355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Головина » Возвращение » Текст книги (страница 17)
Возвращение
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:21

Текст книги "Возвращение"


Автор книги: Наталья Головина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 27 страниц)

Ее ожидание от него новой порции написанного, того, что он мог бы читать вслух за чайным столом, давило его, делало невозможным результат.

За неимением того, что можно было бы читать из только что созданного (имеет особый аромат), он рассказывал о России, о том, что там сейчас растет новая когорта – незнакомые молодые для совсем новой борьбы. Но ей было неинтересно про тамошнее.

Говорили и о природе творчества. Полин имела о нем довольно исчерпывающее мнение и строгие суждения. Дисциплина и рациональная обстановка (для каждого своя) – суть исчерпывающие условия для творчества, никакой мистики. Насчет мистики – да, но есть магия, милая Полин все же знает не все. Кто-то из великих работал, помнится, опустив ноги в холодную воду, а на Гейне вдохновляюще действовал запах гниющих яблок, но, если решительно не идет – не подстегивать, нет! Творчество связано еще и с органичностью и стройностью существования. Можно писать от мысли, от упоения или же от боли, если они звучат гармонично, но не годится от хаоса. Он же – в кризисе и склоняется к тому, что писать он не будет!

– Зачем же так думать, словно не было другой поры и не будет, стоит только сбросить с себя хандру!

– Таков взгляд на вещи, который укоренился у меня в последнее время.

– Но это загубить свое восходящее имя! И загубить себя!

Да нет, он не настолько субтилен. Что же касается известности… Нельзя сказать, что она совсем безразлична ему, нет. Но потому-то она и не ко времени теперь, что он не имеет на нее права. Иначе уличат они, те, для кого он пишет. Публику не надуешь ни на волос, она умнее каждого из нас. Заметьте еще, что принося ей всего себя, всю свою кровь и плоть, мы должны быть благодарны ей, если она поймет и оценит жертву, если она обратит на вас внимание, и он считает, что это справедливо.

– Да, так! Публика глупа, как башмак, но судит верно, о том есть бездна суфлерских анекдотов, лучше всего знают зал суфлеры… Но настоящие кровь и жертвы все же излишни и будут восприняты ею как чрезмерность.

Ведь сама Полин обходится без таких крайностей! Всего лучше у нее выходит петь Травиату, наблюдая какого-нибудь забавного толстяка в первых рядах партера. Как жестоко это русское выворачиванье нутра!..

Да, он о том же. У Пушкина (у вас его почти не знают) получалось удерживаться на некой грани: «…над вымыслом слезами обольюсь» (то есть лишь отчасти сознавая, что тут вымысел) – а назавтра посмеяться над тем же…

И она о том. Ей кажется, что русский друг авгурствует и затемняет смысл. Есть ведь, наконец, такая славная вещь: подчинить себе публику, этого многоликого монстра! Отвага и «кураж», как у укротителя, который входит в клетку со львами… Она великолепно рассмеялась. Вчерашний успех должен рождать новый – чего же больше? Тренированность в мастерстве дает еще и то блаженство, чтобы слышать тайные небесные сферы, – и тут тоже нельзя остановиться. У милого ее друга все для того есть, а главное, его готовы слушать куртавнельские обитатели!

Он видел, что она по-своему права, и сдавался в споре. С ее позиций было нетрудно понять ее недоумение по поводу того, что у него не получается воспользоваться превосходным здешним кабинетом. Однако у него вообще не шла работа в последний год. Он ожидал от поездки за границу некоего кризиса, из которого он выберется либо «добитым окончательно, либо обновленным». После шумного недавнего успеха его книг в России (в частности, он был удостоен приглашения к обеду великими князьями) у него сейчас вновь полоса глубинного недовольства собой. Он спрашивал себя: такова ли его природа? Или же что-то новое забродило в русской жизни и созревает в нем?

