Текст книги "Весеннее солнце зимы. Сборник"
Автор книги: Наталья Суханова
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)
В нежелании смириться с действительностью я пустился даже на большее: сфабриковал воображаемое будущее с живым Артемом. Мы встретились с ним, мы обнялись, он шутил. Но даже в тумане искусственного неведения я чувствовал: что-то не так. Как человек, который видит сон и уверен, что это и есть действительность, и все-таки ощущает подделку.
Очнувшись, я понял свою ошибку. В моем искусственном будущем Артем оставался тем же. А должен был стать другим.
Тогда я снова вернулся к прошлому. Прошлое было неисчерпаемо. Ведь сфабрикованному прошлому не обязательно быть таким, каким оно было, каким оно было на самом деле…
Адам застал меня на месте преступления.
Когда я очнулся, еще гудящий от перенапряжения, он был у меня.
Подавленный, он долго молчал.
– Откуда в тебе такая страсть разрушать, калечить себя? – сказал он наконец. – Я дал тебе, кажется, все для счастья…
– Вот именно, – сказал я. – Ты дал мне все. Все, что я имею, – твое. Единственное, в чем я могу быть самим собой – это в том, чтобы отказаться от подарка.
– Ты ошибаешься, Берки, – сказал Адам, – это не мы, ваши отцы, владеем вами. Это вы, наши дети, владеете нами. Мы отдали вам все, что могли, но нам уже не дано распоряжаться этим. Даже когда вы разрушаете так дорого доставшееся нам, мы бессильны остановить вас…
Если б он ничего больше не сказал, я бы, наверное, устыдился. Но, помолчав, он тихо спросил:
– Берки, ты знаешь, что делают с киберами, сошедшими с ума?
– Вот как! – сказал я. – Значит, это называется сойти с ума? В словаре у людей есть обозначения приятнее: отчаяние, например. Или на это имеют право только люди?
– С людьми проще, – сказал Адам. – Ты же знаешь, они сохраняют себя, даже сходя с ума, – всегда возможно восстановить. С киборгами хуже… Их демонтируют, и первый, кто обязан сообщить, что с тобой неладно, это я.
– Господи, Адам, что же ты тянул? – сказал я, перегреваясь от ненависти. – С этого и надо было начинать! А то ты чуть не обманул меня – я даже посочувствовал было тебе. Но полно, мы ведь не люди. Мы подправили природу! Это люди не владеют детьми! Мы-то владеем, не правда ли? Что же тут стесняться! Ты ведь и так не выпускаешь меня из кулака. Из моего детства ты устроил эксперимент. Из зрелости думал устроить триумф. А если не получилось – заяви, и меня демонтируют!
Адам молчал, выпрямившись на стуле.
– Какого же черта ты ждешь? – крикнул я, уже не сдерживаясь. – Иди заявляй! В следующий раз ты уже не сделаешь ошибки, не бойся! В следующий раз ты создашь только то, что сможешь предопределить до малейшего шага! Ты создашь свою идеальную копию! Копия Адама Великолепного – какая прелесть! Валяй, Адам, действуй! Когда киборг демонтирует киборга – это ведь даже не преступление, это выправление замысла! Корректируй, Адам! Уничтожь этот ящик! Я ведь не приобрел даже тела. Приличная оболочка делает нас похожими на человека. А человекоубийство – это уже страшно даже такому киберу, как ты! Но я только ящик. Скажи, как бог Саваоф: «Истреблю, ибо раскаялся, что создал!» Что тебе помешает? Ты ведь и так почти бог. Правда, бог N 2! Чего же ты ждешь? Иди!! Заявляй!!
Едва Адам укатил, я снова с упрямой яростью ушел в воспоминания. Но одна мысль уже владела мной даже в забытьи.
