355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Суханова » Весеннее солнце зимы. Сборник » Текст книги (страница 10)
Весеннее солнце зимы. Сборник
  • Текст добавлен: 22 апреля 2017, 10:30

Текст книги "Весеннее солнце зимы. Сборник"


Автор книги: Наталья Суханова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)

– А портные – жуликами! – выкрикивает Смердин.

Надрывается колокольчик, вскакивает докладчик, кто-то кричит, кто-то смеется – маленький скандал в благородном собрании, и Смердин доволен, как мальчишка.

– Что касается гуманности, то я боюсь, что огорчу докладчика, но, думается, она давно уже перестала быть просто индивидуальным качеством кого-то из нас. Эта заслуга и требование самого нашего строя, и требование жесткое. И потому-то мы и должны говорить по существу… Что такое бальнеореакция? В самых общих чертах?..

Слушают хорошо. В каком-то месте Паша даже аплодирует, с изяществом приподняв руки над головой.

– А сероводородная ванна реакции не дает? – спрашивает профессор. – Дает. А морское купание? И как вы думаете лечить, если организм не реагирует?

Вашенкин так и не снял с лица улыбку, хоть от продолжительности она уже поблекла. Докладчик что-то быстро пишет в блокнот.

– Наша задача – избавить больного от боли… Но от боли мы его избавляем через боль…


* * *

У актера наконец прекратилось кровотечение, профессор прав был, что ждал. Теперь укрепить больного – и можно делать операцию.

На улице уже вечер, тот ранний вечер, когда небо еще светлое, темнеет только в купах деревьев, летают ласточки и начинают пахнуть ночные цветы. После душного конференц-зала и забот этого дня у профессора такое чувство, будто его погрузили в прохладную ванну. Со двора слышится детская считалка: «Дора-дора, помидора…» Из столовой доносятся голоса, приглушенный смех – у Клавдии Владимировны день рождения. Беззвучный ветер чуть приподнимает лист белеющей на столе книги. В комнате сумрак, а небо еще хранит свет…

Профессор входит в столовую. Здесь не так уж много людей: сама именинница, хозяин, Нора, Володя, Федор, полная шумная женщина и еще одна – с внешностью состарившейся в безбрачии девушки: милое лицо, поблекшее в усилии не ждать. Семейный вечер за столом, накрытым хрустящей белой скатертью, под абажуром, потемневшим от времени.

– Не пора ли начинать? – говорит хозяин. – Давайте пока садиться!

Все рассаживаются. Володя стоит у края стола, ожидая Нору. Но она просит подвинуться Федора, усаживается рядом с ним и вот уже вся – ожидание празднования: руки – у подбородка, глаза – на отца, ни одного взгляда в сторону Володи, словно тот не стоит у края стола, помрачневший и готовый уйти.

– Садись, Володя. Ты что, без места?

Клавдия, как всегда, громогласна и бесцеремонна. Кажется, она даже не подозревает неловкости его положения. Милая поблекшая женщина подвигается на диване.

– Садитесь сюда!

И грустный юноша, не успевший уйти, водворяется под фикус так, что каждый раз, поднимая голову, он упирается в кривой ствол; впрочем, он и поднимает-то ее только навстречу какому-нибудь блюду.

– Тебе, детка, мешает фикус? – спрашивает Клавдия. – Надо его убрать. Не понимаю вообще, кому нужны эти фикусы. Во всяком случае, не мне. Зимой он почему-то всегда оказывается у печки и обгорает, летом валится на головы.

– Ну что ж, приступим к чествованию! – говорит хозяин.

Все чокаются и пьют. Глаза у Норы блестят, и Федор какой-то забавный.

Володя упорно не глядит на Нору. Каждый раз он смотрит на того, кто говорит, смотрит пристально, но недолго, словно не выдерживая своего притворного внимания.

– Ешьте консервы – ужасная гадость! – любезно предлагает хозяйка. – Беда в том, что их не едят даже кошки. Гости тоже почему-то их не едят, хотя считается, что без консервов принимать гостей неприлично.

