Текст книги "Весеннее солнце зимы. Сборник"
Автор книги: Наталья Суханова
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
Колеблемый мир
В их любви не было шуток, не было легкости и веселья.
Они боялись спать, словно могли, проснувшись, не найти друг друга. Они то и дело касались один другого, словно не верили себе.
– Кто ты? – жадно и глубоко смотрели ее глаза. – Почему ты так мне дорог? Что это?
И он, дотрагиваясь до ее волос, до бровей, до губ, спрашивал пальцами: – Откуда ты? Кто ты?
И ни один не мог ответить, потому что все. что знали они до этого друг о друго и о себе, было ненужно, было шелухой, опавшей с зерна, а зерну онл не знали названия. Ничего не объясняло то, где они родились и где жили до этого. Ничего не объясняли их имена, они были ненужны, под любым именем каждый из них угадал бы другого. Каждый из них почувствовал бы другого, даже если бы был слеп и глух. Каждый из них, даже лишенный памяти, искал бы другого.
– Кто ты? – спрашивал взглядом один, касаясь дрожащими пальцами другого.
И другой спрашивал: – Откуда ты? Кто ты?
И каждый из них знал, что необъясним тот, другой, которого он любит, и необъясним он сам, и каждый волос на их голове – чудо, и каждый взгляд, и каждое прикосновение – дар.
– Время спутало свой шаг, – твердили они, – для того, чтобы мы могли встретиться. Сто лет нас разделяли, но, если бы мы не встретились, у каждого из нас родились бы странные, несчастные дети.
– С самого первого дня, – шептала Магда, – как привезли тебя в лечебницу, я ни минуты не была спокойна. Я думала, что ненавижу тебя, а оказалось – вот как. Я хотела тебя убить и не смогла. Что бы ни случилось, я люблю тебя. У нас будет много детей. Все забудут, что ты пришелец. Мы искупим твою вину.
Между тем мир вокруг них день ото дня менялся. Все больше на улицах было странных людей, совсем непохожих на тех, которых знал Хорди в начале своей жизни в двадцать первом веке. Появившись здесь совсем недавно, они тем не менее помнили и свое детство, и своих отцов, и даже дедушек.
Они считали, что издавна живут в этом мире, и никто уже не помнил, так это или нет.
Поглощенный своей любовью, Хорди не мог все же не чувствовать, что облик улиц и домов неуловимо меняется. Все было как будто так и не так, как в первые дни переселения.
Газеты, которые лишь изредка теперь просматривал Поль, были тревожны и невнятны. В одной из последних было помещено интервью, взятое Штефеком у Альзвенга: «-Каковы ваши прогнозы на будущее? Каковы опасения?
– Этого вам никто не сможет сейчас сказать. В предвидении будущего человек опирается на прошлое. В первый раз человечество не знает своею прошлого, не знает настоящего. Как можно говорить о будущем?
– Не является ли ваша позиция волюнтаризмом? Разве так уж много значит перемещение людей? Что значит отдельный человек на фоне объективных мировых законов, объективных законов общества? Разве можно повернуть человечество вспять? Разве не все, что существует, развивается?
– Когда мы утверждаем: «все, что существует, развивается», мы говорим, в сущности, об ограниченном опыте Земли. Но предположим даже, познание вселенной подтвердит этот опыт, мы узнаем, что действительно есть общее для всех мировых процессов направление развития от низшего к высшему. И тогда остается маленькое условие, упомянутое вами как-то вскользь: развивается все, что существует. Человечество будет идти вперед, пока оно существует. Но оно может перестать существовать.
– Пусть так. Пускай случится самое страшное – человечество уничтожит себя. Но все равно где-то в других мирах жизнь будет продолжаться. Где-то во вселенной найдутся другие миры с большей волей к жизни.
– Это будут другие миры.
– Вы думаете, это будут худшие миры?
– Нет, просто другие.
– Вы считаете, существуют невозместимые потери?
– Не знаю. Возможно».
Тем временем число биолечебниц для переселенцев росло.
В прошлом столетии обстановка накалялась. Стойкая радиация в воздухе, атомная провокация в Нью-Чьелло, военная истерия, неуверенность в завтрашнем дне толкали все большее число людей на крайний риск, даже на воровство и преступления, чтобы оплатить услуги машины времени… В двадцать первом веке по мере того, как воплощались все новые и новые переселенцы, переполнялись санатории для забывших. Теперь в них содержались не только потерявшие воспоминания о дорогих людях, но и ученые, утратившие идеи, составляющие смысл их жизни, писатели, забывшие, о чем они хотели поведать людям, педагоги, бессильные восстановить важнейшие разделы своего курса.
Пришло время зимы. Но холода не наступали. Напротив, с каждым днем становилось все жарче. Земля в полях потрескалась. В городах было душно.
Люди боялись ходить по улицам, сидеть дома, читать книги. А в двадцать первом веке небольшая кучка энтузиастов работала день и ночь, стремясь овладеть секретом машины времени и уничтожить ее.
Два солнца в небе. Вобранное назад будущее В ту ночь Магда и Поль почти не спали. Сквозь раздвинутую стену-окно протекал воздух, который не приносил прохлады. Наоборот, от него в комнате становилось еще жарче.
Задвинули стену-окно, попробовали климатизатор – он не работал. Около трех часов ночи включился аварийный видеофон.
«Всем, всем, всем», – мигали сигнальные лампочки.
«По последним сведениям, полученным от только что воплощенных переселенцев, – вспыхивали огненные слова, – 19 января 1976 года восставшие в Фортересабле овладели машиной времени. Изобретатель убит. Овладевшие машиной потеряли управление. Действие аппарата ширится. Десять городов засосаны машиной времени. В Европе паника. Пробный заградительный пояс, смонтированный энтузиастами двадцать первого века, смят. Число переселенцев растет. Жертвы огромны. В провинции Фуинли люди двадцать первого века, оставшиеся в живых, убивают переселенцев. Правительство призывает к порядку и самообладанию».
Экран выключился. Телефон и видеофон не работали.
До рассвета Магда и Поль сидели обнявшись.
С рассветом поднялся сильный ветер. Дома раскачивались, как деревья. Свет становился все ярче. Поль опустил штору, стоял, прижав к себе Магду.
…Когда Хорди очнулся, он был один. Страшная тоска давила ему сердце. Страшная боль сдавливала голову. Он хорошо Знал, что забыл что-то, без чего нельзя жить. Несколько раз ему казалось, что за спиной кто-то стоит. Вид пустой комнаты, когда он оглядывался, не успокаивал его. В обыденности обстановки угадывалась зловещая ложь. Вещи притворялись заурядными, издеваясь над ним.
Шатаясь, он вышел на улицу. Свет все прибывал, давя на воспаленные веки. Улицы были пустынны, обожжены нестерпимым светом. Нигде не было видно ни одного человека, и все же он слышал чьи-то шаги, чье-то дыхание. Кто-то заплакал за углом. Поль вздрогнул.
Прислонясь к горячей стене дома, Хорди поднял голову.
Над ним, приближаясь друг к другу, сияли два солнца. Они неумолимо сближались.
Хорди поднял руки, хотел закричать, но страшный удесятеренный свет вспыхнул вокруг него, и он потерял сознание.
…– Парень пьян, – сказал мужчина, пытаясь приподнять голову Хорди.
– Это обожгло мне глаза, – пробормотал Поль.
– Он пьян, – сказала женщина, поставившая корзину с овощами, чтобы передохнуть.
– Они вобрали назад будущее! – закричал, вскакивая, Поль.
– Бегите за полицейским, – ахнула, шарахаясь, женщина. – Он не в себе!
– …Что, что тут такое? – спрашивал, проталкиваясь сквозь волнующуюся толпу, полицейский.
– Идите, идите сюда! Здесь помешанный!
Сумасшедший Поль Хорди
В частной лечебнице содержится сумасшедший Поль Хорди.
Мадам Хорди утверждает, что сын ее сошел с ума после неожиданного получения наследства, к которому не был подготовлен прежней размеренной жизнью. Того же мнения и старый художник Альберто. Он один не боится свихнувшегося и часто приходит к нему.
Иногда, впрочем, навещает больного и скромная женщина, которую Поль Хорди называет то Мадлен, то Магдой. Ее приход всегда так тяжело волнует больного, что врач в последний раз попросил ее больше не приходить. Посещения же Альберто, по-видимому, больному приятны.
– Меня заперли в этот дом, – говорит он художнику, – потому что мы, оставшиеся в живых переселенцы, так же тяжелы себе и окружающим, как были тяжелы в свое время забывшие. Мы знаем то, о чем люди не желают думать… Что поделаешь, людям хочется жить спокойно. Я видел то, что не дай бог увидеть вам: как действительное едва становится возможным, а потом превращается ъ ничто. Я видел время, повернувшее вспять. Не дай вам бог увидеть это! Не дай бог!
Поль плачет, уронив голову в руки, но вдруг оживляется.
– Одно хорошо, – говорит он, вглядываясь радостно еще мокрыми от слез глазами в лицо Николаи. – Одно хорошо, мой друг, одно замечательно: они сожрали не только будущее, они сожрали и эту ужасную машину! Но наш долг предупредить людей, вы понимаете? Они слишком легкомысленны, эти люди, слишком хотят покоя. А его нету, мой друг, даже и после смерти. Уж я-то это знаю! И знал Дойс. Потому-то он и покончил с собой.
Хорди очень беспокоится, не случилось бы какой-то катастрофы, которую он называет Нью-Чьеллской, и художник не противоречит ему, хотя знает, что Нью-Чьеллские острова далеко в стороне от предполагаемого места испытания гипертронного оружия.
Иногда, уходя от Хорди, Альберто встречает в саду другого умалишенного – с изысканными манерами.
– Не поговорить ли нам немного? – учтиво предлагает этот больной.
Художник кивает.
– В конце концов я единственный нормальный во всем этом сумасшедшем доме, – говорит помешанный, любезно подвигая Альберто кресло. Сам он усаживается напротив, с аристократической небрежностью обмахиваясь больничным полотенцем. – Единственный нормальный! Вы мне, конечно, не верите? Но ведь это очень легко доказать! Чем отличается нормальный человек от сумасшедшего? Чувством юмора, не так ли? Разве вы не замечали, что сумасшедшие при всем различии проявлений ненормальности начисто лишены этого чувства? Все они и пальцем не шевельнут просто так, ведь они уверены, что каждый их шаг имеет глубокий смысл, что стоит им не так шагнуть – и мир погибнет, провалится в тартарары. Ах, если бы вы знали, какие комичные это люди! Зачем мне менять место жительства? Нигде уже не будет так смешно! Каждый из них, как муха, оцепеневшая от страха, что, если она поползет не в ту сторону, мир может потонул Все они здесь спасители мира! Ничего не может быть забавнее этих оцепеневших или суетящихся букашек! Ха-ха-ха-ха!
Художник терпеливо слушает, стараясь не смотреть на больного. Альберто уже знает, в какое бешенство приходит этот с изысканными манерами умалишенный, если заметит сострадание в глазах собеседника. За этим помешанным особенно тщательно следят санитары – раза три-четыре в день балагур пытается покончить с собой.
* * *
– При нашем образе жизни, – говорит вечером старый Альберто в кафе, – только в лечебницах для душевнобольных можно еще встретить крупицы мудрости…
И если находится желающий его слушать, художник развивает мысль, почему восемьдесят процентов душевнобольных считают себя великими людьми. По его словам, это гипертрофированное чувство ответственности, возникшее как болезненная реакция на то, что в так называемой «нормальной» жизни человек ощущает себя ничтожеством.
Возвращается домой он поздно, один по пустынным улицам. Изредка ему встречаются влюбленные. Они скользят по Николаи рассеянным взглядом, останавливаются, чтобы поцеловаться. И слыша извечное: «Откуда ты взялась такая? Кто ты?», и видя, как касаются, словно не веря глазам, пальцы влюбленного лица возлюбленной, художник теребит дрожащей рукой карандаш, но бросает рисунок после двух-трех штрихов.
Ибо Альберто – из тех странных художников, что знают гораздо больше, чем дано им поведать.
УЧИТЕСЬ ВИДЕТЬ СНЫ
По нескольку раз в день Берки ковыляет к саркофагу. Ему все кажется, что Филиформис[1]1
Филиформис (лат.) – нитевидный.
[Закрыть] не только убил ее, но продолжает разрушать уже мертвое тело. Бальзамированное, оно все же меняется: глубже западают глаза и губы, резче обрисовываются нос и подбородок.
Потом Берки поднимается в биокамеру. Он изобретает все новые и новые приспособления, чтобы сохранить Нитевидное. Эта уже привычная работа не мешает Берки думать.
Иногда он представляет, что во всей Вселенной их только трое: Нитевидное вещество, Марта и он. Во всей Вселенной, во всей черной пустоте – три возможности, бессильные продолжиться, осуществиться: женщина, уже мертвая, уже оборвавшая цепь поколений, он, киборг, искусственное существо, и Филиформис – иная форма, иной принцип существования, только еще намеченный, нестойкий, готовый уйти в небытие. Во всей Вселенной – только три пробы, осужденные на смерть за неимением среды, за неимением себе подобных.
Так подшутить мог бы, вероятно, бог-дьявол, упорно противостоящий вселенскому превращению бессмысленного в осмысленное.
Или же Берки представляет, что вот труп Марты, Филиформис и он вернутся в Солнечную, а Земли вдруг нет или нет почему-нибудь человечества: случайная инопланетная инфекция, неуправляемость биосферой, космическая катастрофа, мало ли что. И кому тогда нужно Нитевидное вещество? Кому тогда нужен и он, Берки, больше человек, чем те, что во плоти и крови, но неспособный начать сначала, дать жизнь новому роду? Только Марта, может быть, еще нужна была бы, если осталось хоть несколько человек. А он отдал ее на убийство, потому что людям нужен Филиформис. Но что, если человечества уже нет? Если от человечества только и остались, что труп, да еще он, киборг, – механический отросток человечества?
Все это думает Берки, пока проверяет режим биокамеры. Филиформиса уже так мало, что какие там опыты – сберечь бы то, что осталось… Выправляя режим, производя расчеты, Берки пытается иногда понять, что, собственно, мешает ему уничтожить Нитевидное. Об этом он размышляет давно, еще с тех пор, когда была жива Марта… Они не опасны, подобные мысли у Берки. Как нет ничего страшного и в его размышлениях о возможных катастрофах – просто маленький импровизационный комедиум на дому: «Что было бы, если…» Берки прекрасно знает, что настолько неспособен причинить какой-нибудь вред Филиформису, что даже и удерживать не надо. Просто Берки хочет кое-что понять. Понять, почему он не может сделать недозволенного. Что такое, хочет он знать, его воля, которая сильнее, крепче самых яростных мыслей, глубже скорби, сильнее равнодушия? Что это такое, хочет он знать. Что такое его воля? Где нашел его создатель, его отец Адам, этот принцип, этот импульс? Или он слепо копировал слепую природу?
* * *
С тех пор, как умерла Марта, я уже не могу избавиться от привычки смотреть на себя со стороны. Чем я, Берки, лучше бедного тела Марты, чтобы говорить о себе: Я есмь, Я чувствую? Откуда вообще эта форма бытия, когда каждая частица на себе, через себя должна осмыслить мир? А мне иногда думается, глядя на Марту: «Я умерла, Я лежу, Я меняюсь, Я лишена мысли… Я… Я… Я… Тысячи центров мироздания, вокруг которых вертится Вселенная…
Ах, Берки, стоят ли все твои размышления жизни одной этой женщины? Единственный человек, любивший тебя, мертв… И ты действительно так предан человечеству, ты, побочный его сын?.. Что и говорить, ты не поколеблешься до конца! Но такое ли уж это преимущество – железный каркас воли, железный каркас мысли?
Ты не сделал единственного, что могло ее спасти, – не выключил системы, поддерживающей Филиформис, не катапультировал его. Ты и человечество были против Марты, против одной особи, которая умирала. Это та самая восхитительная в своей трагичности драма, когда сталкиваются космические категории – человечество и человек… А между ними, прости меня, Берки, между ними… на этот раз… как судья, как посредник, – киборг, существо в принципе бесполое, но ощущающее себя мужчиной… Ха-ха-ха, Берки, это же смешно… Подумай, это же забавно… Не правда ли?.. Нет-нет, не бойся, ты не сходишь с ума – ты просто рассматриваешь со всех сторон сложившуюся ситуацию.
Но не пора ли закрыть камеру? Не слишком ли долго, «хозяин», находишься ты здесь? Возможно, Нитевидному не нравится твой запах, как не нравился запах Марты…
* * *
Я гляжу на мертвое лицо Марты и пытаюсь разглядеть в нем черты той девушки, которая явилась в наш институт много лет назад.
Та, юная, Марта удивительно напоминала ангела, что стоит за спиной вдохновенного старца в картине Рембрандта «Святой Матфей». Крылья ангела сложены кое-как, рот приоткрыт, глаза прикованы к листу бумаги, на котором пишет старик. Матфей уверен, что это ангел внушает ему слова. Ангел же не сомневается, что слова сами собой рождаются на бумаге. Он тут не автор, он благодарный свидетель – весь в сопричастности этому чуду. Он не диктует, не внушает, но без его веры, без его восторга чудо не могло бы свершиться…
Впрочем, проходили дни, недели, никаких чудес, увы, не случалось, а восторженное внимание на лице нашей новой сотрудницы оставалось тем же. И я начинал понимать, что, случись ей до самой смерти не дождаться чуда, – и она, не терзаясь, отложит встречу с ним на будущее, на чью-нибудь другую, не свою жизнь.
Вот это-то, пожалуй, и раздражало меня больше всего – настолько прочная уверенность в чуде, что она могла себе позволить роскошь быть покладистой: не сегодня, так завтра, не сейчас, так через тысячу лет, не с ней, так с кем-нибудь другим… Меня бесила ее беспечность! Словно Случай, придя, обязательно доложится, кто он такой, а если на него все-таки не обратят внимания, придет обязательно еще, как покорный слуга, который приходит раз за разом, пока его наконец не заметят. Меня это выводило из себя. Я-то ведь не считал, что чудо обязано случится, как предусмотренная заведенным миропорядком награда. Я делал все, чтобы встретить, не пропустить его! И все-таки был готов к тому, что его может вообще не случиться – необходимого мне чуда – ни при моей жизни, ни в следующих веках. Никогда.
У меня было ощущение, что при всей ее восторженности, а может быть именно вследствие ее, Марта благодарно удовольствуется и самым маленьким чудом. Мне же нужно было одно-единственное, решающее…
Но если быть совсем честным, не только это сердило в ней. Ее предупредительность – вот что казалось несносным. Как ребенок, старающийся загладить несправедливость взрослых, она то и дело подчеркивала свое преклонение перед умом киборгов. Особенно пылким выглядело её преклонение передо мной. Она будто ожидала от меня того самого чуда, для встречи с которым сама не прилагала особых усилий. Тебе, мол, больше дано, с тебя больше и спрос. Больше дано! Словно способность прыгнуть на несколько метров дальше, чем другие, чего-то стоит, пока впереди все еще пустота…
И все-таки, сколько ни копайся, сколько ни отделяй существенное от второстепенного, пытаясь точнее определить, что именно сердило в ней, все остается что-то еще. Может быть, меня раздражали молодость, наивность, ее голос, ее излучение, ее манера двигаться, слушать, мало ли что…
Однажды, направляясь в лабораторию, я увидел Марту, отступившую в тень ниши. На лице девушки был ужас, и я невольно проследил за ее взглядом. Киборг с неприжившейся кожей – вот, оказалось, что привело ее в смятение. В таком институте, как наш, это совсем не редкость – встретить дефектного кибера. То у них расстроился аппарат мимики, то нарушена походка. Слишком поздно им приживляют тело – я был, вероятно, прав, отказавшись от него. Некоторые киборги становятся просто идиотами после операции…
– Не правда ли, – сказал я, поравнявшись с ней, – неловко иметь нормальное тело, когда рядом мучаются с несовершенными подделками под него?
Чего я, собственно, ждал? Что она скажет, как это ничтожно – иметь человеческое тело? Она бы, может, и соврала, будь повзрослее…
Некоторое время я даже работать не мог – растерянное лицо Марты стояло передо мной. Невольный стыд за свое превосходство – вот что заставляет ее так неумеренно восхищаться умом киборгов, твердил я себе. Все тот же старый предрассудок, что киборг несчастен, жаждет телесности! Как будто у самих людей нет обратного – стремления вон из тюрьмы, жажды освободиться от власти раз и навсегда данного тела!
* * *
А ведь было, было это в моем детстве – страстное, исступленное желание собственного тела! Почему я так хотел именно тела? Не мудрости, не планет золотисто-синих?.. Я хотел тела, как хочет человеческий подросток любви, как хочет ребенок взрослости. Смешно, но в детстве я думал, что взрослый – это и есть одетый в плоть. Я был уверен, что существует разница только между взрослыми и детьми, и что взрослые – это люди, а маленькие – это киберы. Когда я видел человеческих детей, я не догадывался, что это дети. Я считал – это одна из пород взрослых – маленькая порода, как бывают маленькие собаки. Ведь я никогда не общался с ними – это могло бы помешать задуманному эксперименту.
Адам не лишил меня детства, но сделал из моего детства эксперимент. Он любил меня, но как-то уж очень со стороны, как-то уж очень приглядываясь. Впрочем, он ведь и сам был существом искусственным, и мне иногда кажется, он и к себе относился как-то со стороны.
В детстве я обожал его. Не подозревая даже, что это недостатки конструкции, я преклонялся перед его неподвижным маловыразительным лицом, как некогда в Индии преклонялись перед бесстрастным ликом Будды. Интересно, что позже, когда я видел скульптуры Будды, мне всегда казалось, что, заговори Будда, – и голос у него окажется, как у моего отца: невыразительный, женственно-высокий.
В меня не вписали много знаний – Адаму было интересно, чтобы я начал почти с ничего, более с ничего, чем даже человеческий детеныш. За мной наблюдали десятки приборов, десятки глаз: что я скорее усвою, с чего начну постижение пространства, времени. Я был свободнее в передвижении, чем человек, у меня было больше анализаторов, и игры мои были разнообразнее. Но я как-то понимал, что, играя, делаю дело. Я привык к вниманию, привык работать на зрителя, я очень гордился, когда мое действие или мой ответ вызывали гул анализаторов напряженнее обычного, когда мне предлагались дополнительные вопросы, показывающие, что ответ вызвал особенный интерес.
Познание мне доставляло радость. Не знаю, само по себе или потому, что я верил, будто наградой будет мне тело. Наверное, кто-то сказал мне, что киберы, овладевшие знанием, получают право выбирать тело, лицо, имя, и я простодушно считал, что это то же тело, что у людей.
Я много изучал, много читал: не скажу, что бы мне не попадались книги, в которых что-то настораживало меня – неясный намек на возможность иного детства. Но так сильна была власть первоначального заблуждения, так велика была загруженность далекими от этого вопроса науками, что это, заронив даже не подозрение – тень подозрения, проскакивало мимо меня.
Когда же впервые? Когда начал я подозревать, что мы – не то, что люди? Что даже сам Адам обладает лишь подделкой под человеческое тело?.. Не помню… Не помню, когда это началось. Не случилось же это разом. Вероятно, это узнавалось постепенно, кусками, и каждый кусок, причиняя боль, еще оставлял что-то от иллюзии. Вероятно, я мучился, но потом это выпало из памяти (сплошной «записи» у меня тогда еще не было). Я как-то сразу помню себя заносчивым подростком, считающим человеческий род всего-навсего своим предтечей, чем-то вроде обезьяньего племени, которое теперь, выдав высший продукт – меня, может отойти в тень, тихо доживать свой биовек. Впрочем, над тем, чем же собственно должно заниматься высшее существо, я как-то не задумывался.
Скрывая от других, с отцом я вначале делился своими заносчивыми мыслями. Я считал его союзником – ведь он был то же, что я. Но Адам каждый раз пугался, принимался терпеливо внушать мне, что если я и быстрее соображаю, больше вижу, больше слышу, чем люди, то все-таки я именно соображаю, вижу, слышу; я – человек, не больше, не меньше. Разница между мной и человеком только количественная.
– Ты – человек, сделанный из другого материала, но по тем же самым принципам! – внушал мне обеспокоенный Адам по нескольку раз в день. – Ты и сделан-то для того, чтобы, совершая человеческую работу, меньше потреблять необходимых людям веществ. Чтобы помочь им разобраться в усложненных условиях природного кризиса. Чтобы лучше, наконец, разобраться в самих себе.
И вот тогда я решил, что Адам, мой отец, еще недавно обожаемый мной, – не больше, чем низкопоклонник, раз и навсегда связанный по рукам доверием, оказанным ему людьми.
Я был как бы на грани распада. Что только не терзало меня тогда! Меня равно мучила гипотеза о бесконечности мира и гипотеза о его конечности. Меня мучили суждение, что все повторяется в мире, и утверждение, что ничто не повторяется. Меня мучила моя особа. Я то ощущал себя другим, не таким, как люди, и склонен был считать себя лучше. То, наоборот, чуть не умирал от острого отвращения к себе. Подчас мне хотелось обмануть людей, стать ничем не отличным от них, приобрести не только подобность им, но самое настоящее тело, стать лучшим из них, а потом признаться, что я – кибер, искусственное существо.
В такие дни я удалялся в изучение антропологических наук, был готов пойти в ученики к Адаму, мудрившему в своем институте над помесью человека с машиной.
А иногда меня преследовало воспоминание, что я уже был, был человеком. В минуты усталости я видел как бы сон… Воспоминание об улочке… Прямо посреди нее под мост течет не речка даже, а грязный ручей. Улочка вымощена кирпичом и булыжником. Рядом подъем в гору, грязный и скользкий. Сумерки. Какие-то редкие, не обращающие на себя внимания люди. Ты не взрослый еще. Ты подросток. Сыро. Зябко. Плохое освещение. И тоска. И нужно спешить, чтобы успеть. Но такая тоска, что кажется – ничего не надо, затеряться бы здесь, съежиться от холода, скорчиться от тоски и так навсегда и остаться. И все-таки ты спешишь, и какой-то страх, причина которого так же забыта, как начало и конец этого пути, подгоняет тебя, в то время как цепенящая тоска, тягостное предчувствие делают невыносимым каждое усилие.
Грустно признаться, но со временем я стал дорожить этим сумрачным сном. Я бросался к чертежам, к описаниям, к схемам, предшествующим моему созданию. Я хотел найти (или, может быть, не найти?) источник воспоминания. Ища истоки этого впечатления, я перебрал все книги, которые читал в «детстве». Я даже подозревал отца, не вздумал ли он подшутить, впихнув в мою память этот чужой след чужой жизни. Но Адама Великолепного почти невозможно заподозрить в таких шуточках! Или при конструировании кто-нибудь из людей мог засорить мою память? Не знаю. Но чем дальше, тем больше мне казалось, что я уже жил когда-то. И был человеком…
* * *
Я никогда не говорил никому об этом сне наяву. Привыкший к постоянному наблюдению, сначала, правда, я думал, что ничто, происходящее во мне, не остается тайной. Старшие мне казались провидцами, особенно Адам. Но потом я стал замечать, что то и дело меня не понимают.
Я спрашивал у Адама, правда ли, что весь я сделан по предварительным расчетам, по предварительным планам и что теперь, когда каждый шаг работы надо мной запечатлен, меня можно воспроизвести. И Адам, полагая, что ободряет меня, говорил, что, конечно же, в любом случае мне обеспечено бессмертие, если только я оправдаю возложенные на меня надежды. Он не понимал, что, напротив, меня мучает мысль о возможности по чертежу воссоздать мой мозг, мою психику, заставить меня существовать столько, сколько понадобится.
Сплошь и рядом я наталкивался на подобное непонимание. И все-таки (ошибка даже отцов человеческих) Адам считал, что знает меня в совершенстве. Бедный Адам! Гордившийся мной, как лучшим своим творением, потом он, наверное, не раз раскаялся в том, что дал мне жизнь. Я был создан им по собственному образу и подобию, как человек в библейской легенде по образу и подобию бога. Он вложил в меня, как основу, свою программу, прибавив единственно только способность развиваться, – и получил почти врага.
Но я отвлекся… В те трудные годы моей «машинной» юности я долго еще был одолеваем то чувством превосходства, то чувством неполноценности, то чуждости людям, то отвергаемой близости, единства с ними. Честно вспоминая, не так уж много я знал людей, которые бы относились к киборгам недоверчиво, с предубеждением. Но, верно, мне хотелось мучиться, если я с придирчивостью искал в окружающих именно настороженности, именно недоверия!
К тому времени меня уже оставили в покое, не наблюдали за мной, уважая во мне личность, и я мог метаться сколько угодно, не опасаясь нескромного взгляда.
Я долго носился с этими переживаниями, пока однажды не ослепила меня мысль, что ведь киборги – это, в общем-то, те же люди, только в несколько измененном и дополненном виде.
Почему эта мысль так поразила меня? Разве не то же самое говорил Адам, когда внушал мне по десять раз в день, что разница между нами, киборгами, и людьми – только количественная?
Но ведь то, что говорил он, звучало так: ты – тот же человек, и иного быть не может. Можно усовершенствовать человека, усовершенствовать киборга, но иного, большего, сделать нельзя.
Меня бесила бодрая удовлетворенность, с которой говорилось это. «Большего сделать нельзя» – существ, подобных Адаму, скорее успокаивает, чем тяготит подобная мысль. «Жалкие рабы однажды данного! – думал я. – Реформаторы, штопатели дырок! Все это хорошо пока».
Да, действительно, я – тот же человек, и все киборги, и помеси машин с человеком – тоже. Тот же круг, лишь пошире! И это совершенствование уже имеющегося нужно, кто же станет с этим спорить! Нужно пока! Пока не найден выход в Иное, которое будет настолько же выше человечества, насколько само человечество выше животного мира, из которого оно вышло. Но это Иное уже пора искать! Рано или поздно старое исчерпает себя. Нужна иная форма бытия, иное бытие. Нужно искать! Искать всюду!
Если то, что произошло со мной за эти три-четыре года, передать в диалоге, то это выглядело бы примерно так:
Берки. Я – человек.
Адам. Нет, ты не человек.
Берки (яростно). Я – человек.
Адам. Нет, ты кибер.
Берки (с внезапной заносчивостью). Да, это верно, я – не человек. Я больше, чем человек!
Адам (обеспокоенно). Ты – человек. Ты – тот же человек. Разница между вами только количественная.
Берки. Нет!
Адам. Да, Берки, да!
Берки (противоречиво, но пылко). Я – не такой, как люди! Я такой, как люди! Я хочу быть таким, как все люди! Я не хочу быть таким, как все люди! Я – выше людей!
Адам (твердо). Выше быть нельзя. Ты – человек, и большего быть не может!
И вот тогда Берки (вдруг). Это верно, я – человек. Я – все то же. Биопоиски, киборги – это все то же человечество. А нужно Иное. Нужен выход за круг!