ступени, чем та, которой мы должны достигнуть… Вернитесь к нам. Не заставляйте нас думать, что для вас все бесплодно и пустынно, что вы больше не любите, что знамя, за которое мы боремся, для вас уже ничто. Только какая-нибудь святая цель вне нас, только какой-то долг могут спасти нас от бесчисленных печалей, которыми одолевает нас жизнь, от иссушающих сомнений, которые они влекут за собой…»
Семья Герцена вновь рассредоточилась. Наталия Алексеевна с Лизой поселилась в Монтре во Франции, куда он не имеет права въезда… Встреченный случайно знакомый сказал, что у Александра Ивановича загнанный вид. Такое с ним бывает после получения писем оттуда. Он отвечал Наталии, что для него немыслимо несколько лет не видеть Лизу… Возможно, это заслужено им, но отстранить себя от ее воспитания он не позволит, в этом он присягает! В декабре, чтобы быть вместе в годовщину смерти близнецов, он отправился в Италию. (Теперь Наталия там). Уехал оттуда не простясь.
Затем к Наталии Алексеевне ездила для примирения Тата. Напрасно.
Вновь он среди «форестьеров». Это путешественники, иностранцы. Какая-то кочующая вселенная: множество дам, священнослужителей и отчего-то французских военных в небольшом чине… Наталия Алексеевна теперь перебралась в Швейцарию. Герцен путешествовал как бы параллельно… «Колокол» не издавался уже около года: спрос на него упал.
Вот Александр Иванович в Базеле. Коротко записал свои впечатления: «Рейн – единственная граница, ничего не отделяющая, но разделяющая на две части Базель, что не мешает нисколько не выразимой скуке обеих сторон… Город транзитный: все проезжают по нем, и никто не останавливается, кроме комиссионеров… Жить в Базеле без особой любви к деньгам нельзя. Впрочем, вообще в швейцарских городах жить скучно, да и не в одних швейцарских, а во всех небольших городах». Даже писать, на его взгляд, о Базеле можно именно проездом или много спустя, отойдя на расстояние. Это чуть проявляет черты, иначе глушит скука.
Дело было в том, что все края похожи, кроме одной страны. Тоскливо вспоминалось, что где-то там, на другой планете, растут восковые березки…
Как там в «Рудине»: «Устал… Другой бы умер давно».
Глава тридцатая
Зову живых!
В России в пору следствия по их делу и процесса 32-х все как бы застыло в подозрительной настороженности и испуге. Все общественные институты «превратились в полицию» – так расценивал Герцен положение на родине после 1863 года.
И тут выстрел Каракозова.
Ему двадцать шесть лет. Это молодой человек с тяжелым и лихорадочным взглядом серых глаз и светлыми откинутыми назад волосами. Он из обедневшей саратовской дворянской семьи. Был исключен за участие в студенческих обществах из Казанского университета и не закончил курс в Московском. Участвовал в харьковском подпольном кружке (в планах которого среди прочего было освобождение Чернышевского), принадлежал к радикальному крылу в нем. В 66-м году узнал непреложно, насколько тяжело он болен. Зимой бродил бесприютный по Петербургу и попросил госпитализировать его в клинике для бедных, чтобы не замерзнуть на улице. К весне его доглодает чахотка… Естественный порыв для человека с убеждениями, знающего это, – принести пользу, сделать нечто, на что не решаются остальные.
4 апреля, когда после молебна в Исаакиевском соборе император в Летнем саду благожелательно принимал поклоны публики, на расстоянии шести шагов в него целился в толпе молодой человек. Последовал один промах. Другой. Костромской крестьянин Осип Комиссаров, приехавший в столицу на заработки и случайно оказавшийся в саду, подтолкнул руку Каракозова. Император лично сцепился со стрелявшим. Дальше толпа едва не растерзала террориста. «Я вас хотел от него избавить, он вас всех обманул!» – кричал тот и называл всех «ребятами»…
Газеты затем сообщили, что «злодей начал говорить на вторые сутки, а то все дерзко и очень зло смеялся». Его сразило, что по обрывку письма выяснили его имя и отыскали родственников. У него оставались нищие сестры. Последовала подачка им государя – две тысячи рублей. Петербург досадовал, что злоумышленник оказался русским, публика ожидала, что он должен быть инородцем. Зато уж крестьянин Комиссаров был явлен новым Сусаниным.
Массовый порыв последовавшего вслед за тем сыскного рвения привел к гонениям на все нестандартное и необщепринятое. Это касалось манеры одеваться, поведения, убеждений. Дамы в костюмах нигилисток (без рюш и без шляпок) были насмерть перепуганы – на улицах хватали всех одетых деловито и строго. И заодно тех, кто в пенсне. Поступил донос об одном трактире, возле которого кареты ждут всю ночь, а гости разъезжаются трезвыми: должно быть, типографщики. Выяснилось, что шулера.
Дознание по делу Каракозова велось следственной комиссией по восемнадцати часов в сутки. Измученный допросами и помраченный болезнью, Дмитрий Каракозов начал уже сам себя считать «преступником»…
Вал репрессий прокатился по стране. Потревожены были цыгане и греки, духоборы и скопцы, все, чей образ жизни не укладывался в некие рамки. Начались коллективные самосожжения в сектах в знак протеста против притеснений. Было закрыто немало сельских школ.
Цепь оказалась затянутой туже прежнего. Россия была отброшена назад в своем демократическом развитии.
Но этот же период стал началом нового этапа битвы освободительных сил с царизмом.
«…Милая Лиза, вчера я не смог тебе написать, очень много работы, а ночью твой Ага не может предаваться никаким занятиям. Как ты живешь, малышка?» Николай Платонович постоянно и с любовью писал Лизе. Ага и Патер, оба они особенно трепетно любили младшую. По этому поводу возможна шутка: «материнские» инстинкты (по их остроте и непреложности) появляются у мужчин после сорока…
Лиза требовала, чтобы Ага писал ей каждый день. Письма же Патера приводили ее в раздражение, о чем торжествующе сообщала ему Наталия. Лиза считала, что ее отец – Огарев и что ее разлучают с отцом…
Здоровье Николая Платоновича становилось все более шатким: сердечные приступы что ни день, за полгода им была написана лишь одна статья для «Колокола», стоившая ему огромного напряжения. Он чаще теперь отвечал на письма корреспондентов – дело, также требующее немалых усилий.
Они жили сейчас поблизости друг от друга в пригороде Женевы. К Огареву, как всегда и везде, тянулись окружающие, он умел делать людям добро, то есть именно им, не себе. Герцен же стал много суровее в последнее время. Тверд, спокоен и угрюм… Внушал себе: «Ты царь, живи один», – из Пушкина. Только Ника ему и хотелось видеть…
Герцену было светло, но и горестно бывать у них с Мэри: к сожалению, Ага «сломал» свой организм… Что тому причиной? – размышлял Александр Иванович. Постоянное насилие над собой ради гостеприимства, вытерпливание всяческих пустых знакомств и то и дело ломаемый распорядок дня, столь необходимый ему с его от рождения не слишком прочным здоровьем. И к тому же еще странные отношения с Мэри…
Подобного Герцен и боялся для друга. Общение и жизнь с человеком, не равным по развитию, близким более через жалость, такое общение пригнетает: слишком со многими оно оговорками… Впрочем, Ага прав (он не раз говорил это): и Герцена жизнь не балует. Однако Николенька – человек великодушного служения, на взгляд Александра Ивановича, нет кого-либо деликатнее и чище него, в его голове, пожалуй, не бывало ни одной темной или себялюбивой мысли, поэтому для него нет выхода из отношений с Мэри. Он подстраивает свою жизнь под ее.
У Николая Платоновича бывало порой катастрофически плохо с сердцем. И ясно было, что он не может нести половину нагрузки по «Колоколу».
Но нет же, нет, убеждал его Герцен, не переставать работать. Тут спасение! Иначе очень ощутимо убывает приобретенное… Он заметил Нику, что у него несколько расшатался стиль.
– Взгляни-ка, как следовало бы круче резать фразы, ну а главное – до предела отжимать: публицистика. Чтобы пробивалось в сознание даже помимо воли читающего!
Итак, отныне они вновь служили «пономарями» в Женеве.
Гора отправилась к Магомету – пусть бы не бесполезно! Что же, на печатке у Герцена надпись: «Всегда в движении»… К тому же здесь жили многие из молодых радикалов. Теперь он нуждался в молодых – для распространения «Колокола» по их каналам.
Привыкший за десятилетие к успеху и доходам, лондонец Трюбнер отправлял ныне литературу какими-никакими партиями через Финляндию и Константинополь, но энтузиазм его падал. Тираж газеты на вершине ее популярности был две тысячи пятьсот экземпляров, в 63-м году – пятьсот, теперь – менее того. Это угнетало Герцена, он как бы переставал слышать ответный сочувственный голос своих читателей. Да и прямых откликов, писем, становилось мало; они же – материал для статей…
Что же могло помочь Александру Ивановичу в теперешнем моральном кризисе? Всегдашняя его ирония, в том числе и на собственный счет. И труд. Тут Герцен еще молод, тут он владеет собой, как прежде. Жить он успевает лишь в промежутках между писаниями. Не успевает… А впрочем, почему отделяют одно от другого? В работе – его жизнь.
Что нового наметилось в тактике «Колокола»? Начиная с предреформенного периода в нем публикуются статьи, написанные крайне простым языком, уже не для образованной публики. С предельно отчетливыми формулами. Например: «Что нужно народу?» – «Земля и воля»; «Что делать войску» – «Не ходить против народа!» Герцен полагает, как и прежде, что «открытая, вольная печать – великое дело. Без вольной печати нет вольного человека». Но теперь нужны не беседы со «своими», а правильная, систематическая агитация всех, еще не близких. Надо звонить «и к самой обедне» – если уж развитие пошло по злокачественному пути (обстановка террора)…Все еще оставалось неясным, удастся ли увеличить тираж…
Работа отчасти подняла тонус. Однако сокрушительное герценовское раздражение и взвинченность нарастали… Он становился все более нетребователен в домашнем быту. Но не в делах. Возникали внезапные перепады настроения и тонуса, Герцен становился скован или беспричинно мрачен. Начал бороться со своей рассеянностью введением педантичного уклада во всем, который в свою очередь его раздражал… Но вот же… вновь: он вынужден был вернуться домой, забыв корректуру, и все лихорадочно искали ее, деловитое и легкое утреннее настроение оказалось безвозвратно утерянным. Заодно он сменил сюртук и шляпу: в приступе досады начинала как бы жать одежда…
Не было помощников! Александр Иванович вновь один работал в типографии. Самоотверженный Чернецкий, перевезя ее из Лондона, надолго слег, измученный ревматизмом и медленным своим, неотступным легочным процессом, не может сейчас даже что-либо поднять рукой. Другой сподвижник – Станислав Тхоржевский, прочный, белокурый и жизнелюбивый, безнадежно смотрит теперь на польское дело и на все прочее. Предпочитает держать мелочную книжную торговлю. Кого можно было бы привлечь в помощь – не видно, хотя многочисленные здешние воюющие между собой группировки буквально ломятся в герценовские двери. И «Колокол» все-таки расходится плохо… Словолитня вновь ложится материальным бременем на плечи Александра Ивановича. Как частичный выход – типография будет брать коммерческие заказы. Он решился учредить деловое товарищество на паях, были выпущены акции по двести франков. Но это также не спасло от убытков, к тому же Герцену претило превращать Вольную типографию в коммерческое предприятие.
Он присматривается к здешним группировкам. Дельнее прочих из женевских молодых, на его взгляд, Владимир Лугинин. Мечников же, Утин, Обручев, поляк Мрочковский – писать не могут. Разве что Лугинин осилил бы заниматься публицистикой, у него систематическое образование… Но пишет он так же средне. И к тому же он собирается вскоре «домой». Это и к лучшему: слишком уж он смотрит на Тату. Но он легковесен для нее… (В дальнейшем Лугинин, вернувшись в Россию, станет в меру либеральным профессором Московского университета).
Александра Ивановича настораживали здешние молодые. То и дело кто-то из них являлся к нему требовать средств от имени своего клана. А то и просто, чтобы уплатить в гостинице или на билет кузине до Нарвы… «Денежное насилие» над ним все ширилось. Герцен давал, но устал от «деспотизма слева». Право же, шесть-семь лет назад его навещали более серьезные посетители. В нынешних же молодых радикалах его огорчало выпячивание своего «я» и отсутствие тяги к труду и идеалам. Ему и им предстоит присмотреться друг к другу. И все же они – более свои, чем слишком многие другие. Ведь и сам Герцен принадлежит к тем, кого называют ныне нигилистами, более того, отчасти и он вывел их на свет, и потому он не может отмежеваться от них. Хотя разногласия между Герценом и ими серьезны.
Год назад у «лондонцев» состоялись переговоры со здешними представителями «Земли и воли». Те предложили им стать «агентами» их организации. И Герцен отклонил их предложение, безмерно удивив этим тогда Бакунина; Огарев также был склонен считать, что тут ошибка Герцена. Александр Иванович сказал, что его коробит такое французское (шпионское) наименование. «Сколько вас?» – спросил он, кроме того, у «вербующих». Трудно сказать определенно, ответили ему и дали понять, что много. Огарев был недоволен скептицизмом друга: есть смысл поддержать слабые начинания, «иначе бы они и не нуждались в нас». – «Так они должны были явиться к нам слабыми, а не предлагать заносчивое «агентство». – «Это… молодость!» – усмехнулся Бакунин.
Однако в Герцене тогда говорило не только недовольство тем, что новые пришельцы хотят взять в свои руки поднятое ими с таким трудом дело, не отдавая им даже дани признательности, но и соображения куда весомее и тревожнее: нельзя с ними просто механически объединиться, «они несут свирепый тезис».
Разногласия с женевскими молодыми обострились в оценке покушения Каракозова. «Колокол» высказал, что не вызывает сомнения личный героизм Дмитрия Владимировича Каракозова, однако это не метод: «У одних диких и дряхлых народов история пробивает себе путь убийствами!» Здешние начинали считать «лондонцев» чуть ли не реакционерами, что вызывало новый отток сил от «Колокола»…
Ужели они становились прошлым?!
…Наталия Алексеевна, путешествуя по разным краям, писала о своем раскаянии и муке. Но не прекращала настраивать Лизу против всей семьи. Господи, думал он, сколько же времени и сил ушло на этот внутренний раздор и муку! Если бы она при этом не любила его и детей, все было бы проще… Наталия рассказывала о дочери, что Лиза ходит в школу с отвращением, и она сама безмерно страдает в ее отсутствие. Скоро, видимо, возьмет ее из школы. Увы, пара частных учителей, если не поставить дело с обучением столь же методично и непреложно, как это было когда-то в лондонском доме, не решат проблемы, Лиза останется околограмотной и полуобразованной… Герцен с чувством досады и бессилия отложил письмо.
Так вот, «Колокол». Все так же уплывало из рук… И жизнь теряла свой смысл. Герцен видел, что в Европе его идеи «словно бы сданы в архив». Он говорил сейчас по большей части не с Россией (она не слышит), а о России, с тем чтобы объяснить Западу ее путь. Каков же результат? Думалось об этом с горькой усмешкой: пожалуй что, его слушают «как безвредного сумасшедшего – не веря тому, о чем он пишет, но подкупаясь энергией и убежденностью». Сейчас, когда все же отчасти стало осуществляться (каракозовский террористический протест, считает Александр Иванович, – пусть и нежизненный побег, но предвестник), они, здешняя его аудитория, восприняли это с недоверием и недоумением.
Не было к тому же свежих и дельных статей из России. То, что изредка присылали оттуда, было, на его взгляд, «скучным доктринерством ни рабов, ни свободных».
Вот один из таких сотрудничающих на расстоянии соотечественников приехал в Женеву к Герцену как бы с инспектирующим визитом. Высказал:
– Вы словно замурованы в вашей русской пропаганде! Есть и еще проблемы…
– Какие же?
– Н-ну… – Тот оглядел свои образцовые ногти: – Всё вокруг вопросы. Отчего же для вас они имеют смысл лишь в преломлении через «русский»?!
Герцен отказался продолжать никчемный разговор. Тут в самой сердцевине взглядов – равнодушие, всеядность и апломб, желание найти не истину, а… разнообразие. Толковали, что Герцен в настоящее время считает воспринявшими свою веру лишь тех, кто исповедует «русский вопрос». Да, он стал жестче и требовательнее с возможными соратниками. К светской публике, либеральничающим напоказ российским путешественникам обращены его слова: «Не восхищайтесь моими статьями – поймите их!»
Трудности в издании газеты нарастали. В глухую пору многие сочли борьбу окончательно бесплодной. Читатели были разочарованы ходом событий и отчасти переносили свое разочарование на «Колокол» и на его авторов; в таких условиях, знал Александр Иванович, порой происходит смена пророков. К тому же правительство перекрыло теперь большинство путей доставки газеты в Россию. И не вполне пустыми являлись угрозы убить или выкрасть Герцена и Огарева.
Какова же дальнейшая судьба «Колокола»? Начиная с 1868 года он будет выходить на французском языке. Герцен не сдается. Вновь ставка на талант и стойкость: они почти всегда приводят к успеху. «Зову живых!» – таково начало эпиграфа к «Колоколу»…Эй, есть в поле жив человек?!
Глава тридцать первая
Лишняя… лапа
Конфликт «лондонцев» с молодой женевской эмиграцией углублялся. И наконец возникло почти противоборство с нею.
Бурю вызвала в свое время статья Герцена 1865 года, как бы подводящая итоги борьбы, где он давал сравнительную оценку деятельности своей и Чернышевского. Герцен считал, что учение Чернышевского – это западное ответвление социализма, развивающее тамошнее наследие социальной мысли, в то время как он сам – русский вариант «социализма от земли и крестьянского быта»; они являлись взаимным дополнением друг друга. Что было безусловно справедливо: между ними нет полярных размежеваний. Встречено было с ярой враждебностью… Александр Серно-Соловьевич высказался: «Вы – представители двух враждебных миров и истребляли друг друга». Это не могло не ранить Герцена.
Он размышлял: что тут – историческая неблагодарность к тем, кто раньше их понял угнетение и боль други-х, или, может быть, недоразумение и ошибка?! Ведь все они, «штурманы будущей бури», в Питере или Москве ходили в кухмистерские читать «Колокол»… Что же – пусть судят! – но разбираются справедливо. «Лондонцы» и Чернышевский – равно отцы нигилизма, их поколение завещало нынешним молодым именно его, понимая его как «сомнение и исследование вместо веры».
Александр Иванович отказал в эту пору в сотрудничестве Долгорукову, клеветнически отозвавшемуся в своем издании лично о Дмитрии Каракозове, и потребовал от него опровержения (и тот, видимо, подчинился, вновь затем изредка публикуется у Герцена). Однако «Колокол» открыто осудил террористические акты – и именно тут был главный водораздел…
«Женевцы» настоятельно требовали отдать им «бахметьевский фонд» и сумму, обеспечивающую типографию, а также сделать «Колокол» выразителем мнений всех эмигрантских группировок. Николай Утин высказал в письме от имени остальных: «Это принесет солидную пользу и нашему делу и вам лично, то есть вашему имени как пропагаторов; а возвращение вашему имени престижа или, простите, того полного уважения, которое было еще недавно, то есть несколько лет назад, – это дело нашей общей пользы». Вот ведь что… боевая рана «звонарей» в «польском противостоянии» со всеми раболепствующими расценивалась… почти как некая стыдная болезнь – примерно так. Герцен посему заключил для себя, что «тут не просто бестактность – разность взглядов галактическая. Высказавшие это не видят своей связи мертвыми цепями с российской бездуховностью». (Сами бы «переморгали», не высказались бы о польской трагедии…)
Начало неприкрытой вражде положила выпущенная в Женеве брошюра Александра Серно-Соловьевича «Наши домашние дела». Она была полна личных выпадов: Герцен – это «человек, принадлежащий к тому недоразвившемуся типу людей, о котором Чернышевский говорит в своем «Что делать?». Самообожание – вот его главное несчастье»; и – «Говорит слова, не подтвержденные жизнью». Имелся в виду быт и достаток Герцена: он-де должен раздать свое состояние.
Впрочем, не все эмигранты согласны с этими нападками. Тридцатисемилетний очень преданный Герцену Виктор Касаткин, помогающий ему отчасти вести типографию (он объявлен Соловьевичем цепной собакой Герцена), не устает разъяснять, что АИ, как известно, с трудом живет на проценты и никогда не трогает капитала, это обеспечение его дела; был еще Владимир Ковалевский, глубоко уважающий Герцена, но остерегающийся высказываться в кругу своих… Были и другие.
Александр Иванович был жестоко оскорблен: онивсё забыли. Обстоятельства и результаты их с Огаревым труда! Эти деньги – его оружие, он не тратит их даже на своих детей. Их заработали каторжным трудом крепостные батюшки Яковлева, и Герцен должен употребить их на подлинное освобождение их и им подобных. И если уж судить за всегдашнее герценовское вино за столом (он его заработал за столько лет службы), то не коснуться ли порицающих? Белинский совестился лечиться за счет друзей – здесь же не стесняются содержать за их счет актрис.
Александр Иванович вел денежный фонд женевской эмиграции, собираемый из добровольных пожертвований, и это также ставило его в центр разгорающегося скандала, его чуть ли не обвиняли в том, что в фонд ничего не поступает. Герцен пополнял его из своих средств – и уж больше не в силах. Он требовал, чтобы право на пособие было заслужено, что объявлялось вмешательством в личные дела нуждающихся.
От «стариков» ждали незамедлительно всё разрешающего руководства и предписаний. «Женевцы» были не готовы к борьбе как к марафону, отсюда теоретические взгляды «лондонцев», не обещающие скорого исхода, не устраивали их. Становилось хорошим тоном считать Герцена неприятелем.
Однако каковы они сами, поколение, которому вести дело дальше? Александр Иванович чувствовал, что, наблюдая их, не может порой сдержать негодования…
Вот юный Виктор Ножин, даже и фамилия символична… Он лишь недавно вышел из подросткового возраста. Правда, оставил ради своих убеждений обеспеченную семью и блестящую карьеру. Он фанатик мщения и ломки любой ценой. Это юноша-кинжал, все остальное в нем почти не сформировано, только тем он и может привлекать или отталкивать. Не слишком ли скудный багаж?.. Герцен считает, что время мысли никогда не пройдет и страшен кинжал без нее. Ножин столь горяч, что не умеет спорить, кидается чуть ли не с кулаками и убегает, багровый от смущения и ярости… Он вполне буквально ненавидит своих оппонентов. (Фигура его промелькнет, не оставив в социальном движении и культуре сколько-нибудь заметного следа.)
Появился было ненадолго на здешнем горизонте красавец и незаурядный человек Александр Слепцов, питерский «землеволец» из когорты Чернышевского. Он литературно одарен, автор повести, опубликованной в «Современнике» (смысл которой: не до мелкого совершенствования – надо ломать по-крупному), талантлив в каждом своем движении и жесте, в том числе – кабинетный человек и родом из дворян, наделен замечательной ручной умелостью; любимый всеми, счастливая натура… Он организовал было в Питере, приведя в исступление тамошних обывателей и полицию, коммуну из литераторов и курсисток: девушкам, приехавшим учиться, крайне трудно нанять квартиру. То-то гудело общественное мнение! Фаланстер объявили «борделью», и курсистки, смугясь, съехали… Он образован и «взросл». Но в нем так же нет терпения для дальнего пути…
Кто еще из здешних? Сосредоточенный умница Бакст. Тянет на себе созданную теперь молодыми типографию, конкурирующую с герценовской. Ему мало кто догадывается помочь. Бросается в глаза среди прочих здешних взвинченный и желчный красавец Валериан Мрочковский с его скандальными дамскими историями. Был еще клан Николая Утина с его женой, младшими братьями и окружением, братья Утины – из семьи миллионщика-виноторговца. Сам Николай Иосифович – «землеволец», но слишком уж они, на взгляд Герцена, демонстрируют себя и играют в военизированный диктат над остальными. С рекламною шумихой вокруг своих дарований старший Утин с женою затеяли было написать роман о драме Гервега с Натали под названием «Жизнь за жизнь», Герцену сообщили, что он обязан рассказать. Остались им недовольны. Статьи же Утина для «Колокола» были поверхностны. Он бешено самолюбив и сверхреволюционен – на уровне фраз. (В восьмидесятые годы он отойдет от борьбы, заслужит возвращение на родину и станет инженером-заводчиком на Урале.) Утин считал себя вправе казнить «стариков» за начальный период «Колокола», статьи, обращенные к Александру II. Были еще Жуковский и Якоби. И отважный, во всем наотмашь Мечников, служивший прежде волонтером у Гарибальди. А также претендующий в здешнем сообществе на генеральский чин Александр Серно-Соловьевич. Тут же беглая княгиня-нигилистка Зоя Оболенская, покинувшая мужа – российского сенатора, и множество других эмигранток, рьяно отстаивающих прежде всего настроения и притязания своих мужчин.
Однажды Герцена посетила Мария Трубникова, гражданская жена Соловьевича. Сероглазая, растерянная, трогательная в своем порыве… Она была в нервном возбуждении, пришла по своей инициативе – попытаться выяснить отношения. «Эта брошюра против вас… вы знаете, – начала она, – привела ко всеобщему раздору. Но ведь и вы сами, Герцен!.. – Последовали обвинения, которые были в ходу в их среде. – Между тем Александр Серно-Соловьевич… вы не можете не признать: это человек, которым создано движение на Западе!» (Огарев и Герцен не видели оснований для признания «великой роли».) Посетительница призывала их сделать что-то, чтобы этот факт наконец был признан, ибо теперешнее положение вещей приводит ее Александра в исступление! Она признала под конец разговора, что он, по-видимому, нездоров… Так что же мы можем сделать, печалились вместе с нею «звонари». (Окончилось в 69-м году нервным заболеванием и самоубийством Александра Серно-Соловьевича.)
Так что же такое здешние молодые, насколько они новы?.. В качестве эмигрантов – нимало, Герцен видел на своем веку не одно их поколение. Все ту же уродливую печать накладывала на них жизнь в чужом окружении. Вспучивались мифы о возможности наконец-то проявить себя здесь, дрязги и агрессивное самоутверждение, шпиономания, проистекающие прежде всего от потерянности. Все это можно было бы не брать во внимание как общие черты… Ну а глубже? Тут – интересное, и к месту вспомнить «Что делать?» Чернышевского. Вот что думает Александр Иванович об известном романе: «Это примечательная вещь. В ней бездна отгадок – и хорошей и дурной сторон нигилистов. Их жаргон, презрение к внешнему, комедия простоты, и, с другой стороны, много хорошего, воспитательного. Кончается фалангой… Смело. И что за слог, что за проза в поэзии…Странная вещь – это взаимодействие людей на книгу и книги на людей. Книга берет склад из того общества, в котором возникает, обобщает его, делает более наглядным и резким и вслед за тем бывает обойдена реальностью. Действительные лица вживаются в свои литературные тени… Русские молодые люди, приезжавшие после 1862 г., почти все были из «Что делать?», с прибавлением нескольких базаровских черт». И они боготворят своих идолов, Герцен улыбнулся этой мысли.
Куда как обойдя своих идолов и кумиров… Вот главное его наблюдение в отношении здешних радикалов. Отсюда их нетерпение, ожесточенность и культ практической целесообразности… утилитарности. Хотя в некоторых случаях они, на его взгляд, правы. Ими жестко схвачены истины, но почти всегда они срываются на их практическом применении. Это общеюношеская черта… Молодость – вообще штурм.
Да это бы все их личное дело, если бы не социальная программа: ломать любой ценою, посредством террора. И, разумеется, свои взгляды и склонности они принимают за устремления целой России. Безоглядность неизбежно вызывает в Герцене отпор. Принцип «цель заранее все оправдывает» – никогда не достигает цели, во всяком случае, той, что была поставлена изначально! Таково его убеждение.
…История может сегодня ответить на вопрос о развитии этого социального направления. Впереди открытая война между «Народной волей» и царским правительством. Наиболее значительные ее этапы: 1878 год – выстрел Веры Засулич в петербургского градоначальника Трепова, мстившей за издевательства над политическими заключенными, она была оправдана судом присяжных, впредь суд присяжных применительно к политическим делам будет отменен. 1881 год – казнь Андрея Желябова, Софьи Перовской с товарищами. Восемь покушений – и наконец достигнуто. Увы, на престол взошел новый Романов… Тупиковость террора стала очевидной.
Впереди – новый этап освободительной борьбы, а также эмиграция в новом качестве – профессиональных революционеров, видящих свои ближайшие задачи в упорной пропаганде. Это Лавров, который печатался в послегерценовском «Колоколе», переводчик «Капитала» Лопатин, Плеханов, Налбандян, Луначарский, молодой Владимир Ульянов.