Ему было неуютно с теперешней своей растерянностью в соседстве с ее властным темпераментом… Он выразил для себя разницу между нею и собой, как он ее виДел: «Самодовлеющая гордость ее бесспорной гениальности – от природы. Он же как червь должен доказывать свою талантливость…» Бессознательное ее воцарение надо всем и всеми восхищало его, порой заставляло страдать.

На его взгляд, в ней все же заметна была отвычка от него, может быть, охлаждение. Полин не могла не чувствовать его непроизносимый упрек, что вызывало ее невольное раздражение. Она сама вряд ли его сознавала.

Красива и права – такою запомнилась; последнее – каким-то образом – также вследствие ее гордости, смелости и властности, порой способной попирать других. Иван Сергеевич чувствовал себя виноватым, пытающимся подарить ей вещь, которая не нужна ей… Толстый и милый Луи, почитающий себя счастливым и в любой ситуации способный быть таковым, имей он при том красное вино и фазанью ферму, был в самом деле наилучшим вариантом для нее, она снова была права.

Вновь он в Париже. Потом Баден-Баден, Булонь, Марсель и так дальше.

Бывает полоса в отношениях, когда лучше вспоминать друг друга вдалеке. Не так болезненно.

В отдалении от нее он спрашивал себя: что же такое Полин, какова она? Улыбнулся печально: «Она добра, то есть щедра… то есть отдает другим то, что ей не совсем нужно…» Началось все почти уже два десятилетия назад, когда его больше всего пленяла красота (в ее ряду музыка), и в дальнейшем ему виделось в их отношениях благо для него. Теперь же ему не спастись. Давно погибла надежда на счастье, но все же не сама любовь. Корень ее иррационален!..

Металась мысль. Пусть он давно объяснил себе, что роль честных людей на этом свете, по-видимому, состоит исключительно в том, чтобы страдать и погибнуть с достоинством, но все-таки ему было тяжело сейчас, когда, как ему казалось, он вплотную приблизился к концу… или по крайней мере к скорой омертвелости всех чувств, неизбежной после теперешней боли. Он усиливал ее попытками самосознания. Не одному черту, а и самому себе в глаза вглядываться не следует…

…В Зинциге, в кропотливом уюте крошечного немецкого городка, по какой-то противоположности с обстановкой в его воображении возникло словно бы чуть диковатое, красивое юное женское лицо, порывистость и крупность русского характера – девушка, «вылепленная» из многих… Ивану Сергеевичу захотелось рассказать, полусознаваемую вначале, непрекратимую любовную историю.

Он понял, что вновь будет писать. И называться повесть будет «Ася».

«Хоть время теперь, кажется, совсем не туда смотрит…» – угадывал он возражения иных из своих будущих читателей. Но знал, что это лишь по видимости так.

Много времени у «лондонцев» отнимали многочисленные в ту пору визиты. Порой все домашние Александра Ивановича изнемогали от них.

Приехала одна российская дама лет пятидесяти и представилась Герцену и Николаю Платоновичу:

– Дочь аристократа, вдова аристократа и мать аристократа! – Имя у нее было действительно громкое, манеры внушительные и заносчивые.

Дама была энергичной и с малиновым румянцем. Они ездили с невесткой на воды.

Та же, напротив, была из изможденно-утонченных, салонное (вроде того, как бывают тепличные) растение. Но руку для поцелуя не протягивала, что-то все же понимала относительно места, куда попала.

О да, хозяева им понравились… Они с удовлетворением высказали, что в них, пожалуй, нет самовлюбленности, которая столь свойственна, на их взгляд, этим людям ниоткуда, ставшим почему-то, игрою судьбы, заметными в обществе. Герцен, к примеру, – сама открытость и любезность, одет скромно и просто… так что уж даже чего-то и не хватает, из той, знаете ли, маститости… Они с Огаревым хорошей крови, она объясняет – этим.

Что происходит в России? Право, ничего, разве что студенты в столицах стали так дерзки. Племянник Мишель жалуется, что на лекциях в университете скверно пахнет от поповичей.