– Ты помнишь, папа, как залетела к нам летучая мышь? (Как горят у Норы щеки!)

– Одна девушка, – явно тут же выдумывает Федор, – говорила своему жениху: «Я хочу быть твоею птицей и твоею маленькой мышкой!» – «Откуда мне было знать, – говорил он потом в отчаянии, – что она действительно станет моею летучей мышью и каждый вечер будет вцепляться в мои волосы?»

Влюбленный мальчик страдальчески улыбается, а милая увядшая женщина спрашивает у него девичьим голосом:

– Вы любите птиц?

Клавдия отдергивает штору. Нора говорит, что на стол налетит много ночных бабочек, а хозяин рассказывает анекдот о луннике.

Бабочки действительно летят на белую блестящую скатерть, на лампу, но и вечер с лунным уже светом и темнотой и запахом липы вливается в окно, и от него невзрачнее электрический свет, и группа за столом кажется театральной, маленькой, словно пьют чай на сцене.

– Признаюсь, я, грешница, совершенно не понимаю, зачем нужны эти лунники! – ворчит Клавдия.

Соседка Володи улыбается:

– Вероятно, для того чтобы узнать свой дом, нужно заглянуть в соседние?

У Володи с ней завязывается какой-то разговор о том, сводится ли развитие материи к круговороту или нет.

– Энгельс писал, – говорит Володя, – что будущее покажет, имеет ли и этот вселенский круговорот свои восходящие и нисходящие ветви.

Клавдия смотрит на него одобрительно и невнимательно. Вероятно, она его и не слушает. Он умеет говорить, это она одобряет. Ничего, пусть себе ухаживает за Норой. Если бы не философия, при его внешности он мог стать вертопрахом, и тогда, возможно, страдал бы уже не он, а Нора.

Федор слушает его с веселым (но и холодным, пожалуй) любопытством. Володя рассуждает о неисчерпаемости математических форм. Говорит он негромко, опустив голову. Когда он ее поднимает, Федор наклоняется к Норе и вполголоса говорит что-то насчет того, что злосчастный, так и не убранный фикус, в который, поднимая голову, каждый раз упирается Володя, играет роль предела в развитии его красноречия. Нора смеется. На минуту Володя умолкает, румянец сбегает с его щек, затем он тихо доканчивает:

– Но это и не так важно. (Неизвестно, что при этом имеет в виду мальчик: неисчерпаемость математических форм или то, что он так несчастен сегодня – кажется, и то и другое). Важно узнать, действительно ли время – направленный процесс.

Славный мальчик. Теперь им всецело завладела соседка: о космосе она говорит с восторгом. И что же это с Федором и маленькой Норой? У Норы горят щеки, и Федор возбужденно-весел. Неужели ему нравится девочка? Зачем он так дразнит Володю?.. Три года назад – та женщина, теперь – Нора. Не очень приятная вещь родиться таким неуемным.

– Нет, нет, мир целесообразен в глубоком смысле этого слова!

– Он закономерен.

– Что, этот Вашенкин действительно неприятная личность?

– Папа, передай моему соседу шпроты – пусть мама радуется!

– Не стоит! Хирургу больше, чем прочим, нужна трезвая голова.

– Простите!

– Может быть, музыку?

…Вальс времен молодости профессора… Старость… Запах давно прошедшего, несуществующего уже… Здесь душно. Противный: парень этот Федор, он все еще с Норой за столом, хотя другие уже перебрались поближе к проигрывателю. Зря прожитый день. Работа – это то, что он хотел бы доделать. Человек уходит, и остается только сделанное им. Может быть, еще смутный аромат его личности, нестойкий, как все ароматы. Так сказать, трудно учитываемые микроэлементы твоего существования…