Еще до того, как я упрятал себя в эту глушь подальше от людей, я видел материалы, которые собрал и обработал в своей последней экспедиции Артем. Ему повезло: он сделал почти все, что хотел. Что-то от его характера, рисунка его мысли проявилось в самом построении, в самом отборе материала. В самой своей смерти не изменил он себе. Катастрофа, происшедшая в тот день, была, в сущности, экспериментом, нечаянно поставленным природой. Артем не мог не понимать опасности – и все-таки оставался на месте, продолжал наблюдать. Может быть, поэтому к его смерти отнеслись как-то двойственно: не знали, видеть в ней героизм или преступную небрежность. А может, не то и не другое? Я-то знал его способность забывать обо всем ради того, чтобы видеть и понимать! Однако катастрофа уничтожила не только его, но и результаты последних наблюдений. Она перечеркнула не только Артема, но и результаты его самоотречения. Самоотречение – опять не то слово. Он ведь потому и погиб, что не отрекся от себя.
Но даже если бы последние наблюдения Артема, записи не были уничтожены? Даже если бы он сделал все, что хотел? Не почти, а все! И тогда смерть уничтожила бы все-таки слишком много!
Я снова смотрел кинокадры с Артемом, привезенные из экспедиции. Иллюзия жизни! И здесь была только тень!
Работа была смыслом его жизни, следствием страстного устремления, заключенного в нем, – но нигде, ни в чем не сохранилось самой этой страсти, самого этого порыва, того, что было Артемом!
Я видел дочь Артема, хранительницу его наследственного кода. Увы, это только хранительница! В ней ничего нет от отца, кроме отдаленного сходства улыбки, которая кажется почти неприятной на этом, совсем другом, инертном, лице. Неужели новые рождения не оживят этой запечатанной в чуждом сосуде спящей души?
Все оставшееся от Артема, что я видел – его труд (а ведь он сделал почти все, что хотел), его ребенок, кинокадры, в которых он «как живой» – все это не весь он, а значит, не он.
А ведь он мог не оставить детей. Он мог не суметь сделать того, что хотел! Где же тогда был бы он в той добродетельной природе, которая не знает уничтожения энергии?!
* * *
Я возвращался в институт с каким-то даже страхом… С одной стороны, как никогда раньше, я знал, я снова верил, что мой труд, наши усилия нужны. В то же время я боялся, что, опустошенный месяцами изнуряющего погружения в воспоминания, не смогу работать.
Когда я отодвинул дверь, Марта стремительно обернулась. Она бросилась мне навстречу, улыбаясь так радостно, словно то чудо, которого она ждала, наконец совершилось. И мне, мне тоже… в первый раз у меня… появилось ощущение… необычное… что здесь мне рады… не моей мысли, а мне самому. И вместе с этим ощущением, что мне рады, появилось и другое, тоже незнакомое… словно меня оставило напряжение… и вот покой… Наверное, это и называют чувством дома… не чувством земли, а именно чувством дома… здесь я родной…
Работа, оставленная мной в полосе неудач, сейчас продвигалась. Не шибко, без взлетов, но двигалась. Марта кое-что наверстала без меня, нашла лазейку, мы уже не были замурованы. Нам, правда, предстояло бог знает сколько времени расчищать проход, но мы уже дышали свежим воздухом, мы уже предчувствовали свет.
Я быстро утомлялся и все-таки мог работать. Я стыдился своей слабости, но Марта, та самая Марта, которой я не прощал и малейшей оплошности в работе, умела не замечать моего бессилия. Мало того, она уверяла, будто все, что сделала без меня, сделала благодаря мне, потому что каждый раз старалась себе представить, что бы я сделал на ее месте, что бы подумал о том и другом, к каким выводам пришел.
В свободное от работы время Марта каждый раз что-нибудь придумывала для меня: то вела меня на какую-нибудь забавную вещь в Импровизационный Комедиум, то доставала приглашение на праздничное обсуждение архитектурных проектов, то знакомила с милыми интересными людьми, то уводила в дальнюю прогулку. Она с такой страстью врачевала мои раны, словно это и было ее подлинным призванием. Даже и работа, казалось, была для нее только средством вернуть меня к жизни.
Я все время чувствовал ее теплоту, ее радостное сострадание и, смущенно-благодарный, тоже старался придумать для нее что-нибудь приятное, что-нибудь забавное. Во время наших прогулок я устраивал ей маленькие сюрпризы: то за поворотом веселую сценку из сказки, то цветок с необычным ароматом. И каждый раз ее детский восторг вполне награждал меня за непривычные хлопоты.
Мы много путешествовали, и вскоре это стало живейшей потребностью для меня. Я, наверное, снова впал в крайность. Раньше я был почти независим – теперь я зависел от всех, от каждого. Раньше, даже когда я очень страдал, мне не нужно было собеседников. Я мог умереть от отчаяния – но и тогда мне не нужен был никто. Собственно, я и сам не нужен был себе. Все человечество – вот в чем только и ощущал я себя. И нужен был себе – человечеству только как агент, как средство для того, чтобы отыскать преемника. А отыскав, мне казалось, вполне бы мог без всяких эмоций, без всяких сожалений демонтировать себя.
Артем был первым отдельным существом, нужным мне. Артем – он был как бы против всего того, чем жил я раньше. Может быть, он и нужен был человечеству, но прежде всего он был нужен мне. Нет, не так. Что значит – мне, если никогда я не любил себя? Мне нужно было, чтобы он существовал. Почему? Я этого не мог бы сказать. Человечество, что и говорить – без человечества Артема попросту не было бы! Но и человечество без Артема – это было как бы что-то произвольное только во мне. Артем был первым, кто в моем понимании нужен был человечеству – и не как агент!
И вот теперь, когда не стало Артема, я вдруг стал нуждаться еще и в других существах.
Причина, наверное, крылась не только в утрате… Дело было, наверное, и в тех призрачных встречах с Артемом, когда я пускал сплошняком память, когда я строил другое прошлое – не то, которое было в самом деле. Адам боялся за меня, но я вышел из этого не только измученным. Как рассказать то, что произошло?.. Дело в том, что мне нужно было не любое прошлое… Я нуждался не просто в прошлом, где был бы Артем. Хотя и это было хлебом голодному. Я, потеряв стыд, искал, делал прошлое, в котором бы Артем был рад меня видеть. Как слепой щенок, как дрессируемое животное, пытающееся понять, что от него требуется, тыкался я то в одну, то в другую сторону, выискивая, нащупывая то единственное решение, которое должно было сделать меня существом, близким Артему. Я в двадцатый, в тридцатый раз крутил память об Артеме, я глядел на него, как будто не думая, глядел, как он рассматривает отчеты Куокконена, как разговаривает с людьми, с машинами, с детьми, как слушает меня и других, как смотрит на небо, на деревья, на животных… Очнувшись, я задавал другое прошлое, которого никогда не было, и в этих никогда не существовавших в действительности встречах я сначала все старался остаться с Артемом наедине. Если его хотели видеть другие, если он сам хотел видеть других, я старался не допустить этого. Он, кажется, понимал, почему мы всегда одни, и все-таки не сердился. Он был внимателен. Но внимателен и ласков он был из жалости! В своем иллюзионе я мог сделать из прошлого все, что угодно, но мне не нужен был никто, кроме Артема, а он ко мне такому мог относиться только с жалостью. И ему, видно, было тяжко, скучно со мной, хотя он и старался не обидеть меня. Не сразу я понял, что для того, чтобы сохранить, мне нужно научиться отдавать его.
…Да, это так, сначала я впускал в свои «сны» других людей, либо отчаявшись, либо насилуя себя. В первое время я не смотрел на них. Мне было горько. Потом уже смотрел. На Артема и на них. И что-то стал понимать. Понимать, как может понять глухонемой речь. Я следовал за взглядом Артема и начинал понимать. Я становился близок и интересен ему каждый раз, как во мне возникало живое внимание к другому существу, к другому явлению – внимание, не имеющее никакого отношения к моей идее, внимание, в котором я как бы становился тем существом, о котором думал, тем явлением, которое занимало меня. И потом – потом этот интерес к другим, сначала только нечаянный, редкий, стал привычным, больше того, незаметно стал моей потребностью.
Людям это, наверное, бывает дано с самого начала. С самого начала они знают тепло другого существа. С самого начала они знают, что человечество – в каждом из них, но и в каждом встречном – тоже все человечество. И что стоит тебе забыть об этом, и то человечество, которое в тебе, мертвеет, превращается в схему…
Путешествуя с Мартой, мы останавливались на дорогах, разговаривали с людьми и киборгами.
Я сделал себе приспособление, позволявшее нам летать, не прибегая ни к чьей помощи. Мы много повидали тогда. Но, пожалуй, самым любимым и самым тяжелым для меня местом была маленькая ферма в Пучковских отрогах, где выращивали жеребят. Эти угловатые существа, скачущие кругами по лугам, сами себя весело пугающие отрывистым коротким ржанием, катающиеся по траве, вызывали у меня неодолимое желание притронуться к ним. Но их настораживал мой вид, мой запах. Марта могла сколько угодно носиться с ними – они так быстро к ней привыкли! Я же должен был оставаться в стороне. Я мог бы придумать себе какую-нибудь другую внешность, но вовремя убедился, что киберы с имитацией под человека пугают их еще больше. Люди могут ошибаться – жеребята не ошибаются: подделка их пугает еще больше, чем просто странные существа.
Один из этих лошадиных детей – черный, как деготь, – подходил ко мне совсем близко, но и он, не дойдя до меня, начинал волноваться и поворачивал обратно.
* * *
Я как-то забыл в то время, что у Марты есть муж. Мне казалось – она все время со мной. Она была со мной даже тогда, когда меня взяли на очередную профилактику в техлечебницу.
Я не люблю профилактики. У меня инстинктивная (это у меня-то – инстинктивная!) ненависть, отвращение, страх к этим проверкам, когда меня оставляют без сознания, когда надо мной, безответным, мудрят и так и сяк. В этот же раз я еще и опасался Адама. Я боялся, что он мог заявить в киборгцентр и меня демонтируют. Я знал, что демонтаж не делают так просто, по первому заявлению, и все-таки… Не в том дело, что я боялся смерти. Неограниченная жизнь – плевал я на нее! В конце-концов, я-то знаю, чего она стоит. Каждый раз при профилактике, каждый раз при эмоциональной перегрузке ты можешь загнуться не хуже, чем человек! А если и не загнешься, неограниченная жизнь – это страшная условность, непонятная только тем, кто не знает ее. Все равно ты живешь той же настоящей, теперешней жизнью, и ничего иного нет. Если я чего и боялся, так это того, что именно теперь, когда я заново понял необходимость наших поисков, меня могут оторвать от них – уничтожив или изменив меня. Мне следовало поговорить, объясниться с врачами, но я не мог. Даже ради своей работы я не мог пойти на то, чтобы просить. Я даже Марте не мог сказать, что трушу. И все-таки она догадалась. Как я ни отговаривал ее, она отправилась со мной в техлечебницу, и ее же первую я увидел, очнувшись…
И после техлечебницы мы почти не расставались. Я даже забыл, что раньше было иначе. Поэтому я так удивился приходу человека, назвавшегося ее мужем.
До этого я никогда не видел его. Впрочем, почему я сказал, что не видел? Разве… Ведь я был на свадьбе? Все как-то путается у меня…
Я просто забыл потому, что это было… да, это было как раз перед тем, как я узнал, что Артем погиб. Выпадение памяти… Марта сказала, что выйдет замуж, и действительно вышла, странная девочка…
Редко кому может прийти в голову пригласить киборга в кафе. Еще реже, вероятно, зовут киборгов на свадьбы. Но у Марты всегда была какая-то упрямая склонность делать все шиворот-навыворот. Иначе разве сделала бы она из своей жизни то, что сделала? Она любила меня, ну и что? Разве мало людей, которые любят нечто, не попадающее ни в одну из привычных граф? Любовь, не занесенная ни в одну из узаконенных – не родственная, не материнская, не половая, не дружеская, – живет неназванная, ничего не меняя в жизни, где все имеет свое название и свое назначение. Только Марте нужно было поставить точки над «и» – назвать неназываемое, стать неизвестно кем при неизвестно ком…
Но я опять забегаю… Я говорил о свадьбе. Странная свадьба! Невеселая… Словно жениху все время приходилось пробиваться сквозь толпу спешащих в противоположную сторону людей.
Сотрудники института специально для этого случая изучили по старинным книгам свадебные обряды, и теперь были заняты тем, чтобы все их выполнить как следует.
И сама Марта, с напряженным лицом, казалась ученицей на уроке, значение которого должна была угадать.
Жених выглядел единственным кровно заинтересованным участником этого торжества. Для него одного, чувствовалось, все эти поцелуи, ежеминутные прикосновения имели глубокое, особое, возможно, трагическое значение. Он словно должен был успеть разбудить спящую красавицу – и все не успевал, все не мог, а время истекало…
И мне мерещилось, что уже было это в какой-то прошлой моей жизни – и усилия жениха, как мертвое биение пропеллера в вакууме, и эта рассеянность невесты, взглядывающей с немым вопросом на меня, своего учителя, неспособного ответить. Все это мне казалось когда-то виденным – как давно уже меня преследовал сон, в котором я был человеческим подростком. Странно… Эта свадьба… И этот приход ко мне, киборгу, растерянного человека, ее мужа…
Он пришел, чтобы спасти Марту от меня. А я сначала никак не мог понять, чего он хочет.
Ему было не по себе возле меня. Он не знал, на чем остановить взгляд. Но у него было неколебимое сознание правоты.
Для начала он сообщил мне, что в один прекрасный день Марта просто не пришла домой и больше уже не приходила. Он думал, с ней что-нибудь случилось. Узнав, что она здорова, он решил подождать; Марта так и не возвращалась. Он разыскал ее по видеофону. Она сказала: не приходила потому, что ей не хотелось приходить. Ему не удалось вразумить ее, растолковать, что так не поступают: уходя от мужа насовсем, хотя бы объясняют причину этого. «Но я ведь еще не знала, насовсем ли я ушла», – сказала спокойно Марта.
Я признался, что все-таки не понимаю, чем могу помочь, и, возмущенный, он принялся кричать, что ни ему, ни «его жене» помощи от меня не нужно, лишь бы я не вредил.
Он все время говорил «моя жена», «моя жена», и по болезненности восприятия мне все больше казалось, что Марта действительно не существует сама по себе, как это представлялось мне раньше. Что Марта – только придаток этого беспокойного крупного человека, и в этом было что-то, возбуждающее неприязнь не столько к нему, сколько к ней. Мне даже трудно было понять, почему я столько времени проводил последнее время возле нее, почему столько разговаривал с ней – этот человек и она вместе с ним совсем чужие, безразличные мне люди.
Между тем он говорил теперь о некоем моем излучении. Люди рассказали ему о странной привязанности Марты к киборгу, который не приобрел даже тела, к искусственному существу, и сначала он не верил этому, пока Марта сама не обмолвилась, что у этого искусственного существа есть свое излучение… Я еще не успел понять, о чем он говорит, как вошла Марта. И, увидев ее, я понял, что она не чужая мне, совсем не чужая.
Мы продолжали разговор о той, что сидела возле нас, рассеянно прислушиваясь к нашему разговору. Два актера в присутствии единственного слушателя, мы разошлись не на шутку! Я щеголял гибкостью и быстротой ума, мой противник – упрямым сознанием своей правоты. Ни один из нас не упоминал о себе, не заботился о себе – только о Марте: о ее здоровье или ее самостоятельности, о ее счастье или свободе быть несчастливой…
Она встала и ушла, когда ей наскучило слушать наш спор о ее особе. У меня хватило ума почувствовать себя дураком и замолчать.
Ее муж тоже замолчал, но ненадолго.
* * *
Когда разразился скандал, о муже Марты, главном истце, так сказать, говорили меньше всего. Боюсь, на всю оставшуюся жизнь он снискал печальную славу человека настолько неинтересного, что собственная жена предпочла ему бесформенное искусственное существо. А ведь он не был ни дураком, ни уродом. Он был только упрям в своем стремлении спасти Марту от меня любой ценой. И он ее любил, пожалуй. Сейчас, у гроба Марты, я часто разговаривал с ним, наверное, давно уже мертвым, давно уже изжившим свой печальный век. Останься Марта с ним, она, может быть, стала бы матерью и умерла бы в свой срок на родной Земле, в мягком большом воздухе, среди людей…
Этот скандал, это судебное дело, начатое по заявлению ее мужа, наверное, помнят на Земле и до сих пор. Не было газеты, которая не занялась бы нами. Объяснения Марты в любви ко мне пестрели во всех выпусках.
Киборги возмущались, что, давши жизнь и разум, люди отказывают им негласно в праве быть любимыми.
Шли дебаты о значении лица в жизни социального существа.
Некий чудак, понося людей за их чванство телом, цитировал библию: «Ибо вот лягу я в прахе; завтра поищешь меня – и меня нет».
В одной из бесчисленных бесед Марта обмолвилась, что в детстве предпочитала бесформенные сверточки самым роскошным куклам. Это вызвало бурю откликов.
Кто-то высказался, что и любовь ее ко мне – не больше, чем та же игра в сверточек, изображающий человека. Что вся эта игра держится на воображении и кончится, как только изживет себя поздняя инфантильность Марты.
В доказательство, что эта любовь нереальна, приводили такой довод: если киборг, то есть я, однажды изменит свой вид, изменит голос – узнает ли меня Марта?
Наши сторонники приводили контрдовод: человек, заменивший лицо после травмы, человек с искусственными ногами, человек, потерявший голос, – продолжают ли его любить близкие, может ли он надеяться на их любовь?
Но все это была борьба, так сказать, вокруг да около. Главный довод был – что это любовь, ущербная с самого начала, любовь, не способная дать потомства, любовь отвлеченная, которой не суждено воплотиться.
Речь защитника Марты в суде перепечатали все газеты.
«Человечество не так уж молодо, чтобы в прошлом нельзя было найти прецедентов этой истории.
Общество находило жестоким, но все-таки объяснимым, когда люди бросали семью ради новой любви.
Общество находило необычным, но заслуживающим даже восхищения, когда люди оставляли семьи, чтобы служить делу, идее, искусству.
Люди уходили в пустыни – иногда только для того, чтобы однажды ощутить необычное, иногда для того, чтобы принести минутную радость другим. И многих из этих людей помнят и понимают.
Почему же не хотят понять Марту? Она любит существо, настоящее живое существо! Неужели только оттого, что это существо непривычной формы, она должна отказаться от своей любви?»
Марта заявила, что почувствует меня, даже если я явлюсь к ней в совершенно другом виде. Что даже мой скрипучий голос давно уже не вводит ее в заблуждение – она ощущает, чувствует саму сущность мою.
После этого заявления ненадолго на сцене снова появился ее муж, твердивший с одержимостью параноика, что это и есть то, что свело с ума его жену – специфическое излучение, которым я воздействую на ее психику.
Раздавались голоса, предлагавшие проверить последнее утверждение Марты – придать мне какую-нибудь другую форму, изменить голос и, поместив в ряд других киборгов, проверить, действительно ли Марта узнает меня.
Она и на это была согласна. Воспротивился я. Что за глупости? Разве не бывало, что матери не узнавали своих изменившихся детей, дети – потерянных матерей, жены – любимых мужей? Да и не в этом дело. Что за недостойная игра? И сколько можно мучить Марту!
Любила ли она меня в то время, как заявляла это бестрепетно всюду? Сомневаюсь. Но не могла, не могла она, так много вложив в меня, нанести теперь мне удар, отречься. Вот и бросилась в нападение и под конец и себя, возможно, уверила, что любит.
Почему же молчал я? Почему не опроверг ее? Почему я себе не сказал прямо, что она лжет, лжет с лучшими намерениями? Да потому, что я уже не в силах был отказаться от нее, уйти. Не мог я.
«Бедный, несчастный кибер, влюбленный в деву Марту – все это глупые, безвкусные слова. Но я действительно любил Марту – с ее доверчивым ожиданием чуда, столь непохожим на мое ожидание, на мое усилие, с ее смешной жалостью к киборгам, со взлетами ума в какое-то время и с беспомощностью в другое, с ее неполучившейся любовью к мужу ж выдуманной любовью ко мне, с ее радостной готовностью отдавать себя другим, с ее веселой возней на лошадиной ферме, с ее тайными сомнениями, в которых она не признавалась даже себе, с ее азартом, который сейчас заменял ей любовь.
Артем был мне очень дорог, но все закончилось так стремительно и так больно. И лечила от этой боли Марта. Спокойствие, нежность, радость – они и были новой моей любовью, любовью к ней. И эти встречи на дорогах, и этот мир, который я заново открывал, – все это тоже было новой моей любовью.
Девушка с длинными ногами. С детским взглядом больших светлых глаз. С сильными и плавными, как у рыбы, движениями. В тысячу раз больше, чем человек, видел я ее, ощущал, слышал, внимал всему ее существу. Уж я-то действительно узнал бы ее среди тысяч. Мать может не узнать ребенка. Сын может не узнать матери. Но я, даже наполовину отключенный, узнал бы ее одну среди сонмищ людей!
* * *
Иногда я думаю – на этом бы и кончиться нашей жизни. Такой конец навсегда бы скрыл от людей невольную ложь Марты и никому не нужную правду обо мне.
Скандал кончился – нужно было продолжать работу и жизнь.
Для работы нам нужны были новые данные, и мы все чаще стали уходить в космические экспедиции.
Первоочередной задачей по-прежнему оставался природный кризис – это было как затяжная болезнь, как многоголовая гидра, когда на месте отсеченной головы вырастают новые, с которыми тоже нужно немедленно справляться. Но наши исследования не ограничивались этой проблемой.
Я, как и раньше, искал иных возможностей, иных решений организации живого, мыслящего. По-прежнему страстно хотел я найти иное. Но уже не для будущего, а для настоящего трудился я. Влить в человечество новую струю, тысячекратно усилить его жизнь, его возможности! Сделать доступными новые горизонты! Новый великий скачок, равный скачку из неживого в живое!
Мы уходили небольшими экипажами – по пять, по семь человек. В долгих трудных полетах чья-то слава, внешность, само прошлое наше представлялись не столь существенными. Сегодняшний день становился бесконечным, отодвигая и прошлое, и будущее в почти нереальную даль. В таких переходах даже корабль, даже приборы, даже обстановка кажутся живыми, наделенными своим характером, своим отношением к людям. Никого не шокировала моя внешность, ни у кого не вызывала удивления необычная привязанность ко мне Марты. И только возвращения на Землю, которых мы так ждали, были нам с Мартой каждый раз трудны.
Для широкой публики мы все еще были легендой. За нами следили любопытные глаза, словно ожидая увидеть над нами вспыхивающий, как на бегущей рекламе, нимб любви. В газетных отчетах о возвращении экспедиции нередко мелькали навязчивые фразы: «Среди участников экспедиции – Берки и Марта, те самые Берки и Марта, которые… Они по-прежнему неразлучны…» И фотографии: Марта, поднявшая руку, Марта улыбающаяся, Марта, обернувшаяся ко мне. На этих фотографиях Марта казалась такой же молодой, как прежде. Только это была уже не молодость, а моложавость. Ее свежесть, ее свет, ее гибкость как бы застыли, стабилизировались.
Мы и на Земле были обречены друг на друга, как в космосе. Мне это не было в тягость. Но Марта… Во время наших недолгих побывок на Земле она порой начинала избегать меня. Избегать – не совсем точное слово. Она стала раздражаться моим присутствием, куда-то уходила, где-то бродила, выдумывала, что у нее есть знакомства, неизвестные мне.
Я входил к ней – и она говорила, что только что пришла. Между тем все в комнате источало не менее чем двухчасовой ее запах. И книга, раскрытая у нее на коленях, была раскрыта уже добрый час – страница хранила чуть смазанные отпечатки ее пальцев. Я видел все это прежде, чем успевал сообразить, что вижу то, что она хотела бы скрыть. Тогда я отключал половину анализаторов, но делал это неловко, слишком явно, слишком поспешно. Заметив, Марта вспыхивала от возмущения.
– Между прочим, – говорила она холодно, – люди воспитанные делают это сразу, войдя!
– Прости!
– Кстати, тот факт, что я здесь, еще не говорит о том, что я не отсутствовала, хотя бы мысленно.
«Кстати», «между прочим» – в этих небрежных словечках было еще столько неопытной заносчивости! С годами Марта усвоила ироничный тон – как женщины, поразмыслив о возрасте, меняют покрой платья или прическу. Ей, верно, представлялось, что с этим ироничным тоном она выглядит взрослее. Но он все как-то не шел ей – ее ироничный тон. Хотела ли она показать свое знание жизни – и в самой нарочитости, неумеренности подчеркивания сказывались детская наивность, детское щеголяние; придумывала ли она какое-нибудь острое, безжалостное к себе и окружающим словцо – и невольно хотелось остановить ее, как подростка, который жаждет выглядеть развязным и грубым…
– Что же, – спрашивала Марта язвительно, – подобная вашей наблюдательность приятна, дает ощущение власти?
– Скорее, бессилия. Знаешь так много и в сущности ничего.
Почему и тогда, чувствуя эту невольную неприязнь, не освободил я ее? Я пытался… Я прислал ей записку, что устал, что нам нужно расстаться – я хочу жить и работать один. Она тут же прибежала.
– Неправда, – сказала она, задыхаясь. – Неправда. Я знаю, Берки, ты любишь меня. Я знаю.
В ответ я продекламировал старинные стихи:
Ты мне твердишь: любовь. Не знаю,
Не помню что-то, не видал…
Вот жалость – жалость понимаю…
Она хотела улыбнуться, превратить это в шутку – и не смогла. Мы делались на Земле такими взвинченными. Она не заплакала, нет, плакала она только от радости, от умиления. Но вместо улыбки получилась гримаса. И тогда мне вдруг все стало противно – я, и лаборатория, и деревья за окном, и мир. Мне вдруг стало тошно жить – и больше я ничего не помнил.
Это был второй в моей жизни обморок, но на этот раз мне пришлось пробыть в лечебнице гораздо дольше. Когда я вышел, Марта встретила меня, осунувшаяся и побледневшая.
– Берки, неужели я могла потерять тебя? – сказала она.
Так уж она сделала свою жизнь. Как ни было ей тяжело, любая попытка освободить ее значила бы перечеркнуть жертвы и смысл всех этих лет ее жизни.
* * *
Но не пора ли мне перейти к началу конца?
Когда-то Марта сказала, что жизнь, и без того короткая, была бы и вовсе коротка, если б не дала нам испытать ни горечи, ни сомнений. Что ж, собираясь в эту экспедицию, приготовившись равно и к долгой жизни и к вероятной смерти, мы не могли пожаловаться, что наша жизнь до этого была слишком короткой. Мы испытали почти все, что могут испытать существа, решившиеся на необычные поиски, на необычную привязанность, на необычную работу. Мы знавали и счастье, и горе, и полосы неудач, и блестящие удачи. Мы повидали такое, что другому хватило бы на несколько жизней. Лишь одного нам так и не довелось узнать – восторга главной, вожделенной находки. Как и следовало ожидать, нас обошел тот Великий Случай, который плевать хотел на часы приема, – он может прийти тогда, когда никто еще не в состоянии понять, что он такое, он может прийти тогда, когда те, что ждали его из века в век, из тысячелетия в тысячелетие, уже скончались, и он может – редкостная штука! – попасть вовремя.