Завернули они сюда отметиться. Ну и взаимно лестно.

При виде их особенно наглядной становилась преступность жизни в роскоши. Она растлевает живущих в ней, и никакими цветами духовности (нет их) отнюдь не возмещает усилия тех обобранных, за чей счет они живут. В то же время обычный крестьянин центральной полосы во всю жизнь не ест мяса, и у него постоянно не хватает хлеба. Кто побогаче, заготавливают капусту. Чудовищно расстояние между народом и Петербургом!

Гостьи велеречиво упрекали «лондонцев» за их возмущение сегодняшним положением народа, за то, что у них хватает мужества говорить, насколько он обделен во всем. По их мысли, он на то и предназначен. Они приехали убедить в этом «звонарей».

…Вот еще посетитель – судебный чиновник. Моложав и томен. От его позы в кресле веяло той развратной негой, что дается многолетним сидением в суде перед поясными поклонами крестьян. Пунцовый шелковый жилет и округлость всех форм… Чрезвычайно приятный барин. И звали его Модестом Петровичем Лихоегиным, ох уж и метит иной раз фамилия!

Говорил он о своих правах. Этакий со сдобными щеками службист из Болохны, явившийся засвидетельствовать свое сочувствие вольной печати и то, что он не такой ретроград, как его коллеги, и если бы правительство умело ценить людей… Не продвигают по службе. В то время как местный исправник – пусть «лондонцы» отделают его, весь уезд благодарен будет, и ему даже поручено просить их об этом – человек растленный, дочь свою не выдает замуж, чтобы не отделять приданого, проиграл прокурору в карты двадцать четыре рубля и норовит не заплатить. Но нынче, знаете ли, не прежние времена, если затирают – можно будет сыскать честь в «Колоколе»! Посетитель осклабился…

Герцен выбежал из кабинета и, заглянув к Нику, задохнулся от смеха:

– Нет, ты послушай, что врет этот изверг!

– …Ну а то, что вы больно много напираете на крестьянский вопрос… не созрело!

– Будто бы?

– Ей-ей-с. Тоже подобие божие… да. Но преждевременно.

…Другой посетитель. Разговор основательнее.

Он осанист и крепок, несмотря на преклонные годы. Отечные складки на лице от тучности и подорванного сердца. Генерал когда-то был боевым офицером под Бородином, затем служил по штабам, имеет много наград.

Поговорили с ним о выпушках и орденах. Отчего же нет – освежить в памяти, все что ни приходит из сведений о родине, все интересно. Хотя бы вот об орденских лентах: оранжево-черная через плечо – Святого Георгия, черно-красная – Владимира, красная – Анны, голубая – Андрея Первозванного… Генералу оставалось получить всего лишь последнюю. Ордена, усыпанные бриллиантами, алмазами, рубинами… (Хранились, понятно, в его питерском доме.)

– Ну вот, славный Александр Иванович, Россия двинулась по пути… по стремительному пути. Доверительно сообщаю вам, что возможно – это возможно! – будет созван комитет подготовки к реформе… (Очень могло быть, что высокий гость послан, чтобы умерить агитацию «Колокола» по крестьянскому вопросу, подумал про себя хозяин.)

– Если сбудется, генерал, выпью ваше здоровье!

– Но за что же еще ратует «Колокол»?

– Мы сие оглашаем из номера в номер.

– Конфиденциальным образом вам скажу (не слишком ли густо доверительности, снова улыбнулся Герцен), что «Колоколом» теперь открыто пользуются в министерствах для информации о злоупотреблениях.

– Вы спрашиваете – «о чем мы?», – решил все же объяснить Александр Иванович. – Сегодняшний гордиев узел – освобождение крестьян. Петербург хотел бы думать, что речь тут идет всего лишь о личной свободе, которая при существующем деспотизме имеет крайне мало значения! Освобождение немыслимо без земельной реформы. Итак – земля освобождаемым! И как не менее важное – равноправие сословий перед законом, избавление от битья взамен всех форм суда и права.