Ночь, когда он спускается в сад, кажется тоже пришедшей из прошлого, как этот вальс. Странное чувство бывает ночью, что главное в ней, ее тайна, – где-то в трех шагах от вас. Но те три шага забыты. Смутно помнится, что когда-то в юности тебе было дано их пройти, но не успел ты оглядеться, понять, как тебя уже выставили – и навсегда… А Федор снова влюблен. Прибегает домой, когда просыпается Нора, шутит над ней и следит за ней теплыми глазами, пьет чай, хотя не терпит чая, – как это все не бросилось в глаза раньше? Радуется, как мальчишка, что она села рядом с ним, и, как мальчишка, несдержан в жажде утвердить свою, хотя бы минутную власть. В этом увлечении так много соперничества с миром этих детей, стремления в него проникнуть. Последнее время он читает даже Гегеля, неуемный Федор. Даже какой-то фантастический роман, посмеиваясь, взял он у Норы и на следующий день вдоволь издевался над ее пристрастиями…

Как хороша отсюда, из сада, звучащая в комнате музыка. Стоит отойти на сто метров, и самый пошлый фокстрот становится музыкой Циммера под алыми парусами… Там, в комнате, даже танцуют, кажется. Федор стоит спиной к окну. А где же Нора? И этот мальчик? Не танцует ли с увядшей женщиной, обожающей прогресс и космос? Впрочем, нет – это ведь Володя стоит на крыльце? Володя и Нора. Если Володя и говорит, то очень тихо – его совсем не слышно. Зато Нору услышишь издалека. Слов не разобрать, а интонации так отчетливы. Грустные, да, грустные, но есть в них и еще что-то. Что-то смутно знакомое… Неужели маленькой Норе нравится Федор? Едва ли Федор второй раз надумает бросать семью. Едва ли… Теперь профессор вспомнил. Эти грусть, и безнадежность, и смирение – те же интонации, и тот же смех, грустный и все-таки упоенный. Те же интонации, да… Очень давно любимая им девушка в ответ на его признание сказала ему о своей любви к другому. Наверное, в утешение, а может быть, чтобы отметить эту минуту уж если не любовью, то, так сказать, высшим доверием, высшей откровенностью! Разбитому и подавленному, ему пришлось выслушать долгий рассказ. И он, конечно, уважал ее за чистоту помыслов и чувств, но, кроме всего прочего, ему ужасно хотелось плакать – по-детски, взахлеб. Минутами он готов был уйти, но боялся, что тогда не увидит ее больше. Все же – такой стыд! – он расплакался, и она утешала его и целовала, а потом уже он целовал ее, целовал бестолково, нежно и обреченно, чувствуя с остротой невозвратности, как прохладны ее щеки и руки под его горячечными губами, лбом… Она грустила о его любви к ней, о своей любви к другому, об этом вечном «зачем» – но она наслаждалась и этой тоской, и этим «зачем», и ночью. Жестокая девочка. Какой угодно ценой свежесть чувств! Не столько сама любовь, сколько любовь к любви!.. Они целовались еще несколько раз, но подругой его она так и не стала…

На крыльце уже никого нет. Но когда профессор подходит к дому, у калитки он застает Нору и Володю. Кажется, они целовались. Володя быстро уходит, и вид у него не очень счастливый. Неужели все повторяется, вплоть до отчаянных поцелуев?.. А Федор, при чем тут он? И у него, видимо, своя роль в разыгранной девочкой драме сердец.

С Федором они сталкиваются на террасе.

– Дышал? – спрашивает Федор, а взгляд его невнимателен и тяжел.

– Подглядывал, – говорит отец. – Подглядывал, как целуются юные.

В первую минуту у телефона он думает еще о Федоре. Лишь мгновение спустя он понимает, что звонят ему, и уже знает все – как предчувствовал седьмым, десятым чувством все дни до этого вечера: плохо, очень плохо, актеру плохо – открылось профузное кровотечение. Слишком долго они ждали!


* * *

Ночь в палатах… Тяжелобольных уже тяготят тьма и тишина, как тяготили днем шум и свет.

