Текст книги "Можете звать меня Татьяной"
Автор книги: Наталья Арбузова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)
В общем, Татьяну с небольшим литературным багажом уж лет пять как приняли в один из союзов писателей. Господи, как туда прежде рвались, в тот единственный, советский. Теперь брали кого попало, соревнуясь, кто больше наберет, и чести в таком вступлении было мало. Выгоды тоже никакой. Кабы не феи, всё они же, Татьяна бы здорово поиздержалась, издавая свои книги. Но феи постепенно и в этом поднаторели. Татьянины книги стали выходить ежегодно в хорошем издательстве, в хорошем издании. Просачивалось кой-что и в хорошие журналы. И в интернет – без Татьяниного ведома. Иной раз случалось, кто-то благосклонно о Татьяниных опусах отзывался. Но всё шло через пень-колоду. И было ясно, что она съесть яблочка с этой яблоньки не успеет. Чисто альтруистическое занятие.
Из ГАИШа на пенсию вообще никого не гнали. Сидели люди абсолютно ненужные. Мышей не ловили, мышей не топтали, и никто их не трогал. Был даже такой великодушный Вадим, который выполнял за них работу. А Татьяну, доктора-профессора, Михалыч держал за милую душу. У него теперь шло международное финансирование, и ему был сам черт не брат. Да и Татьяна была умница. Частенько Татьяна вела за Михалыча его литературную студию, когда тот смотрел в своей комнате за два шага на большом экране футбол. Выходил когда счастливый, а когда и злой. Такой был ярый болельщик. А то сидел, дрожа от азарта: похоже, вспыхнула новая сверхъяркая. Не сейчас, конечно. Сколько-то миллиардов лет назад. Только сейчас до нас дошло, как до жирафа по шее. Черные дыры жрут без зазрения совести ни в чем не повинные звезды. Темная материя, темная энергия. И еще надо следить за метеоритами, чтоб вовремя успеть расстрелять, пока не врезался. Какая непростая стала астрофизика. А феи знай радуются: во-он звездочка упала. У Татьяны получилась чертовски интересная старость. Петя же с Сережей, окончив свои одиннадцать классов, решили стать дизайнерами. Тоже мне придумали. Это всё феи. Нельзя же требовать, чтобы вся семья занималась двойными звездами.
Михалыч разводился, женился опять. Заимел внука в Италии, родил сына моложе этого внука. Писал картины маслом, прозу в компьютере. Рычал на молодых сотрудников, кормил их и заодно пришлых поэтов (среди которых попадались люди очень одаренные). Играл на гитаре, пел хохлацкие песни – таково жалостно. Был глубоко и жарко верующим. Любил Достоевского до безумия. Мог сам, казалось, упасть в припадке, когда, распечатав из интернета, читал его своим шизнутым друзьям. Играл на ГАИШной сцене Фому Опискина, и его сбрасывали в партер с риском для жизни. Издевался над Татьяной, подолгу носившей давно вышедшие из моды вещи. Ну что вы нацепили? В его же костюме главную роль играли подтяжки. Стал грузен, гневлив, но отходчив. Самыми близкими людьми для него считались товарищи по рыбалке – еще одна страсть. И хороши были его компаньоны по ужению рыбы. Чего стоил один Андрей Журин – тонкий, красивый, талантливый, элегантный. А руки! а жесты! Вроде простая семья из-под Коломны. Но Михалыч таких находил. Широк получился Михалыч, не грех бы и обузить.
Татьяна была старше всех в лаборатории Михалыча и в литстудии. Старела, усыхала, общалась в основном с младшими. Появились дизайновые девочки: Маша Петрова и Аня Сергеева. Повадились на опекаемую феями дачу. Татьяна оставила молодых разбираться и поехала в переделкинский дом творчества. Колония вымирала естественным путем. Помещения сдавались то якутским летчикам, то дорожным строителям. По привычке, приобретенной у Михалыча в ГАИШе, Татьяна и тут взялась вести литературный салон. Иной раз приходило человек пять. Читали всё одни и те же. Если у Михалыча выручали авторские песни Андрея Журина, то здесь старинные романсы в неподражаемом исполнении поэта-публициста с трудным характером из Кенигсберга. Феи, раз и навсегда к Татьяне приставленные, переселились в Переделкино. Сердца четырех, оставшихся на берегу Бисерова озера, их сейчас не интересовали. В темном высоком переделкинском парке феи сидели на скамье, прибитой прямо к стволам сосен. На одной скамье длиной в полтора метра их умещалось две дюжины. Феи прозрачны и не всякому видны. Татьяне показывались урывками, посылая воздушные поцелуи. Вечерами под большим балконом феи слушали романсы и водили хороводы.
Ну что, Петя и Сережа скоро женились на своих Маше с Аней. Родители девочек, чуя, чем дело пахнет, купили из молодых да ранним по двухкомнатной квартире. Не знаю, подбросили ли им феи денег, но обеим супружеским парам положили в колыбель по дочери. Внушили назвать Лизой и Соней. Елизавета Петровна, Софья Сергевна. Обещали крестницам блестящее будущее. Слепой сказал: посмотрим. Ах, как мне хочется, чтобы посулы фей сбылись. Думаю, Татьяна натерпелась на два поколения вперед – как минимум. Сама была разиня, ничего не поделаешь. Еще и прабабушкой стала в свои шестьдесят четыре. Такой же никчемной, какой была бабушкой. Однако изо всех сил помогала Андрею и Павлу Вячеславичам делать докторские по астрофизике. Вячеславичи офигенно талантливы, но формальным требованиям удовлетворяют туго. Ничего – спереди подтащили, сзади подпхнули – защитились. Кажется, феи тут были не при чем. Они роятся в парках и далеко во вселенную не дерзают. Ну хорошо, в парках. А что они делают зимой? Как же. Загодя улетают, несомые стаей журавлей. Не прихватили бы они с собой однажды Татьянину душу. Мы Танину душу несем за моря, где солнцеву зыбку качает заря. К тому идет. Когда это будет? не знаю. Как прикажет Тот, с кем не спорят.
Что было и чего не было
Татьянин прадед Федор Илларионович Зёрнов взял имение Островки Костромской губернии в приданое за женою Марией Степановной, урожденной Островцовой. Поехал же туда, когда сыну Алексею сравнялся год и освобождение крестьян уж состоялось. Едва успели стереть пыль с письменного стола в кабинете, Федор Илларионыч засел писать историю царствования императора Николая Первого, а жене сказал, указывая на сына: «Мари, убери его он всё звуки производит». Был уверен, что округа кишит разбойниками и ездил в Кострому не иначе как с заряженным пистолетом. Жена про себя считала его трусом. Сама же в городской шляпке смело ходила по окрестным селам, где ее помнили еще дитятею. Разбиралась, что к чему, и очень скоро разобралась, тем более что в тот же год получила огромное по тем временам наследство. Благодетельствовала направо и налево, крестила младенцев, отчего всех девочек называли Машами, а мальчиков Степашками. Церквей поблизости было с избытком – звон догонял звон. По церквам служили, по деревням жили – не тужили, называя себя по привычке крестьянами господ Островцовых. А затворник барин Зёрнов был вроде как не при чем.
Одним из героев повествованья является барский дом в Островках. Дом из снов, в котором не все комнаты известны. Когда Алешу Зёрнова в следующий раз привезли в Островки, ему уж было десять. Пошел бродить по дому. Дом казался (оказался) очень большим. Даже, пожалуй, бесконечным. Семейные портреты смотрели Алеше в спину. Оглядывался – нет, не шевелятся. Но в лицах меняются, едва лишь отвернешься. Меняются и местами. Вон, тот господин в бархатном камзоле переместился поближе к даме с медальоном. Скосил глаза в ее сторону и – весь обожанье. Мебель. Зачехленная, а если потянуть на себя чехол – там поблекшая шелковая обивка в цветах. И цветы на глазах раскрываются, благодарные, что в кои-то веки взглянули. Дом живой, ждущий участия, грезящий о былых празденствах. На зиму уедем в Москву, и дом задремлет, забудется грустным сном.
Пока еще воля, француженку из Москвы не привезли. Алеша в блузе с отложным воротничком разгуливает по парку, покуда не позвали. Позовут– тогда разрушится весь этот зеленый мир, принявший Алешу за своего. В дуплах столетних дубов истлевают любовные записки. Липы смыкаются сплошным навесом над обомшелыми аллеями, хранящие чьи-то не смытые дождем следы. Тихо, безлюдно. Прошлая жизнь ушла, будущее неведомо. Навстречу Алеше идет высокая белая дама. Не дошла, растворилась в солнечном свете. Вот распахнулось окно мезонина. Оттуда выглянул молодой человек в парике, бросил на дорожку конверт. Окно захлопнулось, и никого за стеклами. Алеша подошел туда, где только что лежал конверт. Кленовый лист – и все. Пытался сосчитать комнаты в доме. Не получалось. Анфилады зацикливались, убранство покоев менялось, пока он свершал обход. Некто шел впереди, напевая по-итальянски, как иной раз матушка. Не она, нет. Юноша с высоким ломким голосом. Алеша прибавит шагу, но никак не настигнет молодого певца. Вон и лист с нотами на полу. Поднял – а он рассыпался в прах. Прошлое не давалось в руки. И одиночество Алеши, столь любезное ему самому, никого не беспокоило. Он не пытался посвятить матушку в свой тайный опыт. Тем более отца, с головою ушедшего в исторические изыскания.
Иной раз матушка сажала Алешу с собою в коляску, надевала ему на голову полотняный картузик и везла в деревню. Оставляла в избе у крестьян, сама шла дальше пешком, повязавши платочек вместо городской шляпки. Алеша выходил во двор, слушал разговоры домашней птицы. «Кто, кто это такой чистенький?» И норовили измазать. В сумерках сеней вставал высокий-высокий, тянул к Алеше руки. Скорей в горницу. Старуха лежит на печи, уже всё путает. «Степанушка, барчук…» Вспомнила Алешиного дедушку Степана Васильича Островцова. Сколько же ей лет?. не меньше ста, должно быть. Иконы глядят сурово. Алеша поспешно крестится, не то высокий поймает в сенях. Алеша обходит избу кругом. Наличники удивляют резьбой, занавески узором. Всё петушки, петушки друг за дружкой. За избой лопухи. Заглядывает в колодец – там отражается звезда. Только успел отскочить – из колодца встал тако-ой! И канул в воду. Подошла босоногая девчонка с ведром, уставилась на Алешу. Алеша шаркнул ножкой. Девчонка хмыкнула и закрыла лицо подолом. Алеша тоже зажмурился. Заскрипел ворот, шлепнулось об воду ведро. Закачалось, зачерпнуло. Когда Алеша открыл глаза, девчонка уж переливала воду в свое ведерко. Жур-жур-жур. Понесла, отставив левую руку.
Из ближней избы выскочил парнишка лет девяти, помоложе Алеши. Испугался – и шасть обратно. Алеша пошел за ним, зашел в избу. Девчонка лет десяти качала люльку, в которой сучило ножками голое дитя. Было натоплено, хоть стояла летняя теплынь. Испуганный малец выглядывал из-за ситцевой занавески. Свеча горела перед иконами с такими же суровыми ликами, как и там, где Алешу признали за Степанушку. Алеша снова шаркнул ножкой, всем вместе – девчонке, брату ее, люльке и образам. Сказал: «Алексей». Парень понял, о чем речь, и прошептал: «Ермолай». Алеша подал ему руку, и вышли вместе на волю из жаркой избы. На воле жужжали пчелы, Ермолашка отогнал их веткою. Лес чернел вдали, четкой полосою отделяя небо от земли. И земля, и небо были равно таинственны. Облака строили легкие башни и сами же их разрушали. Алеша вынул из кармана талую конфету и протянул Ермолаю. Ермолай сразу есть не стал, а спрятал куда-то за пазуху. Подумал, подумал и дал Алеше оттуда же из-за пазухи деревянную струганую куколку. Алеша принял с поклоном. Можно считать – дружба завязалась. Коляска подъехала, маменька зовет. Ермолай остался поглазеть, как кучер подсаживает Алешу на подножку. Марию Степановну по деревням никто не боялся. Звали «простой барыней». «Это твой новый друг?» – спросила маменька. «Да», – отвечал Алеша и показал деревянную куклу. Маменька благосклонно кивнула.
Приехала из Москвы мадемуазель Морель, говорила с Алешей по-французски. Алеше весело было чувствовать иной ход мысли. Найдет туча – тяжелая туча над полем. Француженка скажет: «Il va tomber des cures» – «Сейчас с неба посыплются священники». Но маменька всё чаще брала Алешу с собой в деревню. И ход мыслей Ермолаюшки был не менее чужд и интересен. Вот. значит, как отливают испуг и снимают порчу. В деревню – как в чужую страну. Два языка, два народа. Алеша баловался, переводил стихами по-французски:
У попа была собака,
Он ее любил.
Она съела кусок мяса,
Он ее убил.
И в землю закопал,
И надпись написал, что..
Получилось:
Monsier le curé avait un chien,
Quۥ il aimait bien.
Le chien a mangé un morcau de viande,
Et monsier le curé lۥ a tué
Oui, lۥ a tué et lۥ a enteré
Et a ecrit sur sa tombe, que…
Приехал из Москвы же и учитель Николай Андреич. Повторял с Алешею древнюю историю. Алеша, вечно в шалостях, сочинял немедля такие вот вирши.
Царь Крез со дней счастливых детства
Имел порядочные средства.
Солон, ученый академик
К нему приехал для полемик.
И Крезу он, приблизясь, рек:
«О Крез, пустой ты человек.
Ведь деньги не продлят наш век»
Царь Кир давно бесился с жиру
И с войском бегал он по миру.
«Где Крез? – кричал он. – До зарезу
Хочу напакостить я Крезу».
Всё в этом мире прах и тлен,
И скоро Крез попался в плен.
Туга веревка, меч остер,
И Креза взводят на костер.
Чуть огнь коснулся панталон (коих тогда не носили),
Он закричал: «Солон, Солон!»
Кир любопытен был всегда.
«Как, почему, зачем, когда?»
Крез рассказал ему всю повесть.
Заговорила в Кире совесть.
Он слезы кулаком отер
И приказал тушить костер.
Папенькины исторические опусы были, наверное, не умней. Сейчас Федор Илларионыч описывал крымскую кампанию, участником коей он, человек сугубо штатский, не был. Папеньку навещал чудаковатый профессор казанского университета Лев Дмитрич Олонецкий. Его резкий голос застаивался в доме и после долго звучал в пустых комнатах. «Ваше мнение… ваше мнение, уважаемый Федор Илларионыч…» Алеше папенька своего мнения никогда не высказывал. Утром Алеша входил поздороваться, целовал руку отца и, выйдя, тотчас о нем забывал. Дом и сад как его продолженье целиком поглощали Алешу. По ночам он слышал музыку, доносившуюся из залы. Вставал в ночной рубашке, на цыпочках спускался по лестнице. В зале при Алешином приближенье мерк свет, но музыка еще витала под высоким потолком, и чадили неведомой рукой погашенные свечи. Люстра поднималась в темноте уже при Алеше. И чуть слышные шаги ножек в бальных туфлях еще шелестели в соседних покоях. Таинственная жизнь дома не прекращалась. Алеша подбирал длинную рубашку, поднимаясь к себе наверх. Дом ожил для него одного, лично ему хотел нечто поведать.
В деревне сенокос. Матушка зовет Алешу посмотреть со стороны на крестьянский труд. Вставали до света, не завтракали. Сонный кучер уж запряг молодую лошадку. Вот они, мерно движущиеся в утреннем тумане фигуры. Коси, коса, пока роса. Роса долой, и мы домой. Ты пахни в лицо, ветер с полудня. Сидели на меже, Ермолайка принес крынку. Солнце росу высушило, косари унялись. А у горизонта великан всё машет, машет косою – ладит зацепить колокольню.
В Москве жили теперь на Собачьей площадке в каменном особнячке, поменьше деревенского дома. Особняк достался в наследство от покойно Степана Васильича Островцова. Зёрновский дом в Трубниковском сейчас занимала вдовая тетушка Вера Илларионовна Стольникова. Алеша в островцовском особнячке получил мансарду.. В окне ворковали голуби, и клены тянулись, спешили накрыть мансарду своей кроной. Алеша выдержал приемный экзамен в гимназию. К Федору Илларионычу хаживали профессора из университета, терлись головами о шелковые обои, прислонялись к росписям с галантными сценами. Алеша не был вхож в ученое собрание и весьма тому радовался.
Городской дом семьи Островцовых был для Алеши не менее притягателен, чем тот, деревенский. Здесь не то чтобы являлся, но постоянно присутствовал призрак Степана Васильича Островцова. Только для внука Алеши, не для зятя-историка и его нудных коллег. Дедушка Остовцов сидел спиною к Алеше в кресле, писал гусиным пером. Подойти Алеша не решался, только быстро проходил мимо двери. Когда шел однажды с папенькою, голова дедушки Островцова прикинулась диванной подушкой, а гусиное перо колебалось в старинной высохшей чернильнице. Однажды, проходя пустой залой, Алеша слегка наступил на шлейф тоненькой юной особы. «Я нечаянно, ваше изящество» – сконфуженно извинился Алеша. Нет никого, только оконная занавеска спустилась низко на паркет.
У тетушки Веры Илларионовны, урожденной Зерновой, Алешу принимали с распростертыми объятьями. Нетерпеливая маменька, завезя Алешу в Трубниковский, отправлялась по лавкам. Старая зёрновская экономка Пелагея Федотовна подавала чай и всё твердила: «Вы, Алексей Федорович, родились здесь…» Алеша не уверен. Должно быть, край, где он появился на свет, далеко отсюда. Люди там рождаются с широко открытыми глазами и сразу видят то, что от других сокрыто. Пелагея Федотовна сливочками, ванильными сухариками и яблочной пастилой старалась связать Алешу с землею. Не получалось. Привычный зёрновский дом при появлении Алеши тоже начинал оживать и полниться голосами. Старый слуга Денисыч, три года покойный, уж заглянул в столовую. И только лишь тетушка обернулась, спрятался за портьеру. Обыденный мир смыкался с запредельным, и снежная крупа за окнами шуршала, шуршала.
Одному гимназическому товарищу, Мише Полозову, Алеша рассказал о тайнах зёрновского дома и островцовских владений. Тот пожал плечами. «Воображенье, милый мой, воображенье. Пиши, у тебя получится». Но писать уж пробовал – выходило слишком просто. Запредельный мир на кончике стального пера не умещался. В него нужно уйти целиком, откликнуться на его зов, поддаться его воздействию. А возвратишься ли? и каким? Чудесное ходит рядом, но открывается избирательно, редко кому. Не дай мне бог сойти с ума, нет – лучше посох и сума.
Вербная суббота теплилась, огоньки разбредались по арбатским переулкам, колеблемые вешним ветерком. Пришла и пасха, зазвонила в полуночный час. Пошла крестным ходом вкруг церкви, где Пушкин венчался. Тут всё ясно, прописано. Чудо воскресения Христова свершилось тысячу восемьсот семьдесят лет назад. Тому много свидетельств, и прикосновение к чуду изменило ход мировой истории. Человек всей душой противится смерти. Попрать ее, попрать. Сливаются в восторге голоса. Воскресение твое, Христе спасе, ангелы поют на небеси. И распускается листва, и сердца раскрываются.
Алешин мистический дар никому не интересен. Что там ему привиделось, пусть помалкивает, чьи голоса услышал – не разглашает. Не то плохо будет. А тайное знание даровано ему только-только, года не прошло. Новичок он на этом поприще. Десятилетний провидец, что с нами будет завтра? Да, я что-то вижу. Вижу, как почти с рожденья моего охотятся за государем императором, как за диким зверем. Почему – черт их разберет. Не вышло… шесть раз не вышло… и вот – на седьмой раз – успех злого дела. Оставьте меня, не допытывайтесь. Я еще мал.
Вот уже и не мал – семнадцатилетний студент юридического факультета московского университета. Сирень цветет по всему городу, а виденья отрока Алексея, никому не поведанные, сбываются и сбываются. Бомбисты по своим норам, в Москве и Санкт-Петербурге, начиняют адские снаряды. Что худого сделал им государь Александр Второй? Прекратил без потерь Крымскую войну, освободил крестьян. Правда, продал Аляску, чтоб расплатиться с дворянством. Но иначе и нельзя было. Зато присоединил к России Приамурье и Дагестан. Кто вечно раскачивает лодку, не желая России добра? и тогда и сейчас. когда я, Татьяна, внучка Алексея Федоровича Зернова, это пишу?. Юноша Алексей уж видит ясно кровавую гибель Александра Освободителя и его супруги. Видит и храм на крови в Санкт-Петербурге. Кого предупредить, к кому воззвать? Светлая юность Алексея Зёрнова омрачена предчувствием. И оно оправдывается, когда Алексею уже двадцать один год.
Большая доля островцовского наследства положена в банк на имя Алексея до его совершеннолетия. Он ездит в дом Щегляевых – там сестры Софья, Наталья и Анна. У Татьяны сохранился девичий дневничок средней из девиц, Натальи. Ах! он дал котильонный бантик Ане… Разочарованье. А вчера у нас был Коля Савинков. (Главный эсер-террорист, убивавший по идейным соображениям, часто непонятным. Однажды лишь оступился – убрал любовника своей жены. Всё тайно, всё сходит с рук. Организация.).А молодой Алексей Зёрнов сватается к семнадцатилетней Ане, разбив, сам того не зная, сердце Наташи. Поет голосом, не лишенным приятности:
Я ль виноват, что тебя, черноокую
Больше чем душу люблю.
Женится с благословения родителей и селится в Островках весьма основательно, уезжая в Москву лишь на зиму. Но дар прозрения его покинул, и островцовский дом закрыл для него потайную дверь свою. Так часто бывает с людьми, вступившими на стезю взрослой жизни. Или-или. Жена родила Алексею Федорычу двоих сыновей и пятерых дочерей, младшей из которых была Ирина, Татьянина мать. Ей и достался драгоценный дар, уплывший из рук отца ее.
Ирина лежит в кроватке с широко открытыми глазами. Няня Марфуша крестится: «Господи, да что ж это дитя спать-то будет когда или нет?» Старый островцовский дом ходит ходуном. Молодые Иринины сестры и брат Володя (брат Саша еще не родился) прогнали призраки прошлого и заполнили дом будущим. Бездетная тетушка Софья Сергевна уж положила в банк крупную сумму на имя каждой из внучек до их совершеннолетия. А год на дворе 1905ый. Конечно, «простых господ» Зёрновых по старой привычке с островцовских времен любят и не подумают обидеть. Алексей Федорыч оставил без сожалений юриспруденцию и всецело посвятил себя имению. Весь в матушку Марию Степановну. Друг детства Ермолай Пронин у него управляющим. Выучился, оперился. Попробовал бы кто тронуть Алексея Федорыча – Ермолай глотку перегрызет. Да никто и не пытается. Господа бомбисты зря стараются. Ой, не зря.
Липа отцвела. Няня Марфуша, старшая сестра Ермолаюшки, водит Ирину за ручку по аллее. Не говорит дитя. Только смотрит так, будто видит больше других. И, наконец, произносит с укором: «У, камень!» Это большой валун торчит из земли. Няня Марфуша спешит обрадовать барыню Анну Сергевну. От черноокой красы Анечки Щегляевой мало что осталось после рожденья шестерых детей. И седьмой на подходе. Сорокалетняя женщина высохла, в волосах ранняя седина. На веранде накрыт стол, высокие букеты гладиолусов в вазах. Ирину как именинницу сажают посреди стола. И все радуются. Две старшие барышни уж обручены. Вот они, счастливые пары: Ольга с Юрием Скурским, Надежда с Гришей Шермазановым. Смеются, беспечные. А дитя уж видит камень преткновения на их пути.
Кончается северное лето. Уезжают в Москву на поезде. Кондуктор спрашивает Анну Сергевну, подавая руку барышням и иже с ними: «По счету принимать прикажете?» Все в этих краях уж знают зёрновскую семью. В Москве живут в Трубниковском. Старый зёрновский дом перешел к Алексею Федорычу после смерти тетушки Веры Илларионовны. Двухлетняя Ирина ходит по нему на нетвердых ножках – исследует. Вот тетушка Вера Илларионовна вышла к ней из своей опочивальни, погладила по головке. Вдруг пропала, будто вовсе не бывала. Это няня Марфуша, привезенная из Островков, заглянула в комнату. Ирина сразу, с рожденья, живет в двух мирах. В том, куда пришла и в том, откуда пришла. Где все-все. ушедшие и еще не явившиеся. В общем, почти по Метерлинку. Вполне в духе времени. И поздняя осень завывает в печной трубе: у-у-у.
Наконец Ирину, уже шестилетнюю, ведут в художественный общедоступный театр на «Синюю птицу». Большой ремень с пряжкой сваливается на платьице. Старшая сестра Вера одергивает Ирине подол. Няня надевает на девочку пальто, капор, ботики. Берут извозчика из Трубниковского в Камергерский. Лошадка припечатывает копытами чистый снежок. Вот оно, блекло-зеленое здание в стиле модерн. Как внутри сумрачно, таинственно. На сцене брат с сестрой и ожившими предметами дома ищут синюю птицу счастья в тех мирах, откуда родом Ирина.
Мы длинной вереницей
Пойдем за синей птицей…
Но лишь оставишь запредельный мир, птица тускнеет. Ирина не видит впереди для себя счастья. Сестра Вера сидит рядом с ней. Она только что достигла совершеннолетия, распорядилась оставленным ей наследством. В частности, съездила в Италию. Написала стихи по-итальянски, до сих пор хранящиеся у Татьяны в диване. Но Ирине не гулять под пиниями Рима. Счастье не дастся ей в руки. Его проглотит всемирная беда – русская революция.
А пока – лето в Островках. Костромская земля, некрасовские места. Глянь-ка на эту равнину и полюби ее сам. Ирина уж любит умудренной детской душой. Сейчас отец посадил ее впереди себя на белую лошадку по имени Ивчик, тихо едут межою. Вот она – нещедрая родная земля. Вернулись. Дома сестра Вера играет на рояле двенадцатую рапсодию Листа. Дошла до любимой своей фразы. Прервала игру, сказала: «Напишите, напишите это на моей могиле». Не напишут. Никому уж это будет не нужно. Придет иная жизнь, лишенная прежнего изящества.
Ирину музыке не учили. Была хоть и с прекрасным слухом, но гаммы играть ленилась. Уж началась война четырнадцатого года, и мать, Анна Сергевна, сказала: «Лучше отдать эти деньги на раненых». Что и сделали. Ирину определили в так называемую швейцарскую гимназию. Французский и немецкий надо было знать при поступлении. Итальянский учили уже в гимназии, английский за отдельную плату. Поэтому английским с Ириною занимался отец: деньги нужны для раненых. Ирина успела окончить лишь четыре класса гимназии, но писала по-немецки изложение «Песни о нибелунгах». А экстравагантная сестра Вера отучилась в Германии на курсах садоводства. Писала в Островках весенние дождливые стихи:
Вернулись мы в родимый край
В холодный, мокрый месяц май.
Сады цветут, лягушки квачут,
Над ними тучи горько плачут
И соловью, пока поет,
Вода за шиворот течет.
Из труб льет дождик заунывно.
Но без надежды жить противно.
Сам Гриша думал точно так,
Когда вступал в законный брак.
Итак, надежда и терпенье.
На днях наступит вознесенье.
Ирина в легкой кисее
Предстанет любящей семье.
Ее племянники толпами
Засыплют пышными цветами,
И сам барометр-идиот
На семь делений вверх пойдет.
Племянников было уже пятеро. Юрий Скурский, уходя на войну вольноопределяющимся, оставил на руках жены своей Ольги трех дочерей. Гриша Шермазанов с женой Надеждою родили сына и дочь. Вскоре молодые отцы оказались в Белой Гвардии. Юрий Скурский из Крыма отплыл в Турцию. Там с тоски по России сыграл револьвером в русскую рулетку – и конец. Гриша Шермазанов эмигрировал в Сербию. Надежда выправила медицинскую справку о том, что дочери необходимы морские купания, и через Ригу с обоими детьми уехала к мужу в Сербию. Вскоре Алексея Федорыча вызвали в ГПУ и задали не пустой вопрос: «Как вы относитесь к власти советов?» Татьянин дед отвечал: «Нет власти аще не от бога». Пока отпустили. Однако ж имение Островки, полное тайн, отобрали. Жил в Костроме, давал уроки. В двадцать втором голодном году к восемнадцатилетней Ирине посватался инженер с немецким образованием Илья Евгеньич Виноградов, на двадцать четыре года ее старше. Отдали.
Думали – будет носить молодую жену на руках. Этого не случилось. Вскоре супруги уехали в Харьков, Илья Евгеньич работал на паровозостроительном заводе. Город был, вообще говоря, русский, но Ирина пела дома хорошо поставленным сопрано:
Вiють вiтри, вiють буйнi,
Аж дерева гнуться.
Ой, як болить мое серце,
А сльозы не льються.
А потом и вовсе:
Там, в высоких теремах,
На железных на замках
Взаперти сидит одна
Мужа старого жена.
Караульщики кругом,
Сторожами полон дом.
Брови соболиные,
Речи соловьиные.
Брови были соболиные, это точно. А речи вести было не с кем. И, как это часто бывает с началом взрослой жизни., счастливой или несчастливой, дар прозренья оставил Ирину. Как потом выяснилось, не навсегда. Сейчас впереди темно. Стерпелось, но не слюбилось. А терпеть Татьяниной матери еще долго, целых восемь лет до рождения первого ребенка. Мягкие харьковские зимы, грустные украинские песни:
Ой ты дiвчина заручена,
Чого ти ходиш закручена?
Ой, знаю, знаю, за ким страдаю,
Тiльки не знаю, с ким жити маю.
Через рiченьку, через биструю
Подай рученьку, подай другую...
Переехали в Москву в двадцать девятом году. Купили кооператив – две смежные комнаты без ванной, арка вместо двери. Третий этаж пятиэтажки на Малой Тульской улице. Илья Евгеньич сам припер на горбу плохонький деревянный стол. Тут и родилась первая дочь Анна. Первое радостное событие в браке. Вернулся, вернулся дар прозрения к Ирине. Но что увидала – никому не рассказала. Илья Евгеньич нанял вечно в себя погруженной жене сразу двух помощниц: кухарку Домну Иванну и няньку Васёну. Деревня нищала, прислуга стоила дешево. Обе деревенские женщины любили маленькую Аню. Весною Илья Евгеньич нанимал грузовик и перевозил всех четверых в деревню Ржавки. Там семья Башковых сдавала семье Виноградовых половину избы. Деревенский мальчик Коля Башков говорил мечтательно: «Чеснок пахнет колбасой». Привозимая Ильею Евгеньичем колбаса была городским гостинцем. Инженеры в цене. Индустриализация.
Что ж ты, Иринушка, увидала? скажи мне, Татьяне, своей еще не явившейся дочери. – Я увидала себя другую, словно рождение первенца сняло печать, коей была запечатлена. Увидала себя ждущей любви. Всё вокруг озарено ожиданьем. Светлы июньские ночи, рано подает голос первая утренняя птица. Еще. еще одна– и вот уж целый хор славит чудо жизни. Ветер летит с Балтики, там ночи еще короче. Краткие ночи любви, я вижу вас впереди. Но кто же придет и откуда?
Ветреный день, Ирина идет краем поля. Она свободна, муж приедет лишь в воскресенье. Дома две женщины смотрят за Аней, да и та сейчас спит. На ногах у Ирины белые парусиновые тапочки, выбеленные мелом. На ней полотняное платье с мережкой. Ветер лепит его к ногам. Задумалась, опустила глаза и пришла прямо в чьи-то объятья. Юноша лет двадцати, высокий, светлые волосы ежиком, загорелый. В парусиновых мелом выбеленных туфлях, широких хлопающих полотняных брюках и полотняной косоворотке с коротким рукавом. Держит Ирину за плечи, не отпускает, и ветер лепит его широкие брюки к ее ногам. «О чем вы задумались? вы меня не видели? а я давно иду вам навстречу. Должно быть, уж несколько лет».
На самом деле ему. Борису, уже двадцать три. Окончил лесной институт, назначен сюда лесничим. Живет здесь, в Малине, у местной старухи Дарьи. Теперь они вместе, Ирина и он. А что будет осенью? может, ее и не будет вовсе, осени. Время вернется вспять, и наступит весна. Пока короткой ночью Ирина крадется в башковскую баньку. Ты любишь меня? – Люблю и буду любить. Женщины. Домна Иванна и Васёна, подозревают, однако не выдадут. Женщины всегда на стороне влюбленных. Старый муж, грозный муж им чужд. Ирина открывшимся взором видит много беды впереди, но отгораживается от плохого. Детство было безоблачным, после горе и голод. Черная полоса несчастливого брака, и вот – сиянье любви. Могла бы и не узнать, что это такое. Теперь узнала и светится потаенным светом.