– Это особенно похвально для русского сердца, что не забыта такая малость…

– Однако не мелочь для тех, кто подвергается! Так вот, за освобождение рабов и умственное движениеРоссии.

– То есть и все дальнейшее?.. – спросил гость с тяжелым испугом. Хотя генерал был подобран с довольно широкими взглядами…

…А вот гость, подающий свой визит как дорогую бомбоньерку.

Вид у него пресыщенный и самолюбивый. Евгений Аристархович Гурнов, помещик и сановник.

– Не приехать к вам нужно теперь больше смелости, чем посетить!

Сказано было недурно, оценил Герцен. Даже сидевший с рассеянным видом Ник (ему нездоровилось) улыбнулся. Он оживился и завел с посетителем беседу на аграрные темы в новейших терминах. Гурнов показал неплохое знание передовых воззрений в этой области. При таком повороте разговора Герцен всегда несколько устранялся: экономист – Николенька. Понуро-самолюбивый гость, стяжав успех, к которому, видимо, был привычен, прояснел холодным лицом.

– Длительное разорение русской деревни… болит совесть… – можно было услышать от него дальше. (Разновидность «кающегося дворянина»? – спрашивал себя Герцен.) – Так что, если бы не надежда на нового государя, можно было бы признать справедливыми самые решительные низовые выступления. И знаю, что и в Лондоне разделяют эту надежду.

– Так ли уж мы разделяем? – Герцен был слегка раздражен, так как подобные разговоры с гостями были давнишними и постоянными в Путнее. Ему с Огаревым было трудно совершенно отказаться от таких надежд, но и оснований поверить в них окончательно было явно недостаточно. Александр Иванович пояснил свою позицию: – Так вот, я готов буду признать его действительно великим государем (в конце концов, подобные реформы здесь, в Европе, когда-то закреплялись в законодательном порядке монархами), но пусть же он наконец в самом деле изменит хоть что-то! Что же он сделал для страны, кроме некоторого удешевления заграничных паспортов и амнистии декабристам, которых было уже стыдно держать в рудниках в мафусаиловом возрасте?

– Полегче стала цензура.

– Да полно, уже – вчерашний день. Несмотря на то, что препоны для слова просто-напросто нерациональны… На Западе всякое крамольное издание выходит тиражом хотя бы в сотню экземпляров, тем самым снимается интерес к запретному плоду… Что, впрочем, обусловлено и характером здешней публики.

– Но тем не менее невозможно не признать, что в лице Александра Россия приобрела наконец просвещенного и широкого мыслью государя. Близкие к нему люди передают, что он с особой приверженностью цитирует Гёте – свободолюба и мудреца. Притом крепок и бодр духом: ходил с рогатиной на медведя… И если медлит, это говорит о многосложности задачи: одна стронутая песчинка может совлечь гору…

– Да неужто вы думаете, что трон не устоит, если запретить экзекуции? Сломать его – будет гигантской задачей.

Гость был приметно смущен:

– Господин Герцен шутит?..

– Не очень.

Глава двадцать третья
Издержки грамотности

Принимать посетителей, любых, надо было потому, что каждый что-нибудь да сообщал о России, и нужно было знакомиться с людьми как можно шире. Довольно справедливы порой были упреки читателей в том, что «Колокол» неточен в частностях, излишне доверяет своим корреспондентам. Нужно было многажды перепроверять все, слышанное от гостей и сообщенное в письмах.

Писали иногда бог весть что. Чтобы дать выход желчи. Чтобы уверить зятя, что неробкий человек… Случалось, что одно ведомство пыталось мстить другому посредством «Колокола». Таким корреспондентам «звонари» говорили: «Стыдитесь же, всю жизнь вы молчали от страха перед властью, помолчите же от страха перед будущими угрызениями совести». Иных удавалось образумить, но более страхом перед «Колоколом». «Лондонцы» боролись за его достоверность, что было совсем не просто на расстоянии.