У актера едва слышный пульс, заострившиеся черты лица, взгляд далекий: чувство и мысль уже высоки для этого взгляда, как гора, у подножия которой останавливаются ослабевшие.

Переливают кровь. Готовят к операции.

Долго моют руки. Федор молчит. Молчат и остальные. Безнадежная операция, об этом думают они? Или о том, что человек здравомыслящий не взял бы на операцию умирающего? Быть может, оправдывают его, что у больного не было даже вразумительного анамнеза. Или думают о том, что он, профессор, слишком долго ждал, слишком долго?

Он стоит, подняв руки, пока завязывают на нем халат.

Стол… Тело… Белые халаты…

Живот, серый в рамке простыни… Лязг инструментов… Свет с потолка…

Сколько лет он уже оперирует, и всегда в первые минуты операции его руки словно бы даже опережают неуверенную мысль. Крупные, белые, бесстрастные – каждый раз он будто впервые видит их, занятые каким-то сложным, незнакомым ему делом. В молодости он пугался этого ощущения до испарины.

Он всегда пропускает мгновение перехода, неуловимого, как переход ко сну. Он знает только, когда она с ним, подлинная сосредоточенность, по тому, как далеко становится все остальное, как незаметны и послушны делаются руки. Теперь они уже не сами по себе, более умные и умелые, чем он, теперь они целиком в его власти…

Тревога будет, пока он не доберется до язвы, не увидит ее. Но все теперь – и тревога тоже – работает на него.

Вот она, язва двенадцатиперстной – в спайках, и с поджелудочной тоже спайка. И низкая язва, и в спайках, и все-таки, если бы не кровотечение… Вот так… Если бы не кровотечение, он был бы почти спокоен.

Придется пересечь желудок – сожжем мосты. А теперь спайки… Но где он, этот кровоточащий сосуд? Снаружи к нему не подобраться… Еще спайки…

Он работает, не поднимая глаз, и кажется ему, что у него не две, а четыре руки – так послушны его воле руки Федора… Осушить, отсечь, осушить, зашить…

Кровь хлынула так, словно подвели шланг. Иголка, которую он втыкает в стенку сосуда, ломается. Вот почему он так кровоточил, этот сосуд, – плотная муфта, не дававшая ему опасть, сузить края. Ну, что же, зато теперь… все ясно… Вот так… и побыстрее… и еще…

Когда он приступает наконец к погружению культи, он мокр от пота. И все-таки с этим он справится. Культя не из легких и хорошей ткани в обрез – но и богу было не легче из ребра выкроить даму. И что за умница этот Федор – какие глаза, какие руки! Прошло тридцать лет, пока он, профессор, понял какие-то вещи, а Федору это далось словно само собой, милостью божьей!

Его настораживает еще неясное ощущение. И сразу же испуганное:

– Сердце! Профессор, сердце!

– Сердечные! – говорит он тихо, не прерывая работы.

Он заставляет себя не спешить, но руки едва заметно дрожат.

Тишину нарушает только звон разбитых ампул, бросаемых в таз, только шаги и шепот, только звяканье инструментов, но воздух в операционной словно тяжелеет.

Федор и сейчас угадывает каждое его движение. И если есть разнобой – это виноват он, профессор, старческая слабость нервов.

Операция почти закончена. Только сейчас он чувствует, как смертельно устал – и, может быть, все ни к чему… поздно. Но это он еще сделает – закончит операцию. Если больной выживет – он будет жить. Все сделано чисто… чище, чем нужно для безнадежного.

Вот и последний шов… Вены спались. Больного колют в ступни, в запястья – где еще можно найти сосуды. Христос, снятый с креста… Молчаливый актер, читавший Гейне…

«Я контрабанду везу в голове, не опасаясь таможен…»

Кажется, профессор плачет – от бессилия и тоски.

– Еще, попробуйте еще, – говорит он, но мог бы и не говорить – Федор и сам не отступится до последнего.

Жизнь возвращается в изможденное тело на столе, но они уже слишком устали, чтобы что-нибудь ощущать.

