Текст книги "Весеннее солнце зимы. Сборник"
Автор книги: Наталья Суханова
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
Моя идея захватила меня целиком, и сомнений… никаких сомнений у меня не было.
* * *
Когда пришло время выбирать себе оболочку, имя и лицо, я предпочел остаться вовсе без лица, пренебрег имитацией тела, а имя взял себе – Кибер, Берки, как называли потом меня друзья. Отец, как позже и Марта, усмотрел в этом вызов, то самое унижение, которое паче гордости. Но я к тому времени был уже далек от этого комплекса. Я и человечество были в моем восприятии одно и то же. Внешность при этом уже не имела значения. Жажда носа, волос, рук казалась мне смешной, как жажда побрякушек у человека, которому пришла пора позаботиться о самом главном.
Может быть, только имя было нарочитым, но, честно говоря, я рассчитывал хотя бы таким образом оградить себя от слишком собственнических честолюбивых надежд отца, которые я должен был оправдать.
Я принялся за поиски. Чего только ни изучал я тогда, разыскивая с дотошностью ищейки хотя бы намек, хотя бы слабый след мелькнувшего, уже мелькнувшего в веках иного. Я считал, что смотреть надо именно в прошлом, может, даже в давно прошедшем, когда природа на Земле еще искала, а не занималась отделкой уже найденного. И что же? Я столкнулся вовсе не с недостатком таких «намеков», таких «проб» – я столкнулся с таким изобилием их, что требовался тут не один, пусть даже быстрый мозг, требовались десятилетия, если не сотни лет совместных усилий десятков научно-исследовательских институтов по систематизации, классификации этих «проб», причем, вероятно, эту работу все время приходилось бы пересматривать с точки зрения новых открытий и взглядов. И самое ужасное – могло случиться, что весь этот труд все-таки не дал бы нужного результата!
Тогда я обратился к отчетам планетных экспедиций, которых и то уже было слишком много. Исследуя отчеты, я меньше рисковал пропустить что-нибудь стоящее. Особенно увлекли меня материалы Куокконена. Я просиживал над ними все свободное время. Тогда у Куокконена еще не было громкой известности, и какое-то время эти отчеты существовали едва ли не в двух экземплярах.
Но вот однажды, когда я явился в хранилище поработать, материалы Куокконена оказались занятыми. Мне предложили условиться на следующий день, и мне хотелось так и сделать, но я жадничал, я скупился на каждую минуту, словно не был киборгом, у которого впереди практически неограниченнее время. Впрочем, гордясь своей проницательностью, я уже понимал, что подлинная смерть не впереди, она всегда рядом – и в том случае, если умираешь, и в том случае, если жив и здоров: сегодняшняя, настоящая минута может пропасть, пропасть безвозвратно, даже если впереди у тебя тысячи лет. Людям мешает понять эту истину неизбежная смерть. Оттого, что они могут не увидеть будущих минут, они забывают о той минуте, которая еще с ними. Я мог не страшиться за будущее. Тем больше я боялся за настоящее; мне все казалось, что теперь, сейчас я могу пропустить что-то такое, чего не восполнит никакая будущая жизнь, никакая вечность.
Итак, я обычно панически боялся потерять время. И это было в первый раз, что мне самому хотелось отложить чтение.
Пересилив себя, я настоял на том, чтобы мне разрешили позаниматься отчетами Куокконена вдвоем с сегодняшним читателем.
Уже стесняясь своей настойчивости, я втиснулся в маленькую читалку так бесшумно, что человек, глядящий в фильмоскоп, не сразу заметил меня.
* * *
Он мог бы сидеть, но стоял, сгорбившишь над смотровой щелью фильмоскопа. Чем больше я смотрел на него, тем больше чудилась мне в этих опущенных плечах, во всей его позе печаль. Я был рассеян и, вместо того, чтобы представиться и попросить разрешения заниматься вместе с ним, все глядел, заражаясь, как мне казалось, его печалью. Меня прямо-таки распирало от этой неведомой грусти!
Но вот человек оглянулся, и я вдруг понял, что он ничуть не грустил. В его лице, поглощенном своими мыслями, не было и следа печали – одна сосредоточенность.
Он улыбнулся, улыбнулся той неуверенной, но доброжелательной улыбкой, в которой можно было прочесть: «Я еще не понял, кто вы – киборг или вспомогательное устройство, – но в любом случае я вам рад».
И я, еще ошеломленный своей нелепой ошибкой, объяснил наконец, кто я такой и зачем явился.
По-настоящему мне бы надо было разделить с ним материалы и заниматься самостоятельно, но непреодолимая рассеянность и странное любопытство к нему мешали мне сделать это.
Артем – так звали его – то и дело возвращался к просмотренному.
– Если вы не возражаете, я включу это место еще раз, – говорил он как бы сквозь зубы, с бледным от нетерпения лицом, и мы снова просматривали кусок, который я помнил уже наизусть.
Впрочем, я смотрел не столько на ленту, сколько на него. Я почти бессознательно отпечатывал в себе, в своей памяти его крепкие и все-таки дрожащие в безотчетном нервном напряжении пальцы, его пристальные темные глаза, его мягкие волосы, его мимолетную улыбку, обращенную ко мне, – мягкую, как бы извиняющуюся улыбку, но совсем короткую, тут же смываемую с лица напряженным вниманием к Куокконену.
Он не говорил со мной, пока шла лента. Только когда мы поставили аппарат на перестройку, поинтересовался, давно ли я изучаю Куокконена.
– Не так часто, – сказал он, закуривая, – встречаешь ум, подобный этому.
Я согласился.
Он нетерпеливо проверил, хорошо ли идет перестройка аппарата, и при этом, заметил я, касался пленки почти с нежностью, словно она хранила какую-то часть самого существа Куокконена.
И когда мы уже снова сидели у фильмоскопа, сказал глухо:
– В такие минуты только и понимаешь, что мир – не цветная иллюстрация к нашим теориям.
…Разошлись мы поздно.
– Ваш голос… – сказал Артем, когда мы уже расставались. – Странный вы выбрали для себя тембр… Если бы вы не говорили вещей, очень близких мне – ну, так, словно они: родились не в вашей, а в моей голове, – я бы подумал, что вы насмешничаете.
– А почему бы и нет, – не удержался я от маленькой мистификации.
– Может быть. Все может быть. Но поскольку то, о чем мы говорили, видимо, справедливо, то искренни мы были или нет, уже не имеет значения!
И вот, когда он пошел от меня, то, почти тупое в своей бессознательности, любопытство, с которым я вбирал его в себя весь вечер, вдруг осветилось каким-то странным восприятием. Я увидел его так, словно все вокруг, все, кто проходил в это время по улице, были только тени, бледные тени по сравнению с ним. И то, что он уходил, удалялся, наполняло меня невнятной, как мычание немого, тоской. Я не мог крикнуть: «Подождите», у меня не было никакого предлога, это было бы смешно. Мое внезапное отчаяние равно походило и на что-то очень серьезное, и просто на горе ребенка, который уверен, что ничто ему не заменит отобранной нынче игрушки и никогда не наступят прощение, и радость, и завтрашний день.
* * *
С этого и пошло… Я встретил его еще. Это не было трудно – ведь отчеты Куокконена существовали тогда чуть ли не в двух экземплярах. Я примирился с тем, что, возможно, мешаю ему. Мне необходимо было понять, в чем дело, что меня в нем привлекает – «привлекает» не то слово, – что заставляет меня часами следить за ним и чувствовать себя ограбленным, когда он уходит… Мне и сейчас это не очень понятно. А тогда… Но не нужно рассеиваться…
В наше время искусство описаний почти утрачено. Да и зачем описывать, когда кинолента, магнитофон, энцефалограмма, сплошная память в любую минуту «воспроизведут» вам человека – вот он каков был! Боюсь, правда, что таким образом мы почти разучились видеть специфически человеческим образом!
Я тоже мог бы отослать любого, кто заинтересуется Артемом, к своей сплошной памяти, но ведь это мне, мне самому нужно вспомнить, чем он меня так привлек, приковал к себе. Мне нужно понять, а сплошная память мне тут мало подскажет.
Так чем же? Чем?.. Может быть, вначале эта улыбка, такая открытая, заранее открытая мне навстречу. Это не была простая вежливость – ее-то я определяю с первого взгляда. Доброжелательность, готовность воспринять меня, понять! Это было минутно, да, это было мгновенно, он слишком был занят пленкой, он как бы тут же сказал себе: «Новое существо… Но я занят, я очень занят сейчас… к сожалению… Это существо – целый мир, но я уже занят сегодня…» Это я-то – целый мир? Тогда как во мне только и были жесткая пружина воли и огромное количество фактов, собранных мной для того, чтобы найти.
Потом я долго глядел, как он работает. Я ведь тоже занимался Куокконеном. Казалось, я мог бы его понять. И он не просто любовался, у него тоже была своя задача, своя цель. И все-таки – я это видел – часто он готов был забыть и забывал, наверное, для чего взялся за эти пленки. Забывал и глядел глазами Куокконена, ощущал в себе душу этого ушедшего человека! Тогда и я в свою очередь пытался глядеть так же, но тут что-то во мне сопротивлялось: не Куокконен ведь нужен был мне, а будущее человечества!
Во мне нарастал протест, но протест, как бы это сказать, робкий. Мне хотелось дотронуться до Артема, прошептать ему: я интереснее, взгляни на меня! И тут же опять страстная его увлеченность заставляла меня сомневаться. И, окончательно сбивая с толку, была, кроме того, во мне непреодолимая рассеянность, чем-то сродни рассеянности Артема. Ибо то, что он отвлекался от главной своей цели, рыскал вокруг, я склонен был называть именно так. Я тоже смотрел пленки Куокконена, делал все, что нужно, но при этом думал о себе, об Артеме, думал неопределенно, больше эмоциями. И все следил неотрывно за его мягкими и в то же время порывистыми движениями, за блеском и тенью его глаз, легкой дрожью мускулов на щеках…
Он так и не взглянул на меня по-настоящему, ни разу не заинтересовался мной, как Куокконеном! Он готов был и не успел!
Ну и… совсем непонятное… Я, кажется, боялся, что он – живое, реальное существо – может пропасть, исчезнуть. Каждый раз, увидев его, я испытывал облегчение. А вечером снова было это ощущение, что он от меня ускользнул. Слишком интересовался он всем вокруг! Он и ко мне относился с живейшим интересом. Но ко мне – как и ко всему другому! И порой этот интерес ко всему казался мне его слабостью.
* * *
Обычно ты избегал говорить с кем-нибудь о своих устремлениях, скрывая их, как ревнивый влюбленный. Странно! Ведь эти поиски велись тобой для человечества, что же было так тщательно скрывать их?
Но Артему, именно ему, ты ужасно хотел рассказать! Может, у тебя была тайная мысль, что едва ты откроешься ему, как он оставит все свои дела и встанет плечом к плечу с тобой, и всю жизнь вы будете рядом, как братья? Может, эта мысль и была для тебя главной?
В убедительной силе своей идеи ты не сомневался. Ты только опасался каких-нибудь мелочей, которые могут помешать сказать о ней, как нужно. Но ты говорил хорошо. Даже твой скрипучий голос не мешал. Тебе было даже неловко немного – на столько существеннее того, что делается другими людьми, выглядели твои поиски, твой замысел!
И вот – ты, кажется, меньше бы удивился, если бы он просто не понял! – выказав полное понимание, Артем отнесся к твоей идее как к совершенно рядовой. Скорее его заинтересовал ты, чем твоя идея.
– Почему вы хотите иного? Вам не нравится человечество? – спрашивал он.
В своем стремлении что-нибудь выяснить он задавал иногда детски наивные вопросы.
– Вы не находите странным ваш вопрос? – насмешливо скрипел ты. – Это все равно, что спросить женщину, почему она хочет ребенка – разве ей не нравится муж?
Это было для тебя так очевидно: кто же не хочет лучшего?! В том, что человечество рано или поздно исчерпает себя, исчерпает свои возможности, ты тоже как-то не сомневался.
Для Артема же это не было так несомненно.
– Почему вы считаете, – продолжал он расспрашивать, – что человечеству пришло время позаботиться о преемнике? Разве стоят перед ним какие-то задачи, с которыми оно не может справиться?
Ты мог бы ему ответить так же, как на первый вопрос: женщина желает ребенка отнюдь не потому, что она с чем-то не может справиться сама. Однако ты не стал повторяться. Ты просто напомнил, что человечество пока что довольно трудно справляется с природным кризисом.
– А вот это уже другой вопрос! – оживился Артем. – Это уже не отвлеченные умствования, не заумные искания – это насущная неотложная задача. Но не она ведь стимулирует ваши поиски! И наконец, еще вопрос: почему вы считаете, что это иное, это высшее нужно искать где-то снаружи, вне человечества? В вашем примере женщина создает себе преемника в ребенке, то есть они генетически соотносятся. Не сохраняющий лучшее из прежнего в новом качестве – не преемник, а сменщик. Вы уверены, что ваше Иное будет генетически соотноситься с человечеством?
– Вселенная едина, так что даже очень отстоящие друг от друга явления все же генетически соотносятся. Но если уж очень далеко отстоять будет, мы просто не поймем, что это» значит.
Артем улыбался задумчиво:
– Я думаю, когда Иное войдет в нашу жизнь, мы действительно не поймем вначале, что это оно и есть.
Ты сердился:
– Значит ли это, что и искать не надо? Что поиски вообще не нужны?
– Дорогой Берки, – с ласковой насмешливостью говорил; Артем, – вопрос о необходимости поисков – это уже, так сказать, мировоззренческий вопрос. Очень вероятно, однако, что мы просто не можем не искать. Не нарушив человеческой сущности… Но даже при самом широком фронте подобных поисков, как вы думаете, не исключено ли все-таки, что Иное появится совсем не оттуда, откуда мы его ожидаем?
Ты мог только повторять:
– Значит ли это, что и искать не нужно?
– Простите, – говорил Артем, – но мне кажется, вы в положении того сказочного персонажа, которому нужно «пойти туда, не знаю куда, найти то, не знаю что».
– Качественный скачок всегда непредвидим!
– Что же в таком случае вы ищете?.. Искать то, чего даже приблизительно нельзя предвидеть… Конечно, у вас мозг колоссальной работоспособности, и все же…
– У меня еще и практически неограниченная жизнь…
Тогда Артем начинал расспрашивать о распределении эмоционального фона в твоей организации. Словно ощущения человека, которому суждено сто лет жизни, существенно отличаются от ощущений киборга – ведь и тот и другой не верят в глубине души ни в смерть, ни в бессмертие.
Ты понял, что он считает твою идею домыслом. Не то чтобы он не верил, что иная, высшая форма существования возможна, но ему казалось безнадежным искать ее так, как ты. Он считал, что если уж она и придет, то как побочный результат совсем других, вероятнее всего, очень конкретных поисков, может, даже в результате того совершенствования уже имеющегося, которое тебе казалось таким бесперспективным. Артему, пожалуй, были даже неприятны слишком абстрактные твои устремления. Он подозревал в тебе, как бы это сказать, не то что нелюбовь к людям, к человечеству, – он подозревал в тебе нелюбовь к настоящему, он считал, что ты излишне сосредоточен на будущем и оттого само будущее у тебя как-то пустовато, нежизненно, в нем есть только свет, и больше ничего. Он так и сказал:
– В вашем вожделенном будущем, как в раю господа бога, один только свет, и больше ничего. Когда вы станете старше, вам покажется этого мало.
Он был по-прежнему мягок и доброжелателен. Но его внимание, его интерес уходили от тебя, как вода сквозь пальцы.
* * *
Что мне моя идея, страшно сказать, почти не нужна, почти чужая, я понял только, когда Артем стал отдаляться от меня. Я сделался как человек, который спешил куда-то и вдруг забыл, куда он идет и зачем. Вернее, он даже и помнит, но не может понять, почему это дело казалось ему таким важным.
Я продолжал заниматься тем же, чем занимался раньше, но уже по инерции, из благопристойности, может быть, а может быть, из чувства самосохранения. Потому что, пока еще сохранялся прежний рисунок моей жизни, я мог скрыть от окружающих, что потерял себя, я мог еще «восстановить» себя, как актер восстанавливает однажды найденное чувство по сохранившемуся рисунку жеста. В действительности же не было прежних мыслей, не было прежнего меня – было существо, поглощенное Артемом, теряющее себя, едва он уходил.
Я скрывал от Артема, скрывал от окружающих, что не могу без него жить. Я подозревал Адама, что он, задумывая меня, поместил во мне какую-то штуку, которая делала меня временами как бы помешанным то на какой-нибудь идее, то – вот теперь – на человеке. Если бы кто-нибудь напомнил мне тогда, что это и есть свойство эмоционального избирательного отношения, в котором отказывали нам, киборгам, некоторые ревнители биологической природы, я бы заорал, наверное: «Возьмите ее себе, эту повышенную эмоциональность, упивайтесь ею, гордитесь ею! Если это и значит быть человеком – я не хочу, у меня нет сил!»
И все-таки внешне это ни в чем не выражалось. На очередном осмотре в технической лечебнице мне только посоветовали чаще менять характер занятий. Они и не подозревали, что я ничем не могу сменить свою вечную, вижу я его или нет, поглощенность Артемом.
От постоянных стараний скрыть свое чувство я был неловок. Почему я так скрывал, почему стыдился своей привязанности? Потому ли, что она мне казалась непонятной, ненужной в балансе мироздания? Смешной? Пусть даже так, пусть смешной, и что же? Я бы мог помогать Артему. Разве я не готов был пойти к нему в подсобные расчетчики, быть его секретарем, его механической памятью, лишь бы видеть его? Однажды я даже решился предложить ему себя в помощники. Но скрипучая насмешливость моего голоса, усугубленная смущением, на этот раз обманула Артема.
– Вы находите, что я ошибаюсь в чем-то? – спросил он, задумываясь.
В другой раз… в другой раз, на котором чуть не кончилось все, я, собственно, сказал то, что думал. Я видел, что Артем дорог свояченице, что она его любит, может быть, даже больше, чем жена… Обе они знали это… Я ведь не думал, что обе они знают и все-таки никогда не согласятся сказать вслух… Я видел их скрытое соперничество, соперничество, в котором жена становилась еще медлительнее, еще небрежнее, уверенная в своей власти, а ее сестра еще живее, еще резче… Я видел все, я понимал их любовь. Я понимал их любовь и не понимал соперничества… Я так и сказал им, что, будь я на их месте, я бы не тратил сил на соперничество, я бы не ревновал Артема к другим женщинам – я был бы счастлив объединить усилия, чтобы воспроизвести его в десятках вариантов.
«Объединить усилия», «десятки вариантов» – как они издевались над этими выражениями! Что было с ними, чего они только не наговорили мне! И все бы ничего – я продолжал развивать свою мысль, доказывая, что она вовсе не так вздорна, как кажется, – но вдруг вошел Артем. Он слышал. И в нем вдруг проступила неприязнь, почти брезгливость ко мне. Именно проступила. Я понял вдруг, что и раньше был чем-то неприятен ему, только он не давал себе воли. И я понял, что это конец: с этой минуты я никогда ничего, кроме холодности, не найду в нем, он вообще постарается оградить себя от встреч со мной. Я понял это так мгновенно и так отчетливо, что – со мной это случилось в первый раз в жизни, и надо же, чтобы на людях, чтобы при нем! – я отключился, что называется, обмер, потерял сознание.
Обмороки у нас, киборгов, заканчиваются иногда гораздо плачевнее, чем у людей. У человека в подобном случае отключается только самый верхний слой – сознание, у киборга выключаются все этажи, полностью нарушается связь, и не всегда в таких случаях удается вернуть его к жизни.
Пришел я в себя уже в техлечебнице, некоторое время у меня блокировали последние воспоминания, потом дали вспомнить. Очнись я немного позже – и мне бы уже не увидеть Артема. Его пустили в больницу за два дня до того, как они стартовали.
Он выглядел смущенным – возможно, ему объяснили, что я киборг со «слишком тонкой» организацией.
Я же к этому времени окреп немного – при всей неловкости я уже был в состоянии держаться так, словно ничего особенного не случилось.
– Что за шутки, Берки? – сказал Артем смущенно, не то похлопав, не то погладив меня по «оболочке».
Он шутил, а глаза его смотрели тревожно и грустно.
– Черт знает какой вы себе придумали голос! – сказал он. – Вас не очень-то поймешь! Скажите, Берки, вы действительно не можете жить проще?
…Когда через два дня они стартовали с Земли, я рад был, что я кибер, что я могу кое-что в себе отключить, влачить призрачное существование…
* * *
Странно, как мало я думаю у гроба Марты о ней самой. Я прихожу сюда для того, чтобы побыть с ней, а вместо этого размышляю о своем детстве, об Артеме, о тех вопросах, которые когда-то занимали меня и которые, вероятно, мне все равно не решить. Когда же я все-таки вспоминаю о Марте, я как-то путаюсь, не могу найти главного. Иногда же я просто ловлю свое сознание на том, что оно хитрит, нарочно уводит меня в рассуждения о том, почему Марта делала то или другое, и, запутывая в этих рассуждениях, оставляет меня с тенью, которая вовсе не Марта, которая так же мало Марта, как это лицо, что продолжает, бальзамированное, меняться.
Я ее все вижу как бы по частям: отдельно какую-нибудь ее улыбку, отдельно движения… Но ведь нужно вспомнить, вспомнить, как все было.
…Когда я узнал, что нам предстоит совместная работа, я отнюдь не был в восторге. Марта казалась мне слишком наивной, пожалуй, даже недалекой, для нашей темы. И сначала у нас действительно не клеилось. Но едва мы дошли до той стадии работы, когда забываешь о партнере, забываешь о себе, как она поразила меня, что называется, абсолютным слухом. При самых обширных, сложнейших построениях ум ее все-таки чувствовал малейший неверный, лишний, «звук». Способность к вводу, а тем более оперированию обширной информацией у человека ограничена – и Марта шла, конечно, не от знания, не от памяти всех подробностей, а от очень точного чувства целого.
Это было ее лучшее время. Это был ее взлет. Никогда потом не наблюдал я в ней такой блестящей интуиции, такой счастливой полноты догадок. Даже у Адама почти никогда, по-видимому, не было таких блестящих, пусть коротких, прозрений.
Как-то закончив очень необычную, очень удавшуюся нам разработку, мы отправились с ней куда глаза глядят. Нам было весело, мы были горды, мы были довольны собой, мы понимали друг друга с полуслова, балагурили, нам не хотелось расставаться, нам даже не хотелось работать, потому что последующая работа уже наслоилась бы на эту, только что завершенную, исказила бы ее черты, а мы хотели задержать ее хотя бы на день в чистоте построения, в мгновении законченности. Мы даже избегали говорить о ней, как бы боясь, что лишнее прикосновение сотрет блеск первозданности.
Мы бродили уже довольно долго, когда Марта сказала, что умирает с голоду, и пригласила меня в кафе.
Есть невольный запрет для каждого киборга. Это не научные институты, не театры, не ракеты, даже не дансинги и спортплощадки – это кафе, столовые, рестораны. Никто никогда не запрещал нам входить в столовую или кафе – нам просто нечего там делать. Нет, наверное, такого кибера, которому не казалось бы, что именно там ведутся разговоры, от которых изолирует их остальное человечество. Зная, что это не так, все-таки думают. Есть киберы, которые пользуются имитацией тела, чтобы ходить в кафе. Это унизительно. Моя внешность, однако, так откровенна, что я мог позволить себе, раз уж этого захотела Марта, зайти с ней.
В то время как она ела, я наблюдал посетителей. В свою очередь и они невольно задерживали на мне взгляд, пока вежливость не брала верх.
Это было не совсем обычное кафе – в нем выступала Абида Алимова, знаменитая исполнительница импровизированных песен. Думаю, Марта не зря завела меня именно в это кафе – у нее была детская жадность к развлечениям. Но она не думала, наверное, что мы окажемся в центре внимания.
После двух-трех песенок Абида обратилась к нам:
– Вы не будете против, если несколько шутливых песенок я посвящу вам, наши дорогие гости?
Мы не возражали.
Многочисленные посетители оживленно зашевелились.
– О гордый, гордый кибер, – спела Абида, – ты не хочешь тела, не хочешь лица! Не потому ли, что мудрость не оставляет места для мелкого тщеславия? Или тебе кажутся безобразными наши двуногие тела, наши лица, на которых возвышается нос?
В ответ я исполнил что-то вроде:
– О, нет, я вовсе не горд! Я просто не могу подобрать себе такой внешности, чтобы не завидовать другой… К тому же у меня так много «мозгов», что они не разместятся не только в изящной голове, но и в стройном туловище. А толстяком мне не хочется быть.
На это немедленно прореагировал какой-то толстяк. Все на тот же мотив он не без блеска доказывал, что нынче, когда все стали красавцами, женщины предпочитают толстяков и уродов.
И снова пела прекрасная Абида, на этот раз обращаясь к Марте и несколько изменив мотив – теперь он стал мягок и задумчив:
– Милая девушка, разве мало ходит следом за тобой юношей? Почему же ты всем предпочитаешь «железного» человека? Взгляни: разве не красивы и не умны юноши, которые тайком посматривают на тебя?
Раскрасневшаяся Марта отвечала:
– Они и умны и красивы! Но раз взглянув на них, я уже знаю их… Мой же избранник неведом, лицо его тщетно пытаюсь я увидеть хотя бы во сне. Любовь ли это, не знаю.
Вечер продолжался. Абида нашла себе другие объекты для импровизаций. Однако на меня и Марту продолжали поглядывать, а когда начались танцы, ее все время приглашали.
В то время как она танцевала, ко мне подсел старичок. Я встречал уже таких старичков, которым почему-то обязательно нужно сыграть с киборгом в шахматы. От рассеянности я обыграл его в первый раз, и бедного деда едва не хватил удар. Он суетливо доказывал, что проиграл только потому, что был поглощен развертыванием красивейшей комбинации. В следующий раз я был осторожнее и дал ему одержать верх.
Танцуя, Марта все время оборачивалась в мою сторону, одаривая меня целым спектром улыбок: от заговорщицкой до нежной, от задумчивой до ласково-поощрительной.
Переодевшись за кулисами, Абида села к нашему столику.
Больше Марта не танцевала. Когда ее приглашали, она улыбалась, качала головой, говорила, что устала, что у нас очень интересный разговор, что мы уже уходим.
Было приятно видеть девочку счастливой. Я все еще продолжал благодарно удивляться неожиданной силе ее ума.
И все-таки мне было грустно. Мы уже не были с Мартой единым существом, одержимым общей мыслью. Марта даже не заметила, что над нами уже не стоит, как солнце, наше детище, наша работа.
* * *
Многие месяцы потом мы не знали ни одной удачи. Все усилия шли прахом. Даже наша великолепная разработка поблекла, казалась мертворожденной. Я бесплодно перебирал огромное количество фактов, ища в них связующий намек. Снова и снова просматривал вороха мертворожденный идей, ища в них связующую ошибку. Все напрасно, все впустую.
Хуже всего, что я оказался в это время один. Считалось, что мы по-прежнему занимаемся проблемой вдвоем. Но Марта практически уже не работала – она была поглощена чем-то своим.
Я слышал, она собиралась замуж. В другое время я бы вошел в ее положение, как бы ни казалось мне в то время ничтожным все это. Но сейчас я не мог ей простить, что на такую чепуху, как замужество, она транжирит свое внимание. Если б я был не так рассеян, я бы заметил, пожалуй, что невеста выглядит скорее растерянной, чем счастливой. Но не до того мне было, не до того…
Обычно терпеливый, на этот раз я оказался до стыдного неподготовленным к неудачам. Все меньше мне удавалось сдерживать себя.
Если я выговаривал Марте, она только низко опускала голову. Она старалась – я это видел, – но разве старательность, даже самая добросовестная, что-нибудь решает в нашем деле!
Впрочем, однажды она ввела меня в заблуждение. Помню, она сидела, как бы поглощенная своей работой, не оглянулась даже на шорох отодвигаемой мной двери. И вдруг, когда я был метрах в полутора от нее, стремительно обернулась с такой неожиданной теперь у нее, торжествующей улыбкой, что я возликовал, сочтя, что она нашла счастливый ответ. Между тем ничего у нее не было, все те же беспомощные потуги. Тут уж я вышел из себя.
– Что такое! – орал я. – Что это еще за игрушечки! Вы ходите сюда работать или играть? Вы можете жениться, разводиться, рожать детей, но здесь, здесь – как можете вы быть счастливой, если работа летит к чертям собачьим, если ничего, ничего у нас не получается?!
Стоило ей одернуть меня, накричать в свою очередь, я бы, может, и опомнился. Но она, видимо, считала, что я совершенно прав, лепетала что-то в ответ – и эта вечная ее предупредительность окончательно вывела меня из себя. Я думал, я рассыплюсь на куски от злости. Я хрипел от ярости, я трясся.
– Не сердитесь, – сказала Марта умоляюще. – Ради бога, успокойтесь… Вам станет плохо… Успокойтесь, прошу вас… Простите меня…
Она была огорчена, что рассердила меня. При чем здесь я? Она, видите ли, беспокоилась обо мне в то время, как шла прахом вся наша работа. Пай-девочка, она пыталась меня успокоить, а ведь должна была бы бушевать, как я, злиться, орать, неистовствовать! Ведь это же была наша общая работа! Еще недавно мы были одно и то же, жили одной мыслью и ум ее поражал радостной стремительностью!
Я выкатился, наконец, привел себя немного в порядок…
Можно было бы отказаться от ее помощи, но что толку…
Я продолжал работать один, стараясь не замечать ее. И она осторожно проходила мимо, избегая обращаться ко мне. Изредка я ловил на себе ее виноватые, сочувственные взгляды.
А потом и мне сделалось все это безразлично…
* * *
Когда стало известно о гибели Артема там, в экспедиции, я было совсем свихнулся. Я сбежал ото всех. И чтобы меня не искали, выдумал благовидный предлог.
Я постарался убраться как можно дальше от тех, кто мог интересоваться мной. И все-таки Адам нашел меня. Он поймал меня на месте преступления, как воришку. Почему ой разыскивал меня? Хотел помочь мне? Или догадывался, что я занят недозволенным?
Я действительно уже ничего не стыдился. Я пал до того, что даже не пытался сдерживать себя. Я пускал сплошняком память об Артеме. Как алкоголик, прятался я от жизни, выключая координацию времени. Я делал прошлое настоящим.
Сначала я оживлял только приятные воспоминания. Но этого мне показалось мало. Потом я уже «возвращал» все подряд: и бледное от нетерпения лицо Артема, когда он смотрел отчеты Куокконена; и его беззаботный смех, когда я попытался сделать вид, будто мистифицирую его; и его нежелание обидеть меня и все-таки равнодушие к моей идее, как мог бы остаться равнодушным человек, уверенный в наступлении дня, к идее броситься всем в разные стороны на поиски этого дня; даже мгновение, когда я увидел в его глазах отвращение ко мне, смаковал я снова и снова.