Их гости, вернувшись на родину, высказывали порой нарекания и относительно изрядного, на их взгляд, беспорядка в быту у самого Герцена: он желает преобразовать мир и не может держать в порядке свой дом… Все замечалось. Но нет, Александр Иванович не хочет в угоду им устроить из своей жизни казарму.

Толковали также и о его «политической сбивчивости». Публика была не приучена к тому, чтобы с ней делились сомнениями: зачем-де тогда и дорываться до возможного источника истины? Между тем «Колокол», считает Александр Иванович, должен учить непреложно одному: не «резко», но духовно мыслить, мыслить самим его читателям.

Такой еще упрек «лондонцам». Высказал его гость – учитель тверской гимназии:

– Вот же, господин Герцен, я зачитаю сейчас любую фразу: «Дело о грабежах во время крымской воины прикрыто, потому что между ворами нашлись сильные армии сей». «Прикрыто», «воры»… как возможен такой стиль?

– Что бы вы хотели называть стилем? – улыбнулся Герцен.

Увы, читатели были не приучены российской печатью к энергичному языку, когда на первом месте задача не говорить – а сказать. К называнию вещей своими именами. Это почти пугало. К тому же поляки напускали порой в корректуре таких галлицизмов…

Впрочем, относительно стиля. Прусский посол в Петербурге, будущий канцлер Отто Бисмарк, учился глубинам русского языка по «Дворянскому гнезду» и «Колоколу».

Подлинные же причины претензий к лондонцам были в том, что светские читатели (приезжали в основном они) хотели бы видеть в «Колоколе» изящно проданные либеральные воззрения – не более. Скорбно было Александру Ивановичу наблюдать своих гостей, в большинстве своем отваживающихся видеть едва четверть той правды, что была ясна ему. Попадались посетители умные и бывали даже готовые на жертвы, но очень мало было по-настоящему понимающих свое (и страны) положение. Путешественники-обожатели, не склонные видеть за его словами возможной будущей крови, потому что тогда самим придется платить кровью…

Но так или иначе, лондонские гости увозили с собой через границу массу литературы. А иногда «Колокол» комфортабельно шел даже с неприкосновенным дипломатическим багажом… На таможнях невпопад арестовывали груды дозволенных книг.

Страшно подумать, улыбался, вспоминая о том, Александр Иванович: сам строго держащий нос по ветру Катков в своих «Московских ведомостях» сказал, что лондонская газета становится «властью»!

«Русские приемы» в Путнее между тем оказались небезопасными для их посетителей. Герцен остерегал своих политических и литературных гостей появляться у него во время воскресных наплывов публики и советовал всем знакомиться между собой так: соотечественник, имя несущественно.

Все же разразилось.

В Кронштадте при возвращении русского военного судна в ходе досмотра были обнаружены герценовские издания, провозимые юнкером Владимиром Трувеллером. Ах, гордая и безоглядная юность, горевал потом Александр Иванович. Фамилия-то у него какая звонкая! Очень русский юноша со шведской кровью… Он был рискован в агитации и излишне доверителен при лондонских знакомствах, почти не скрывал от разных лиц, что собирается везти на родину подборку брошюр – запрячет их в ствол пушки. Он вернется домой из сибирской ссылки в 65-м году, увы, с безнадежно загубленным здоровьем, недолго проживет после того.

Болезненным, но и светлым был разговор Герцена с его матерью, которая приехала после суда над ним повидать места, которые видел сын, познакомиться с его друзьями – как бы на поклонение; ясной и смелой женщиной она была, почти единомышленницей сына.

Еще одна драма. Случилась она с новым гостем из российских крестьян.

Приехал он перед самой реформой. Герцен получил по почте письмо с просьбой принять его – простое и с достоинством. Петр Алексеевич Мартьянов был с Волги, занимался до недавного времени хлебной торговлей – на оброке, был сметливым, энергичным и славился в Симбирской своей и в соседних губерниях как на диво честный покупщик.

Он был в самом деле необычен по своему душевному облику. Его исступленной мечтой стала воля, ради нее он готов был… почти на все. Хотя и не очень представлял себе, что станет делать, как разогнется и развернется по ее достижении. Лишь чувствовал, что наступит какая-то разумная и светлая жизнь! Но случилось иначе. Помещик затребовал с него неслыханную сумму и немедленно: иначе он увеличит ее вдвое. И Мартьянов согласился. Ему пришлось влезть в огромные долги, и скоро он узнал, что разорился. Дальше он снова удивил всех вокруг, предъявив по достижении воли судебный иск своему бывшему владельцу… А сам решил укрыться от его гнева и мести за границей, в Лондоне, поскольку читал еще дома «Колокол».

У Мартьянова было почти изящное сложение и приятные черты лица, светлые волосы, строгий и пытливый взгляд. Ему не было тридцати, но выглядел он много старше: видно было, что его решения и поступки даются ему непростой внутренней работой. В последние годы он изучал самостоятельным чтением экономику и политику. «Лондонцы» называли его умницей Мартьяновым и очень его полюбили. Хотя поначалу истово прямые вопросы гостя показались им странны: уж не подослан ли? Но затем открытый нрав и устойчивость его воззрений вызвали в них уважение к нему. «Вот же он, тот крестьянин, которого мы все чаяли. А теперь не узнаём его», – смущенно шутили они над собой по этому поводу.

Герцен вообще пришел теперь к изначально простому (оказалось – точному) распознаванию людей: есть нравственные убеждения – тут всё, прочее приложится. Так вот, веровал их гость крестьянин Петр Мартьянов в свой народ да в будущего русского земского царя (чтобы был выбран достойный). Разбить его веру в необходимость последнего так и не удалось до его отъезда… Он написал и послал по почте свое обращение к Александру II: «Государь, я говорю голосом народа, который жаждет собрания земской думы».

Он твердо решил вернуться после того на родину: не дело, сказавши слово, променять Россию, к примеру, на Америку. Поехал, хотя «звонари» очень его остерегали от возвращения.

Он отвечал: «Ничего не ищу для себя… Хочу добра и правды. А без России мне нет жизни». Николай Платонович очень переживал потом, что подумал было об этой его тяге как об остатках рабского в нем – но не сказал того Мартьянову…

Он был арестован еще на границе. Осужден и пропал на каторге. С печалью вспоминали его «лондонцы», как не сумели удержать от возвращения. Но нельзя было настаивать категорически: есть души как бы от рождения ориентированные жертвенно, на какой-то один главный поступок своей жизни. Мартьянов не вынес бы здешнего ровного и бесцветного существования.

Как к детям был привязан, вспоминали… Дарил Тате с Олей фигурки из дерева, которые сам весьма талантливо вырезал. И ведь, по сути дела, понимали «звонари», погиб вполне верноподданный русский…

Приезжали также редкие гости, ради которых хозяева бросали все. Побывали у них Шелгунов и Михайлов. Первый – публицист, второй – переводчик и беллетрист. Оба из руководства созданной теперь в России тайной организации «Земля и воля».

По просьбе «землевольцев» в лондонской типографии была отпечатана их прокламация «К молодому поколению». За распространение ее Михаил Илларионович Михайлов спустя год будет приговорен к шестилетней каторге; он взял на себя одного ее авторство. Умер в Кадайском руднике.

С ними, родными, Александр Иванович посоветовался: послать ли прошение о возвращении Саши в Россию? Какова была бы судьба сына? Выпили и повздыхали…

Еще славная гостья – Екатерина Федоровна Юнге, урожденная Толстая. Она путешествовала по Европе с матушкой.

Ее отец, вице-президент Академии художеств, и вся семья горячо участвовали в хлопотах о вызволении из ссылки Тараса Шевченко. Но вот беда: недавно он был арестован и отправлен в колодках в губернский город за то, что отказался написать масляными красками в полный рост портрет тамошнего исправника. Случившееся осложняло их усилия по его освобождению. Оно так и не удастся.

Светлая, как мотылек, гостья. Этот ангел невольно ранил. На прощание она сказала с энергией веры:

– До свидания! Я надеюсь, что еще увижу вас – дома!

Герцен промолчал.

Побывал у «лондонцев» и совсем юный гимназист. Он на перепутье: поступать ли в университет или остаться в эмиграции? Советовался по секрету от дяди, с которым приехал.

Герцен был с ним резок. Слегка про себя любовался юнцом, его жестковолосой, похожей на шарик репейника, головой на худой шее и умоляющими глазами (так мальчики в двенадцатом году просились в драгуны), но не мог не отчитать его. Ник улыбался отечески.

Гимназист Валериан был упорен. Он примеривался в здешних кругах на роль поэта. Срывающимся от волнения голосом прочитал стихи. Они были плохи.

– Несмотря на то, что вы мне сказали о моем даровании… все же тут, вдали от российской пагубы, не могут не прийти новые озарения!

– Милый друг, все здешние за десятилетия написали в десятки раз меньше, чем на родине.

– Как же тогда вы?

– Вот Огарев чистит ваксой свою поэму…

– Значит, написанное ранее? Но вообще тут сколько-нибудь работается?

– Да куда же деться: по мелочам!

Рассказали дальше Валериану историю Василия Ивановича Кельсиева перед его отъездом в Турцию. (Она была в моде наряду с другими эмигрантскими фантомами.) Можно также было себе представить продолжение его истории… Известным оно станет через несколько лет. Они обязаны быЛи сказать Валериану – будущему непоэту, но, они надеялись, мыслящему человеку – узнанное из собственного опыта: что эмиграция для русского человека вещь ужасная, она не жизнь и не смерть, а нечто худшее, какое-то пустое, беспочвенное прозябание… А главное – «быть эмигрантом противоестественно». Находясь здесь, сами они жертвуют собой, но не всякий пригоден для такой жертвы.

Что же вспомнить о Кельсиеве? Он был неглуп, но самонадеян, разбросан. С нередким у русского человека возбуждением от собственной талантливости, замахом охватить все, интуитивным улавливанием многого и склонностью считать едва затронутое – уже постигнутым, так определил для себя его во многом типичные черты Александр Иванович. Каждый месяц у Кельсиева появлялась новая программа занятий и действий. Роднило же его с «лондонцами» страстное сознание несправедливости существующего на родине строя. Ко времени приезда в Лондон ему было за тридцать. У него были жена и крошечная дочка.

В России он сотрудничал в газетенках, кое-как перебивался. Получил предложение поступить на службу в русское коммерческое предприятие на Алеутских островах (для него поездка туда была единственной возможностью побывать по пути в Париже и в Лондоне), отчаянно загорелся мыслью сотрудничать со «звонарями» и советовался в этом с ними. Но было видно, что все уже решено. Пришлось помочь ему с какой-то литературной работой.

Проку от его сотрудничества оказалось не много. Больше всего ему хотелось писать о женской эмансипации, он принес на эту тему статью для «Колокола», призывающую к мистическому постижению личностей друг друга. Через год был благодарен, что ее не опубликовали. Принялся по заказу Библейского общества за редактирование Писания на русском языке.

Результат того был неожиданным. Когда Герцен с Огаревым через полгода разыскали пропавшего знакомца, они увидели его со ввалившимися глазами, измаянного грошовыми уроками, но при этом поглощенно читающего «для себя» Библию.

– Совесть не позволяет зарабатывать на слове божьем, – сказал он.

В углу комнаты на тюфяке лежала в жару его годовалая дочка, над ней сидела его больная чахоткой жена Варвара Тимофеевна.

– Василий Иванович, вы уж слишком отрешились от окружающего!