Только умывшись, чувствуют они себя снова людьми. Без рубашек, в одних майках, сидят у раскрытого окна в дежурке. Профессор любит эти минуты, когда тело ссутулено усталостью, сердце еще спешит, а мысль свободна и спокойна. Как и много лет назад, хотел бы он понять – не сердцем – умом, почему так невозместимо значима каждая жизнь.

Федор смеется какой-то собственной шутке с таким видом, что важна не шутка – важен он сам. Профессор знает это чувство не радости даже – освобождения, освобождения от власти больших и малых горестей. Все может случиться с тобой: и несчастье, и боль, но испортить жизнь в этот день они уже не могут.

И снова мысли идут в нем спокойной чередой. Возможно, вселенский круговорот, думает он, и имеет свои восходящие и нисходящие ветки, как выразился вечером за столом юноша, возможно. Но оставленные дороги зарастают, и путь вперед ложится иным. С каждым шагом вперед торится дорога. Вот почему, быть может, невозместимо значима каждая жизнь.

…Он стоит у окна больницы в тот же час, что и прошлой ночью, когда, поговорив по телефону, глядел на крыши, на дерево, на асфальт, ощущая, как утихает в нем тревога. Сейчас она к нему возвращается. «Несчастье и боль… – думает он утомленно, – несчастье и боль сами по себе не так уж много, хуже сделать жизнь они не могут… если выживет этот актер… Только бы он выжил…»

Ариадна Григорьевна Громова
О фантастических повестях Н. Сухановой

Фантастика Натальи Сухановой отличается ярко выраженной эмоциональностью и глубоким психологизмом. Эти качества, вообще говоря, не характерны для «высокой» научной фантастики, в основе которой лежит пафос познания, торжество блистательной научной логики, а героями являются люди, как типичные представители человечества (вернее, его передовой части, мыслящей и активной), и сугубо индивидуальные черты при этом большого значения не имеют. Конечно, это отнюдь не исключает проявления сильнейших эмоций, тем более что герои научной фантастики сталкиваются с чем-то неожиданным, странным и на первый взгляд непостижимым. Вспомним хотя бы «Солярис» Лема. Однако основа тут все же другая.

Но произведения такого рода, как повести Н. Сухановой, тоже имеют очень прочную основу в современности и занимают свое место где-то рядом с «высокой» научной фантастикой, являются ее естественным и необходимым дополнением. Ведь недаром было сказано, хоть и в полушутливой форме, что если бы инопланетяне собрались высадиться на Землю, то для ознакомления с тем, что здесь происходит, им следовало бы в первую очередь читать научную фантастику, так как она наиболее ярко и точно выражает надежды и тревоги современного человечества.

Обе повести Н. Сухановой до предела насыщены именно эмоциями, порожденными эпохой НТР, когда люди воочию увидели, чем могут обернуться величайшие достижения науки и техники, предназначенные, конечно, для блага человечества. У многих наших современников это порождает недоверие и неприязнь к науке, бесплодные стремления уйти в некую «чистую» жизнь, не подверженную столь мощному воздействию науки.

Н. Суханова, при всей трагичности ситуаций, в которых оказываются ее герои, явно не склонна к этому порожденному страхом отрицанию науки – и это тоже одна из привлекательных сторон ее фантастики. Научная основа ее повестей несколько расплывчата и условна. Мы так и не узнаем, в чем суть и в чем великая польза загадочного нитевидного вещества, найденного на далекой планете в повести «Учитесь видеть сны», или на чем основано передвижение во времени в «Ошибке размером в столетие» (впрочем, этот вопрос обходится и в «Машине времени» Г. Уэллса, положившей начало этой, одной из важнейших, линии современной научной фантастики). Но это следует воспринимать не как недостаток, а как характерное свойство такой «эмоциональной» фантастики вообще. Достижения науки в нашу эпоху стали недоступными для чувственного восприятия, непостижимыми, несмотря на усиленное развитие научной популяризации. А вот практическое воздействие этих достижений на жизнь человечества видно, так сказать, невооруженным глазом; оно-то и порождает те надежды и тревоги, на которых основывается «эмоциональная» фантастика.

ОШИБКА РАЗМЕРОМ В СТОЛЕТИЕ
Поль Хорди – «машинный предок»

В летний вечер, необычно холодный для этого времени года, мелкий служащий Поль Хорди шел в кафе, чтобы встретиться со своим другом Альберто. Альберто Николаи, художник, вызывал восхищенную любовь Поля именно тем, что был разительно не похож на него самого. В существовании Хорди его духовная жизнь и то, чем он занимался с утра до вечера, представляло классически параллельные линии, словно специально выверяемые друг по другу, чтобы они никогда не пересекались. Жизнь Поля шла строго размеренным образом. Он ни разу не обманул надежд матери: аккуратно носил костюмчики, а потом костюмы, в положенное время кончил учебное заведение и поступил служить. В их доме своевременно появлялись вещи, необходимые для комфорта. Хорди никогда не задерживали квартирной платы или очередного взноса за вещь, купленную в кредит. Даже в кафе, чтобы повидать Альберто, ходил Поль в часы, раз и навсегда отведенные для «неделовых» дел, то есть для чтения, размышлений и встреч.

Это однообразное существование, казалось, не тяготило Хорди. Разгадка, быть может, заключалась в том, что был он человеком, редкостного равнодушия к своей особе. Глядя в зеркало, он каждый раз удивлялся, что это и есть он, Поль Хорди, и смутно жалел существо, с покорной усмешкой глядевшее на него из зеркала.

Своих сотрудников удивил и насмешил Хорди только однажды, выступив с неожиданной речью после того, как ему была выдана поощрительная премия за добросовестность в работе. Он сказал, что да, ему приятно поощрение, он рад, что выполняет успешно ту работу, которую через каких-нибудь дватри десятка лет возьмут на себя машины, и он надеется, что ни одна машина, как бы придирчива она ни была, не найдет ошибки в его расчетах, и, если он еще будет жив к тому времени, ему не придется краснеть перед своими механическими преемниками. Один из управленческих остроумцев окрестил его после этой речи «машинным предком», прозвище прилепилось и в течение нескольких дней неизменно развлекало сослуживцев.

Нынче Хорди отправился в кафе в настроении беспокойно-радостном. Газеты в этот день были очень тревожны. В миро все шло как нельзя хуже, и это наполняло Хорди счастливым предчувствием близких перемен. Кроме того, в последний месяц много говорили о транссюдативном аппарате времени, построенным неким Огюстом д'Авери. Большинство газет считало это изобретение, якобы осуществляющее перенесение в будущее, просто жульничеством. Да и то сказать, Огюст д'Авери не гарантировал желающим заглянуть вперед обратную дорогу.

Изобретение называлось аппаратом ограниченного действия, так как гарантировало перемещение только в одном направлении и всегда на один и тот же отрезок времени – на век вперед. Это тоже внушало подозрения. Были, однако, состоятельные семьи, воспользовавшиеся аппаратом.

В печати появлялись сенсационные сообщения о локальном похолодании вблизи темподрома и скандальные подробности о лицах, «отбывших в будущее». Как раз в этот день во всех газетах было помещено письмо видного океанолога Дойса, решившего воспользоваться машиной времени.

«Профессор не желает делить с двадцатым веком ответственность– за бесчисленные преступления перед будущим», – пестрели броские заголовки. «Профессор имеет крупное изобретение, которое может передать только образумившимся потомкам, людям двадцать первого века»; «Профессор верит в будущее»; «Дойс – агент коммунистической России»; «Не отправляется ли профессор Дойс в ничто?»; «Где сейчас профессор Дойс – в Москве или в двадцать первом веке?»; «Существуют ли в будущем столетии человечество и земля?» Обо всем этом Поль Хорди и жаждал поговорить с Альберто.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю