Текст книги "Возвращение"
Автор книги: Наталья Головина
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)
Глава двадцать первая
Куда течет жизнь?
– Входите же, автор. О самом коренном размыслим вместе…
Многое уже за спиною. Но именно теперь я снова верю в будущее. Чужие вокруг, однако рядом Огарев. По-новому упрочилось существование… Мы были не полны друг без друга. Новая моя семья – это тоже надежды. Может быть – подвижничество…
Отдаленная моя задача (виделось – почти неподъемная) стала достижимей. Я говорю о русском деле, тут давнишний спор со скептиками, убеждающими, что изгнанник не может влиять на судьбы своей страны. Ответ им – влияние. Сдвинулось с мертвой точки. «Колокол» читают, и растет число корреспондентов. Незнакомые, они обретут с нашей помощью друг друга, избавятся от тягостного сознания одинокости, а также сверхподзапретности и подсудности своих мыслей (оно останавливает многих, в то время как неодинокость служит ободрением) – и тут будущее. Приезжающие гости рассказывают, что прокламации находят даже у архангельских поморов. Вот и ответ на вопрос, что может слово. Слово человека преданного – это дело. В России есть мой народ, что означает – есть я.
Бывают времена, когда люди мысли соединяются с властью, однако только тогда, когда власть ведет вперед. Иначе правомерна протестующая мысль, именно в ней возможность перемен. В будущее России – в какой-то удивительный всплеск ее сил – не перестаю верить, мысль о том пережила многие мои промелькнувшие верования…
– Тут любимая мечта, мысль в форме эмоции и страсти, прозрение… Нечто подобное говорили и ваши противники, вкладывая сюда – «как бы уже не мысль», считая интуитивной и умозрительной видимостью основания для такой веры. Ведь мы робко и смутно прозреваем даже нечто, касающееся нас самих, дерзостью кажется потому знать что-либо в целом о народе; пугающе мало помним историю и уж тем более погребом с неведомыми винами выглядит дальнейшее, в то время как мы уже пьем это вино… Как вы постигаете историю?
– Вы почти ответили. Именно. Достаточно знать минувшее и общий ход развития, чтобы не ошибиться в главном.
– То, что называется дедуктивным мышлением, «от общего», от гипотезы и от прогноза.
– Однако о теперешней распре вокруг «русского вопроса». И о том, как я вывожу закономерности…
За окном стояла пригородная лондонская ночь, ватно глухая. Спали здешние особняки и парки. За ночь подморозило. Александр Иванович на секунду утомленно прикрыл глаза. Мысленно он вновь спорил с сыном – Сашу проводили недавно, и он сказал в одном из разговоров напоследок – с грациозной дерзостью семнадцатилетнего, любимого и прощаемого: «А знаешь, отец, все у тебя очень шатко! Держится на том, что новый император странным образом пока не перекрыл каналов для пропаганды. Да к тому же, исходя из того, что ты рассказываешь о России (сам он почти ничего не помнил), она – консервативное и сонное царство и там нет почвы, на которой бы укоренилось».
Он тогда резко ответил сыну. Должен написать ему письмо. Размышлял обо всем теперь.
Итак, укоренится ли на родине?.. Да и здесь, на Западе, его идеи воспринимались непросто… Шум вокруг них начался еще во время Крымской войны. (Не дрогнув перед волной шовинизма, Герцен именно тогда завел этот разговор с читателями.) Отношение к Петербургу после европейских усмирений 48-го года было враждебным, в ходе же крымской экспансии общим гласом на Западе стало требование крестового похода против восточных варваров! И вот в этой обстановке последовала публикация Герценом его писем-статей «Старый мир и Россия», в которых утверждалось, что царизму уготовано в войне поражение, но… если бы все же произошло взятие русскими Константинополя, оно бы привело к иному результату, чем ожидают в Петербурге, – возникла бы не новая зловещая империя-тюрьма, но прогрессивная эра воссоединения славянства, и именно это принесло бы Европе социальное обновление. Он считает, что тут единственная надежда Запада, других путей к новому у него нет…
Встречено было как весть о потопе. Правда, некий «единомышленник» из Испании писал: о да, у европейского человека насквозь прогнившая кровь и нужно звать «казаков» для поправления вырождающегося населения, именно такую мысль он нашел в статьях Герцена и полностью согласен! На пятилетней давности статье «Развитие революционных идей в России» он почти рассорился со многими острожными из своих, после же «Старого мира и России» иные из здешних социалистов отказывались участвовать в одних митингах с «кровожадным русским». Раздавались газетные вопли. Подлинная распря…
Теперь, после крымского поражения (другое условие российских перемен, того, что что-то сдвинется), успокоенные здешние все же вновь сочувственно выслушивают его резоны. Стронулась ноша… Тем больнее, что не понимает Саша. Не видит явного: насколько западный мир чужд социальных новаций.
Многие с неудовольствием встречают такое герценовское утверждение. Александр Иванович сейчас как бы в яви услышал похожее на «ах-хе» протестующее покашливание приятеля своих давних лет – белокурого стройного юноши, сейчас, правда, пишут, погрузневшего и болезненного человека, небезызвестного критика Боткина: «Для милого Александра всюду-де язвы…» Круг солидарных с Боткиным либералов, что группируются возле «Московских ведомостей» давно уже заключил о Герцене, что его ум «вредный».
Здесь то ничем не перешибаемое мнение, что куда уж нам, если т е медлят, и если не на Западе, то где же еще?..
Мой собеседник слегка раздражен воспоминанием о споре с московскими западниками, который длится уже почти десятилетие. Он высказывает не однажды говоренное им по разным поводам:
– Необходимо писать не только о российском застое, но и о пробуждающихся силах, чтобы нас не путали с царским правительством. И не стоит умалчивать о здешней иссохшей почве. То и другое вместе и есть объемная истина! Иной же подход к нашему и западному подобен тому, как провинциалы смотрят на столичных жителей – с подобострастием и чувством собственной вины, принимая любую разницу за недостаток и краснея своих особенностей, скрывая их, во всем подчиняясь и подражая.
В западном праве не больше справедливости, чем в нашем бесправии! Нет у Европы никаких оснований смотреть с презрением на Россию в свете своего теперешнего деспотизма. И я не умею выбирать между рабствами, как между гарнирами, у меня вкус притупляется, я не в состоянии различать тонкостей – какое рабство лучше, какое хуже, чую: рабство… Посему остается мое право не идеализировать ни одной из сторон и мое право на смех над вещами, которые мне кажутся презренными. Все равны перед социализмом, которому принадлежит будущее! Вывод: Европа принесет будущему выработанную тысячелетиями идею личной свободы, но и славянский мир, Россия – не менее того, вот что им, здешним, предстоит понять. И – она сделает первый шаг!..
О предпосылках того писал много раз и не устану повторять о них. Чтобы не оказалось такой уж неожиданностью, когда случится.
– Верите в это твердо?
– Безусловно. И не спрашиваю у вас подтверждения. Тут именно материалистический способ постижения России.
– Итак, Александр Иванович (припомня ваши статьи): Россия в числе прочего принесет, может статься, на алтарь будущего исторически выработанную ею форму общины – выборного крестьянского правления, а также принцип вчерне коммунистического владения землей, с голосом и правомочностью каждого работника. Однако – подобная оговорка есть у вас же самих – такая демократия была как этап и у некоторых других народов. Есть она и ныне, в девятнадцатом веке, у индусов, но, как вы сами признали, они с нею «недалеко ушли»… Кроме того, становится заметным уже при жизни вашего поколения распад этой российской «прадемократии». Исправник и кулак, обнищание и тьма в сельской общине…
– Верно. Все подавлено и искажено… так что воистину дорога только память о том. И все же есть о чем задуматься. Не случайно ведь Россия пришла к такой форме… И не случайно была древняя Новгородская республика. Вместе со свойствами национального характера – тут знак. Вот в чем отличие от индийцев. Для меня тут вполне отчетливый знак и обещание, пусть даже сегодняшняя община рушится.
– Главный момент в учении Герцена – особый путь России…
– Да, Русь, послушная, от своего терпения уставшая, теплит в ладонях огонечек сопротивления и вольности. Трудно разглядеть – оттого они, здешние, взирают усмешливо. Но в это можно верить! Тут будущее.
Из сравнительно недавней истории – как оказались под крепью. Такой этап знали и другие европейские народы. Однако у нас крепостными стали не захваченные в бою пленники, таких было немного, в Древней Руси рабов вообще было довольно мало, ими оказались по царскому указу вполне вольные хлебопашцы – в правление Годунова, который панически боялся разоренных бродячих толп. А дальше Петр, преобразователь на европейский манер, но с монгольской нагайкой в руках, чувствуя глухое недовольство крестьянской Руси, мало понимая ее дух и образ жизни, с преступной поспешностью усилил права дворянства, затянул еще туже цепь крепостной неволи. Но как такое могло быть с психологической стороны – в то время, когда Германия и Франция мощными крестьянскими войнами освобождались от своих подобных уложений? Как утвердилось право одних людей на свободу и жизнь других? Я думаю, в славянском характере есть нечто женственное, этой умной и сильной расе, богато одаренной разнообразными способностями, может статься, не хватает энергии и инициативы. Славянской натуре словно бы недостает чего-то, чтобы самой пробудиться, она ждет понуждения извне… Ей труден первый шаг, но малейший толчок приводит в действие силы, способные к необычайному развитию. Нам надобно это знать!
Однако есть и другая черта, подлинный наш феномен… Мне кажется, в российской жизни есть нечто, более возвышенное, чем община, и более прочное, чем власть, это «нечто» трудно выразить и еще труднее указать на него пальцем, – я говорю о той внутренней и не вполне сознающей себя силе, которая так удивительно поддерживает наш народ. Он умеет в пассивном сопротивлении (но не растлившись, вот что важно!) сохранить себя в силе своего характера. Пригнувши голову… – и несчастья порой проносятся над ним, не задевая его. Я помню владимирских и вятских крестьян: достоинство и смышленость в лицах, вообще на десять мужиков пятеро умны и восемь – сметливые и знающие люди. Исконный российский тип – у ярославского ли, костромского крестьянина (куда за лесами и топями не доходили нашествия) – это самый красивый физический облик в Европе: иконописный лик с глазами синими да русоволосый. Он сохранился в условиях, способствующих вырождению! Даже при нашем «немецком» и инквизиторском правлении – с каждым десятилетием шаг вперед. При отсутствии школ – распространяется грамотность между простыми людьми… Прочность и широта народного характера при общем уровне деспотизма вызывали изумление у не столь давнишних путешественников Гастгаузена и де Кюстина, сообщивших западному миру, что официальная Россия «воняет»!
Что ж дальше? Положение тем не менее нерадостное. Но вот, однако, в чем обещание: в народном подчинении – лишь на йоту – и умении уберечь свою душу. Российский символ – град Китеж, становящийся невидимым для врагов… Истинное законопочитание при таком гнете, оно оказалось бы концом, того не понимают западные критики с их культом затхло-пристойного правления, но уж зато и дисциплины. Представления каждого у них в точности соответствуют тому, что считается приличным в данном городе ли, графстве… Русский же человек, смиряясь, покоряется лишь наполовину, вопиющая несправедливость одной части законов вызвала в нем презрение к другой, полное неравенство перед законом убило в нем в самом зародыше уважение к законности – и он нарушает уложения повсюду, и так же поступает правительство, это тяжело и печально для настоящего времени… но тут преимущество для будущего. Каждый русский должен благословить то, что временные меры петербургского правительства приводят к одним тягчайшим безобразиям, а не стараться каким-нибудь образом провести их в жизнь на основаниях западной бюрократии. Наша теперешняя безурядица, юдоль российская, она – великий протест народный и вексель на будущее. Не надо ошибаться в ее характере: тут не распадение ветхого, а беспокойное биение живого организма, избавляющегося от посторонних пут, не гнилостное брожение, а движение около зародыша!
– Герцен «выводит революцию из психологии», писали ваши оппоненты. Так ли это, на ваш взгляд?
– Скорее – из состояния общественного сознания (что значительно шире). Тут берется в расчет история и тенденции развития.
– Объемнее, но примерно тот же смысл. В то время как теория победного революционного переворота спустя десятилетия выделит – как главное – обострение экономической и политической ситуации, лишь как часть того – психологию общества.
– Отчего же нет? Пусть останется то, что сказано мною о ее чрезвычайной важности. Общественная психология и национальный характер русских позволяют, к примеру, сделать тот вывод, что они непредубежденны и свежи психикой, и к тому же – из сегодняшнего – им нечего терять… Установлено насилием и держится лишь насилием. Тут-то и легче сбросить. Не может не сбыться. Отсюда верю в Россию, на уровне: она определит мировую историю… Не зная, куда зачесть, меня заносят посему в славянофилы.
– Скажу вам, как будут восприниматься в наше время отношения Герцена и «славян». Он солидарен с ними в том, что буржуазная Европа загнивает и что будущее принадлежит России, далее они расходятся в противоположные стороны. Славянофилы: российские допетровские формы безусловно лучше европейских, во всех социальных и философских учениях Запада они не видели ничего плодотворного, в них «зараза, растление». Нет вектора развития… Герцен же стоял на точке зрения преемственности: Россия – это особый и самобытный мир со своим собственным лицом, не европейским и не азиатским, но славянским; что-то из ее уложений (скажем, крестьянская община) может оказаться сохраненным во времени, но будущее достижимо на пути соединения самобытного российского развития с передовой европейской мыслью. С акцентами: Европа бессильна сама воплотить свои идеалы в жизнь; освободить Россией Запад…
Собеседник мой улыбается впервые в этот вечер светло:
– Что же, близко к тому. Иной раз перехватишь от общения с будущим: вот же – бог на шапку послал… Понимаю себя примерно так же. Надо ли говорить о том, что без осознания себя и своего считал бы не вправе действовать.
Однако о теперешнем. При всех недюжинных обещаниях России, пока что она – затаившаяся жизнь. Вы хотите спросить о ее путях в моем понимании? Прежде о другом. Каково же русло, по которому до сих пор шел российский протест? Это стихийные бунты. Да сто пятнадцать достоверно известных самозванцев, которые своим заемным именем подымали. На Западе их было пятнадцать, странным образом «рифмуется»… Даже декабристы (самое недавнее по времени) пользовались мифом о гуманном наследнике Константине для отклика и одобрения в войсках. Фантасмагория российского протеста… Так бывает, когда нет прямого исхода. Но мы уже говорили, что причиной всему не покорность отупения, а слишком мощный и продолжительный гнет, начиная от половцев и татаровей, от нашествия которых мы заградили собой Европу. Русь, изнемогающая в своем терпении! Но не хотелось бы, чтобы ее пробудил новый свирепый нажим, чтобы море крови – и новый пробег по безвыходному кругу… России в неподвижности ее истории словно бы оказывалось необходимым время от времени выпускать лишнюю кровь, чтобы вернуться к прежней глушине… то есть малоподвижности от малокровия, ничего более тем не достигнув… Но неизменно вновь тяготея к безысходной для нее кровавой купели. Полно, будет теперь другим новое поколение Есть уже! Для него мы должны направлять здесь пока что почти в одиночку естественное движение истории…
– Острейший вопрос – о крови в будущем перевороте. Ведущий пропаганду не может не ставить его… Тут – вопрос вопросов для русского мыслителя.
– О да. Вопрос… Нельзя верить в одну какую-то спасительную меру, в том числе и в кровь (без нее, мол, не прочно). Я ненавижу это средство. Хотя для отпора не счел бы его несправедливым. Все поворачивается сейчас серьезно и жгуче, выходит за рамки партийных прений. Мы зовем, и коли идти – нельзя останавливаться на полдороге. Но мой долг при этом говорить о непреходящей ценности чужой жизни и души, человек – это невосполнимо! – Герцен помнит кровь, самовозгорание и распространение взаимной ненависти в сорок восьмом году и сколь дешево стоили тогда людские жизни. Поэтому – осторожней… Лишь как самую дорогую плату! Человеческая жизнь – ценность абсолютная. Многие доводы прочь, если она под угрозой. Так должно быть; и если история не пойдет таким путем – жаль ее. Снова он верит, что в России, подготовленной их усилиями, будет иначе!
Судьба ее колоссальна. Хотя нам не хватает сейчас той гуманности, что дается долгим просвещением. Да и просто благоустроенности и сытости не хватает…
…За окнами шелестел предрассветный ветерок. Звезда раскачивалась в ветках. Человек воспринимает и отчасти воспроизводит в структурах своего организма черты природы и климата, в котором он живет, – он стал теперь медлительнее и тверже, Герцен. Чуть грузен, но при этом у него как бы подсушенные усталостью – работой для газеты по десяти часов в сутки – черты лица.
Правда, на людях Александр Иванович немного другой: гости издалека – посетители, которых становилось все больше, должны были видеть его российским, оживленным, радушным… впрочем, это так и есть. У него теперь как бы два темперамента. А может быть, тут сказывались годы: ему сорок пять.
Звезда за окном повисла в мглистых ветвях и истаяла. Наступило новое его рабочее утро.
Глава двадцать вторая
Визиты
– Это вы ли, Александр Иваныч! Я узнал тебя по карточкам! – На пороге стоял невысокого роста человек лет тридцати, в сюртуке, похожем на русскую поддевку, из-под которой виднелась пестрая рубаха, и в сапогах. С мелкими и слегка острыми чертами лица. Небольшие глаза его посматривали бойко.
– Вы-то, скажите, кто же?
Тот назвался.
Герцен был восхищен посетителем… Нежданного гостя не знали куда усадить. Он – настоящий волжский крестьянин, недавний крепостной, заработал денег и выкупился. Теперь вот – по европам. Звали его Селиверст Плесков.
Когда назавтра собралась разноплеменная эмиграция, герценовские посетители с веселой опаской смотрели на гостя, опрокидывающего разом стакан водки. Иностранцы беспокоились: он обожжет себе глотку! Но никакой пагубы не происходило. Глаза Селиверста к концу вечера покраснели от выпитого, но посверкивали ухарски, потому как гость решил потрясти здешних. Под конец он шутейно всплакнул и потянулся приобнять поляка… Тот был шокирован. Ну да ничего, простит хозяина.
– Как мы-то, стало, там, Александр Иваныч? Да что ж оно, житье – хорошая жизнь, лучшей-то не видали.
«Что же… суровость точек отсчета… Эх, российская жизнь, бездолье!» Герцен наблюдал. И Ник также впитывал гостя взглядом. Правда, помимо своих собственных дел Плесков мало что умел рассказать. Разбогател он на извозе, лошадей удачных заведя, дальше пошел в гору на пеньковой торговле; за жену, правда, еще не выплатил. В Германии недавно погостил, теперь вот тут.
– А что же вы, Александр Ваныч, жидкое всё пьете? (Имелось в виду красное вино.) Али супруга заругается? Черным хлебцем с солью заесть – запах и отобьет! – подзадоривал его гость.
– Не то чтобы заругается, отвык я от крепкого, милый, работать много надо.
Они подзуживали друг друга взглядами, в глазах Селиверста читалось превосходство.
– Так оно кровь разжижает!
– Говорят – как раз наоборот.
– Я ведь просто сужу: жидкое – разжижает.
– Да водка, что ж, не жидкая? – А впрочем, спорить им было не о чем, у Селиверста имелись те внутренние основания, что общителен, весел, почти по-незнакомому не робок, а слова – что же, они не купленные и имеют другой смысл, вроде того, что «слабы вы тут – лондонские», да что спорить, чья и в чем сила, – дело прояснит.
Гость выказывал себя бойко.
Было это еще до отъезда сына. Саша в роли переводчика водил его по городу. Их проход был красочен. Когда гость выбирался из омнибуса, мальчишки бежали за ним, удивляясь его костюму, и провожали его криками «У ре!». Тот бросал им горсть серебра, снимал картуз и раскланивался, лихо отмахивая чуб.
Однажды их с сыном не было до утра. Герцен распорядился: когда бы Саша ни вернулся, пусть зайдет к нему! Пропавшие явились только к обеду. Плесков сдобродушным лукавством уверял, что боялись беспокоить поздно вечером и ночевали поэтому в его номере. Сын молчал, повесив голову. Герцен встретил обоих резко. Гостю было сказано: Саше разгул не по летам, вернее, никогда ему этого не нужно, как и ему самому не по возрасту!
Александр Иванович думал потом о Плескове: зачем он приезжал? Так и осталось неясным. Увы, он пока не понимал «самости» и воли вне кутежа и чада. И не знал жизни вне «дико-народной». Еле выбрался из Лондона, – как и в Германии, отсидел за долги…
Даже теперешнее отдаленное их местожительство не уменьшало наплыва визитеров. «Звонари» были в моде!
Не проникнув к ним раз и другой, посетители посылали порученцев. Вот, пройдя через калитку в тополиной аллее и повстречав там Тату («Какая красавица у вас девочка!»), в гостиную скользнула не в урочный час старушка, какую до предела странно было видеть в Лондоне, наружно – совершенная усадебная ключница. Феона Степановна Кушакова – привезла послание от господ. Она присепетывала, раскланивалась сухонькой головкой и дробно тарахтела хохотком, весьма непринужденным.
Что же было делать, коли она здесь. «Не хотите ли кофе?» – спросил Александр Иванович. «С ликером, батюшка?» – «Пожалуйте». Кофе она затребовала покрепче и, напившись горячего, деликатно утерла нос двоеперсгием. В кабинет заглянул отправляющийся в город на занятия Саша. Старушка буркнула брюзгливо: «Какой-нибудь секретаришка, я чай?» (Вышло у нее «я сяй».) Ей показался несолидным модный сюртук на сыне. Вообще, Герцен чувствовал, что и сам он как-то крайне не понравился посетительнице…
Старушка заставила его прочитать привезенное ею письмо и не медлить с ответом. Записка в конверте оказалась приглашением: кубасовский уездный предводитель дворянства и его супруга просили оказать им честь откушать у них завтра в три часа.
– Передайте господам, что это невозможно!
Старушка-приживалка была раздосадована и допрашивала его, сурово присепетывая:
– Как се это будет? Ротмистр Солипатров вернулся – говорит, сто был принят у вас!
– Передайте, что, скорее всего, обманывает.
…По почте доставили письмо – неграмотное и до предела горестное, от дворовых князя Голицына, который сбежал с актрисой. Прожился за границей и бросил теперь крепостных в Лондоне без знания языка, без гроша. Мир не без сочувствующих людей, и кто-то рассказал им о Герцене. Александр Иванович очень смеялся. И разыскал бедолаг.
Те уже спокойнее дожидались князя, который явился только два месяца спустя.
…Был в Путнее после Крымской кампании и молодцеватый офицер с купеческой дочерью из Бессарабии. Рассказал, что бежал из части, потому что там страшные злоупотребления. Закатил ужин в честь своего отъезда в Америку. Позднее прочитали в газетах, что уехал он, увезя полковую кассу.
Посетитель в том же роде – фальшивомонетчик…
Странная вещь популярность, думал Александр Иванович.
…И вот Тургенев вновь увидел огромные наклоненные ивы вдоль набережной Сены. Париж показался ему все тем же по духу. Но у него самого сердце щемило от невосполнимой потери: молодость его прошла. В июне 56-го Иваном Сергеевичем наконец было получено разрешение ехать за границу. Его хандра началась сразу после российского кордона. Непонятная усталость, и среди летней жары клекотали легкие. Бронхит. Да плюс старинная его невралгия, которая вернулась к нему в той обстановке, где она началась.
Он не любил больших отелей с тамошней стесненной, почти всегда прилюдной жизнью и устроился в маленьком пансионе: перемогаться лучше всего наедине. Но вот наконец он едет дилижансом по направлению Ро-дэ-в-Бри. Испытывает чувство – как перед гимназическим экзаменом в младших классах, когда ты мог бы прочесть наизусть страницы из Катулла, а спрашивают всего лишь – времена латинских глаголов, и вот на этой малости, от несоразмерности ее с тем, что у тебя за душой, ты и можешь споткнуться, с тоскою чувствуешь это…
Семь лет он не был в Куртавнеле. Он удивил его своим видом модернизированной усадьбы. Зеленели аллеи и лужайки, полноводные каналы огибали поместье. Когда-то он сам очищал их от камней. Умелец садовник завел передовое садоводство, создает новые сорта. Вымахали каштаны и тополя…
Ему показалось, что Полин холодна. Но нет, решил он, просто ему трудно после долгого перерыва вписаться в здешнюю жизнь и понять ее, все станет на свои места. Благо он прежний. Все та же размягченность души от пребывания в этом доме…
Полин в развевающейся розоватой блузе, так идущей к ее смуглой коже и горячим глазам (бурность жестов скрадывала чуть отяжелевшие руки и овал лица), спросила его властно:
– Что же, вы тут счастливы, милый друг?
– Счастье ведь как здоровье, если о нем не говорят, значит, оно есть. – Подумал: не поймут ли его так, что он обвиняет кого-то, и добавил кратко: – Все замечательно.
Чернокудрая Клавдия-Клоди (родилась без него) со своими крупными чертами лица была так похожа на Полин, что принял ее душой мгновенно – ее гортанный голосок, темные выпуклые глаза, смуглые четырехлетние ручки и образцовое платьице, как на взрослой. Она же была капризно настороженна с гостем.
Иван Сергеевич то и дело следил за нею взглядом, отвлекаясь от дочери Поли. Последовали ее ревнивые вспышки. Дочь перестала выходить к завтраку.
У Полинетты сложился крайне неровный характер. Она была русоволосой, немного скуластой, с крапчатыми зеленоватыми глазами. Ей четырнадцать, она была миловидным крепеньким подростком. Видимо, она ощущала какую-то свою противоположность здешней атмосфере, иную свою природу и то и дело выказывала строптивость.
Он говорил с ней о том, как он благословляет этот дом и что то же должна испытывать она. Но видел, насколько ей трудно чувствовать себя слегка чужой тут и обязанной. Не сразу, но ему высказали, что девочка была крайне неуживчива в последний год. Все семейство музыкально, и связанные с этим темы обычны за столом, Полинетте же доставляет удовольствие говорить уничижительно о музыке и передавать на ухо живущим на пансионе ученицам об их бездарности.
Может быть, подумал он, тут причина теперешней напряженности, возникшей между ним и куртавнельским кланом. Так или иначе, дочь следовало увезти из здешнего дома. Он решил определить ее в частный пансион в Париже.
…С обучением Полинетты было наконец улажено. И Иван Сергеевич нанял квартиру на улице Академии.
Покуда он воздержится от Куртавнеля.
Он практически один в Париже. Бродит по бульварам и бывает порой на вечерах в гостиных у русских знакомых. Уж на что, на его взгляд, пусты петербургские салоны, но здешние…
Впрочем, он российским парижанам весьма нравился, ему передавали, что всех интригует немного отсутствующее выражение его лица. Он выделяется в любой толпе благодаря высокому росту и осанистой фигуре, длинные его брови всегда насмешливо приподняты.
Проездом на брайтонский курорт он был в Лондоне у Герцена.
Возражал на его упреки в теперешней своей апатичности: «Называешь меня холодным и балованным ребенком. Увы! Я просто не в шутку, кажется, старик с недугами». Ныне, в канун сорокалетия, он стал нередко думать о смерти.
Но выдались у него месяцы, когда мимолетно светлее стало на душе. Такое бывает при встрече с очень яркой, дивной юностью. Девушка была в самом деле замечательно хороша.
Он думал о ней больше применительно к ней самой (ее судьба была необычна) и очень осторожно, со скорым отталкиванием, соединял себя мысленно с нею… Хоть и мила она была «как гётевская Гретхен». И ее семейство хотело бы породниться с Тургеневым.
Княжна Катиш Мещерская заставляла его пристально всматриваться в нее. Ей восемнадцать лет. Она из обедневшего аристократического рода. Светловолосая и с чертами лица северной камеи. Прелесть, думал он, да, к сожалению, по-русски не понимает ни слова. «Она родилась и воспитывалась здесь. Не она виновата в этом безобразии, но все-таки это неприятно. Не может быть, чтобы не было внутреннего, пока еще тайного противуречия между ее кровью, ее породой и ее языком и мыслями, – и это противуречие, со временем, либо сгладится в пошлость, либо разовьется в страдание. А мила она так, что и описать нельзя».
Девушке нравился знаменитый соотечественник, да и подходящих партий, людей с каким-то состоянием, вокруг не было, одни щеголеватые парижане – новые воротнички в долг. Старый князь и ее мать с парализованными ногами, которую возили в кресле, по-особому привечали Тургенева.
Но однажды он видел, беседуя с Мещерским, как, отраженная в зеркале, княгиня в соседней комнате вполне исправно ходит… Они были не в состоянии давать обеды и выезжать, отсюда – понял он – ее терпеливая жертва для поддержания достоинства семьи.
Он размышлял затем о том, что только светская женщина способна на такое. Что именно аристократическая дрессировка – так он назвал для себя рафинированную воспитанность – и делает хотя бы сносным совместное житье с кем-то. Ему ведь, пожалуй, было уже не нужным общение с женщиной душой: все отнято тою. Отсюда «только с теми людьми можно жить, – сформулировал он для себя, – которые все видят и понимают – и умеют молчать». Что-то получалось, что и ни с кем жить нельзя… Старое дерево разучается пускать побеги.
Ну а однажды он решил заговорить с Полинеттой по-русски – прежде было неудобно во французском кругу. Он был теперь приблизительно доволен ею: добра, смышлена…
– А скажи-ка, Поля, как по-русски «хлеб»?
Она забыла за семь лет. И отчего-то заранее восприняла его вопрос как упрек. (Очень самолюбива.)
– А «стол», «окно»? – спрашивал он.
Из ее крапчатых глаз начали падать слезы. Дочь набычила крутой лоб.
– Это удивительно! – не мог не воскликнуть он, отдаленно понимая в то же время, что девочка забыла язык, потому что хотелазабыть все прежнее, и в этом ее трудно винить.
Но вот он снова в Куртавнеле.
Полин великолепная, в розовом капоте, браслеты с винно-красными камнями (она постоянно «на коне», даже и в усадебном уединении всегда элегантна), то и дело недоуменно разводит руками: милому другу писателю, теперь уже знаменитости, отведен у них отличный кабинет с галереей для прогулок – там сам бог велел создавать нечто изящное, Тургенев же по большей части бродит вдоль каналов или ездит по округе верхом… Полин не понятно, как может что-то не даваться, если труд правильно организован.