– Слишком? Сказано было в Писании: «Ежели кто не приимет тебя, уйди от того и отряси прах того с ног твоих»!

– Это вы о мире?

– Про нас обоих… с ним. – Кельсиев говорил устало, но с лихорадочным блеском в глазах. – У Моисея сказано: «Прах ты есть и в прах уйдешь»!

От лондонской недоли, помнит Александр Иванович, влечение ко всему иррациональному в нем усиливалось. Кельсиев говорил, что теперь настала его лучшая пора, он нашел то, о чем мечтал. Начал исповедовать простодушный социализм в евангельском духе.

Василий Иванович маялся нуждой, томился в Лондоне; он нашел позднее работу, способную прокормить семью, но у него не было дела. Он мучился необходимостью, как он считал, занять тут наконец какое-то достойное место. По всему тому Кельсиева бросило к «бегунам» официальной церкви. Он обосновывал это так: «Если истина еще и сохраняется в религии, то у беспоповцев. Так как торгующие религией ее губят». Он мечтал стать пастырем у старообрядцев.

Герцену же казалось, что одного желания тут мало.

– Вы же сами признаёте, Василий Иванович, – не мог не возражать он, – что вы и все ваше – в сомнении, отрицании… в отчаянии даже, можно ли быть поводырем на таких основаниях?

Тот улыбался значительно и загадочно.

Это была растерянная душа. Кельсиев верил, что какая-то родная среда укрепит его и он в свою очередь сможет одушевлять ее. Он не вписывался в здешнюю замкнутую и занятую по горло жизнь. Годами продолжался, по наблюдению «лондонцев», его нервный припадок от необходимости – теперь наконец – только самим собою быть ведомым по жизни, от непривычки к свободе. Особенно к здешней «голой» свободе – на все четыре стороны…


Кельсиев познакомился в Лондоне с главой тульчинской колонии казаков-старообрядцев, что бежали в Турцию еще на заре семнадцатого века после поражения их восстания. Удивительное дело, в чужом окружении всего несколько сотен переселенцев сохраняли столько времени язык и веру! Осип Иванович Гончар, их батька, был рослый казачина, стриженный под скобку, весьма предприимчивый: послал – одновременно – верноподданнейший адрес от старообрядцев Александру II и принялся торговать социалистическими книгами и «Колоколом».

Тогда же и решилось у них с Кельсиевым. Тот захотел переехать в казачье поселение в Тульче.

Его останавливали, конечно, говорили о чужой тамошней среде, в которую он не впишется, призывали опомниться. Он отвечал по той же Библии: «Всякое дерево, не приносящее доброго плода, срубают и бросают в огонь!» Через полгода к нему выехала задержавшаяся из-за болезни его жена с дочкой.

Дальше «лондонцы» узнавали о них по редким письмам. Тамошние молокане да липованы оказались прижимистыми хозяевами, едва платили за обучение казачат в школе. Первые восторги гостей: кукуруза вымахивает в человеческий рост и на каждом шагу камыш, из которого можно соорудить мазанку, – сменились тоской. Все дешево, но денег не было, отсутствовала медицинская помощь. Саги+ированные на разных широтах Осипом Гончаром искатели приключений из русских офицеров и интеллигентов замыслили было житье по-коммунистически. Но все обернулось вдруг страшным раздрызгом, они пели что-то надрывное под гитару, пили кукурузную водку, благо дешевая, много раз едва не порубили друг друга саблями.

Они были в Тульче еще более безродными и без жизненной цели. Решили было купить в нищих турецких семьях талантливых детей и воспитать их – двух мальчиков и девочку, которую удочерить, чтобы насильно не выдали замуж. Но восьмилетняя девочка была очень напугана тем, что ее не отдадут замуж, и сбежала. Собирались везти в Англию навоз и кости на удобрения, но выяснилось, что предприятие окажется совсем невыгодным.

Продолжение кельсиевской истории было таким. В 62-м году он ездил из Турции в Россию с английским паспортом. Запил по возвращении.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю