Текст книги "Мой отец Соломон Михоэлс "
Автор книги: Наталия Вовси-Михоэлс
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
РЕЖИССЕРСКАЯ КОНФЕРЕНЦИЯ. ОТ'ЕЗД В ЛЕНИНГРАД
Примерно в середине июля тридцать девятого года, когда театр, как обычно в летние месяцы, был на гастролях, а мы – на даче, по Москве пронесся слух, что арестован Мейерхольд. В народе их имена часто путали, и отца называли» Мейерхоэлис». Это мы знали, но слух о Мейерхольде нас сильно переполошил. Если арестовали Мейерхольда – это ужасно, но если произошла очередная путаница, и на самом деле речь идет об отце… Не могли же мы себя утешать, что это только ошибка – случайный гибрид имен.
Я метнулась в Москву выяснять. Ужас заключался в том, что если слухи подтвердятся, то выяснять уже будет поздно и негде. Стала дозваниваться в маленькие местечки, то ли Житомир, то ли Умань, где должен был находиться в это время театр, но линия была постоянно занята.
Пока я безуспешно дозванивалась, раздался междугородний звонок, и сквозь какой‑то космический шум и всевозможные помехи, я услышала родной папин голос: «Таленок, что слышно дома?«Я что‑то пробормотала, что мы волнуемся, что говорят, что он заболел, но папа весело прокричал: «Не волнуйтесь! Пока я здоров! На днях дам телеграмму!«Разговор прервался.
Каким образом, зная что мы на даче и что Эля ни на шаг не отпускает меня от себя, он решил ночью вдруг позвонить домой? Мы так и не выясняли с папой этого, но и ничего сверхъестественного в этом неожиданном звонке не увидели. Логика всей тогдашней жизни подсказывала» подать голос, пока это возможно», как говорил папа.
С Мейерхольдом они домами не встречались. У нас в театре он был, по – моему, на» Лире», но я его не помню.
Знаю, что отец преклонялся перед ним. С восторгом и увлечением рассказывал дома о его постановках, считал Мейерхольда единственным современным режиссером, у которого надо учиться. Первый театр после Госета (где мы не так смотрели спектакли, как росли) был театр Мейерхольда, куда папа отправил нас с Ниной смотреть знаменитый» Лес» в его, мейерхольдовской, постановке.
В одном из своих выступлений Михоэлс говорит:«… Целый ряд театров, которые раньше боролись за утверждение своих принципов, приемов, методов, несколько нивелировались за последнее время, и это отнюдь не положительный факт…
Одиноко поднимает знамя лишь один из величайших борцов за утверждение синтетического театра, одинокий театральный рыцарь нашего времени Всеволод Мейерхольд».
Эти слова были произнесены в тридцать пятом году, когда хозяева еще не предприняли тотальный поход на искусство.
В июне тридцать девятого года в Москве состоялась режиссерская конференция, где Мейерхольд произнес свою последнюю речь. Некоторое время спустя он был арестован.
Театр уже давно был в Ленинграде. Папа, оставшийся в Москве из‑за режиссерской конференции, страшно нервничал – «как они там без меня». Действительно, без него они перестали существовать. Но это случилось только через десять лет. А тогда, летом тридцать девятого года, он выехал в Ленинград в день окончания конференции.
Мне запомнился день, вернее этот вечер, хотя отец уезжал ежегодно, а иногда и по несколько раз в год.
Папы еще не было дома, но уже часов с восьми стал приходить народ. Все с поручениями. Какой‑то журналист пришел за обещанной, но, конечно, не написанной статьей; муж какой‑то актрисы притащил чемодан, забытый ею в спешке; уныло сидел у окна неудачливый еврейский поэт Сито, вечно попадавший в какие‑то истории, из которых Михоэлс его вытаскивал. Забежали попрощаться и застряли в ожидании папы актер Абдулов с будущей женой Лизой. Одним словом, часам к девяти дом был полон людей. Около десяти папа позвонил, что скоро будет. Поезд в Ленинград уходил в двенадцать. Помню еще, что почему‑то долго не зажигали свет, и так и сидели в тоскливых и долгих весенних сумерках, а когда спохватились, уже совсем стемнело.
Новый администратор театра, которому было поручено привезти папе билет, не переставал восторгаться, что общается» с такими интересными людьми». Я же непрерывно подносила ему стаканы с чаем, «только слабенький» – напоминал мне он всякий раз. Когда около одиннадцати папы еще не было, администратор забеспокоился: «когда же Соломон Михайлович успеет сложиться и отдохнуть перед дорогой?«Тут все, конечно, дружно расхохотались – не в папиной натуре было» отдыхать» перед отъездом.
Но, когда и в одиннадцать он еще не пришел, то забеспокоились уже и мы – как бы он не опоздал на поезд, ведь завтра ему играть!
В четверть двенадцатого он явился, как ни в чем не бывало, как всегда в сопровождении целой свиты. «Такси заказали?» – был первый вопрос. Когда кто‑то из нас резонно ответил, что не знали на какое время заказывать, так как он где‑то задержался, он заорал истошно: «но ведь я сказал, что буду в десять!«Тогда Ася молча показала ему на часы, папа посмотрел и расхохотался своим заразительным смехом, но тут же опять пришел в ярость.
Такси. разумеется, сразу заказать не удалось – диспетчер по обыкновению отсутствовал. Зато, когда наконец ответили, машина была выслана немедленно. Михоэлса знали, по – моему, все московские шоферы такси. Еще много лет они, проезжая мимо нашего дома на Тверском бульваре, рассказывали нам, что здесь жил один знаменитый артист, который водил их к себе домой на чашечку кофе.
Итак, мы летели на Ленинградский вокзал, пренебрегая всеми правилами уличного движения и, когда примчались, поезд медленно отходил от платформы. Взмахнув на прощание чемоданом папа, по трамвайной привычке, вскочил на ходу в последний вагон, и поезд начал набирать скорость.
Смертельно бледный администратор отдувался, вытирал пот со лба и, припав к Асиному плечу, сдавленным голосом повторял: «У меня реакция… Соломон Михайлович – такой пунктуальный человек… у меня реакция…»
С тех пор, стоило папе не явиться вовремя домой, мы с Асей хватались за голову и говорили: «у меня реакция, ведь Соломон Михайлович такой пунктуальный человек…»
ПЯТИДЕСЯТИЛЕТИЕ МИХОЭЛСА
Через год после юбилея театра, в марте сорокового года, отцу исполнялось пятьдесят лет.
Папа с Ефейкой всю жизнь спорили, какого же числа они все‑таки родились: Ефейка утверждал, что шестнадцатого, и в этот день приглашал гостей, папа же считал, что семнадцатого, но никогда этот день не отмечал. Известно было, что родились они в Пурим, но на какой день приходился Пурим, на шестнадцатое или семнадцатое марта в девяностом году, никто естественно не знал. Так они и не пришли к общему соглашению по этому вопросу, как, впрочем, и по многим другим.
У Ефейки была одна особенность – он любил давать советы. Всем и по любому поводу. Папе он объяснял, как распределить роли, кого из художников пригласить, как поставить спектакль и т.д. Начинал он обычно так: «Будь я на твоем месте, я бы…», на что папа неизменно отвечал:«… вот когда будешь на моем месте, то так и сделаешь…» Ефейка, подверженный настроениям, или посмеивался, или надувался и уходил в другую комнату.
Папин день рождения не справлялся вообще, и отмечался мимозами или подснежниками, которые он же сам и приносил нам, да пуримскими треугольничками с маком, испеченными кем‑нибудь из актрис.
Однако в сороковом году, в год его пятидесятилетия, ВТО, ЦДРИ и другие театральные организации объявили, что намерены торжественно отметить его юбилей.
Отец пришел в ужас от этой затеи и отбивался как мог, доказывая, что скучнейшее чтение адресов никому радости не принесет, что все эти юбилеи больше похожи на панихиду, чем на праздник, и что он будет чувствовать себя покойником, который присутствует на собственных похоронах. Но устроители юбилея – Эскин и Филиппов, один – директор ВТО, другой – ЦДРИ, взялись за дело всерьез, и никакие папины уговоры не помогли. Правда, они клятвенно пообещали, что никаких адресов не будет, но если папа все равно откажется, то юбилей состоится без юбиляра.
Пришлось уступить. Устроители сдержали обещание – адресов не зачитывали, если не считать одного. Начинался он так: «Дорогой Соломон Михайлович! Природа подарила Вам голову поэта и сердце философа…» Принадлежал адрес все тем же и Филиппову. Затем зачитали теплое письмо от Немировича – Данченко, телеграммы от Таирова, от Яблочкиной, от Чкалова, Капицы… Да всех и не перечесть.
Совершенно неожиданно приветствовал Михоэлса Тарханов – он вышел, долго переминался с ноги на ногу, как попавший в столицу провинциал и, наконец, протянув руку» лопаткой», сунул папе старинный графин русского стекла.
Группа актеров театра Советской армии выступила с отрывком из спектакля» Полководец Суворов», где царь Павел Первый приветствовал юбиляра на идише. Многие актеры подготовили смешные, неожиданные приветствия, зал то и дело разражался смехом и аплодисментами и, ко всеобщему удовольствию, юбилей прошел весело и тепло. Во всяком случае ничего от» официального мероприятия», как это принято называть, в тот день не было.
СМЕРТЬ ЭЛИ
Эля на этом юбилее уже не присутствовала. После возвращения с дачи она окончательно слегла, и зиму 1939–1940 года пролежала в постели, не вставая.
С ней и раньше случалось, что она ложилась в постель заблаговременно, в предчувствии болезни, но на этот раз ее жалобы не прекращались, а врачи не могли поставить диагноз без больничного исследования. В больницу же идти она ни за что не соглашалась.
Стояла суровая морозная зима сорокового года.
Шла финнская война. От страшных морозов лопались трубы. В неотопленных школах даже в старших классах прекратились занятия. Мои одноклассники были в восторге, проводили время как хотели: болтались то друг к другу в гости, то в кино, я же не могла радоваться с ними вместе, так как в школу уже давно перестала ходить и круглые сутки сидела у постели измученной испуганной Эли.
Лишь в конце апреля, перед самым отъездом театра, удалось уговорить ее лечь в больницу. Папа был занят в первых спектаклях и вынужден был сразу уехать.
Гастроли, как почти всегда, начинались с Ленинграда. Перед отъездом папа бегал от врача к врачу, в итоге у Эли обнаружили туберкулез почки, но из‑за полного истощения организма, до которого она сама себя довела своей безумной диетой, боялись сразу ее оперировать.
Папа приходил к Эле в больницу, и как маленькую уговаривал ее кушать, подолгу сидел возле нее, пытался уговорами и лаской вдохнуть в нее жизнь.
«Вот ты поправишься после операции и придется тебе с нами повозиться: Нинку надо везти на дачу, Таленке поступать в институт, я – на гастролях, кто же будет за девочками ухаживать? Обязательно покушай, иначе не будет сил выздоравливать…»
Но Эля слушала совершенно безучастно, и мне от этого делалось страшно. Все же отец уехал с надеждой, что после операции ей станет намного лучше. Однако через три дня после операции Эля умерла, так и не приходя в сознание. Маму она пережила всего на семь с половиной лет.
Я вернулась из больницы одна в пустую квартиру… Больше всего меня страшила встреча с Ниной: как я ей это скажу? К ее возвращению из школы мне удалось получить связь с Ленинградом, и папа пообещал, что завтра приедет и заберет ее с собой. На следующий день он приехал, но долго находиться в Москве не мог и, забрав Нину с собой, вернулся в Ленинград назавтра после похорон.
Очередной раз дом наш осиротел. Я осталась одна и начала готовиться к выпускным экзаменам. Из‑за болезни Эли я не посещала школу почти весь год. Перед отъездом отец зашел к директору школы, объяснил ситуацию, и меня допустили к экзаменам, фактически экстерном, что вообще не практиковалось, так как в подобных случаях просто оставляли на второй год. Папе же сделали исключение, да и обстоятельства были исключительные.
Я была абсолютно разбита, измучена, опустошена – к шестнадцати годам мне пришлось пережить так много горя, что, казалось бы, хватит на всю жизнь… Но самое страшное еще предстояло. Я тогда зачитывалась стихами и все повторяла про себя строчки Ахматовой» было горе, будет горе, горю нет конца». Папе я писала отчаянные письма. Один из его ответов у меня сохранился:
«Почему ты считаешь себя несчастной? Ведь оттого, что тебе пришлось на твоем, еще очень коротком веку, много горя испытать, рано еще назвать себя несчастной.
Горе человек у себя внутри бережет замкнуто и гордо, и пусть люди думают по этому поводу, что им угодно. Я знаю, в нашей среде считают, что для каждой неудачи, для каждой потери и каждого горя существует жесткая, твердая норма, сколько слез должен человек пролить, сколько солнца он должен видеть, и как громко он должен смеяться. В случае нарушения этой нормы, человек считается легкомысленным и даже распущенным. Такова логика многих…»
Я по сей день поражаюсь этому» соблюдению нормы», которую так точно охарактеризовал отец, когда в траурную дату прикладывается к глазам кружевной платочек и неприлично не пустить слезу.
А в этом письме было еще много беспомощных бытовых советов. Ведь ко всей его загруженности теперь, после смерти Эли, прибавлялась еще чисто бытовая забота о нас.
С какой трогательной бестолковостью он ее осуществлял! – в тех редких случаях, когда до этого доходило.
Однажды, когда я задержалась в институте, а Нина в школе, его посетила идея самостоятельно приготовить нам обед. Возвращаясь домой, я уже снизу почувствовала запах гари, у дверей квартиры мне уже все было ясно.
Коридор был полон дыма и чада, глаза разъедало, и я с трудом прочитала на белых, вырезанных из бумаги стрелах, торжественную надпись» котлеты». Стрелы вели в Нинину комнату, к кровати, где прямо под подушкой с воткнутой стрелой стояла на матраце сковорода, а в ней четыре уголька.
Не успела я умилиться, как раздался телефонный звонок, и я услышала самодовольный папин голос (ни одна постановка не вызывала у него такого самодовольства): «Ну, как котлетки? Вкусно было? Я очень много масла положил!»
Я конечно сказала, что ничего подобного еще в жизни не ела, что было сущей правдой. Он вообще любил приводить в недоумение домашних хозяек, переспрашивая и серьезно записывая, как приготовить, скажем, воздушный пирог. Мы с Асей умоляли его не морочить голову дамам, которые вдохновенно объясняли ему, что» белки надо взбить отдельно».
Надо сказать, что отец совсем не был привередлив в еде, почти не замечал, что он ест, и всему на свете предпочитал котлеты, объясняя свое пристрастие плохими зубами, или фаршированную рыбу, которую я научилась готовить специально для него у нашей театральной буфетчицы. Увы, у отца никогда не было условий, которые позволили бы ему стать гурманом. Любил он, главным образом, традиционнную еврейскую кухню, но кому было в нашем доме этим заниматься? Единственный, кто умел вкусно готовить, была наша домработница Поля, с которой папа имел обыкновение побеседовать – речь у Поли и вправду была колоритнейшая.
Однако после смерти мамы Поля с горя запила, да так, что пришлось с ней расстаться.
Со смертью Эли кончилась пора хоть и не беззаботного, но. все‑таки детства.
Некого было слушаться. Не у кого было просить прощения.
ЭТЕЛЕ КОВЕНСКАЯ
В сороковом году, после» присоединения западных областей», в студию стала стекаться молодежь из местечек. Идиш был для них родным языком.
Я навсегда запомнила жаркий сентябрьский день, когда маленькое помещение студии в Столешниковом переулке гудело от взволнованных молодых голосов.
Фаня Ефимовна, коверкая слова, пыталась объясняться на идише с поступающими. Ждали Михоэлса, который, конечно опаздывал.
Наконец он появился, и всех позвали в зал.
Первой к экзаменационному столу подошла высокая веснущатая девочка в завитушках. Красное в белый горох платье едва доходило ей до колен.
Михоэлс с нескрываемой симпатией улыбнулся девочке и первым делом спросил, сколько ей лет – на вид она была совсем ребенком.
– Почти шестнадцать, я уже скоро получу паспорт, – торопливо отвечала она, комкая в руках платочек.
– А что ты будешь читать?
– Переца» Набожная кошка».
Она вышла на сцену, и на наших глазах буквально пережила несколько перевоплощений: то она была кошкой, то автором, то самим Господом Богом. Михоэлс был в восторге. Обаяние, которое излучала эта девочка, моментально покорило всех.
Так впервые появилась в нашем театре его будущая звезда и героиня Этель Ковенская.
По дороге домой отец мне сказал, что, кажется, нашел Рейзл для» Блуждающих звезд» – ближайшего спектакля.
который готовился к постановке.
Действительно, с первых же репетиций Этель проявила свое необыкновенное дарование. Она на лету схватывала любое указание режиссера – ставил спектакль Михозлс – и понимала его с полуслова.
Но все трудности были впереди. Неопытная девочка могла поначалу играть только для Михоэлса. Если она не видела его, то сразу пугалась, путалась и сбивалась с текста.
Кончилось тем, что во время спектаклей Михоэлс усаживался в оркестровой яме, рядом с дирижером, и ободрял Этель своей улыбкой. Она же в роли Рейзл была совершенно обворожительна и необыкновенно хороша собой.
В дальнейшем Э. Ковенская стала одной из ведущих актрис театра.
Премьера» Блуждающих звезд» состоялась в Ленинграде перед самой войной.
ПЕРВЫЕ ДНИ ВОЙНЫ
«Блуждающие звезды» – последняя постановка мирного времени. Премьера состоялась в Ленинграде, после чего театр отправился на гастроли в Харьков. Это было в мае. Войну объявили, как известно, двадцать второго июня сорок первого года. Не буду останавливаться на событиях этого дня – об этом написаны тома.
По радио прозвучали слова Молотова о» внезапном нападении коварного врага». «Внезапным» оно было только для населения, так как Сталина неоднократно предупреждали о намерениях немцев, но, будучи человеком непоследовательным в своей подозрительности, он предпочел довериться Гитлеру.
Буквально через несколько минут после объявления войны позвонил из Харькова отец и сказал, что он немедленно выезжает домой, а труппе театра билеты заказаны на двадцать третье. Действительно, назавтра мы уже встречали его, с удивлением констатируя, что в расписании поездов, пока что, наблюдается идеальный порядок.
Но актеры, выехавшие на следующий день, добирались уже целую неделю. «Идеальный порядок» не продержался и сутки.
Как кустарно и безалаберно готовилась Москва к обороне! К домам подвозили мешки с песком, и жильцы должны были переправлять его на крыши. В нашем доме этим делом заправляла темпераментная общественница» мадам Мессершмит», заслужившая это прозвище благодаря своему поразительному сходству с немецким бомбардировщиком. Она командовала всеми жильцами. Михоэлс, напялив чей‑то фартук, суетливо крутился возле нее, безбожно путая все распоряжения, пока не выводил ее окончательно из терпения. Когда, наконец, «мадам Мессершмит» удалялась, взбешенная его бестолковостью, папа с облегчением говорил: «Ну вот. А теперь поработаем» – и мы, выстроившись цепочкой по всей лестнице, передавали друг другу ведра с песком. Отец стоял внизу и приговаривал на рабочий манер: «Раз – два, взяли! Еще взяли!». Через полчаса он объявил» перекур» и, усевшись на ступеньках, изображал то подвыпившего работягу, то болтливую старуху, постепенно втягивая в игру нервно веселившихся жильцов, радых любой возможности хоть на миг отвлечься от надвигающегося кошмара. Правда, в первые дни войны Москву еще не бомбили. Немцы, верные себе, строго соблюдали порядок и в этом. Они начали войну двадцать второго июня. Ровно через месяц – двадцать второго июля – с наступлением темноты объявили первую воздушную тревогу. И с этого дня уже каждый вечер ровно в десять часов раздавался вой сирены. Любопытно, что подобную же педантичность проявил позже и Сталин (ведь и учителю порой есть что позаимствовать у ученика): тринадцатого января сорок восьмого года по его приказу был убит Михоэлс; тринадцатого января пятьдесят третьего года Михоэлс был объявлен» буржуазным националистом» и»агентом Джойнта». Впрочем, пристрастие маньяков, к точным датам – предмет отдельного исследования.
Штатный пожарник Госета возглавлял отряд противовоздушной обороны в нашем театре. Отец записался в боевую группу, состоявшую из молодых, еще не мобилизованных актеров. Однако после первой же бомбежки пожарник решительно запротестовал: «Вам, Соломон Михайлович, полагается более важный пост», и отстранил его от работы. Тогда он принялся ходить по инстанциям с просьбой отправить его на фронт в числе ополченцев – людей, не прошедших военную подготовку. Там ему конечно ответили, что» найдут ему другое применение».
Внешне он был необычайно подтянут. Брился два раза в день. Одевался с несвойственной ему тщательностью. Своей твердостью, собранностью и юмором он поддерживал и растерянных, охваченных паникой актеров, и своих многочисленных братьев, и всех нас. Но сам он, несомненно, был в не меньшей растерянности, чем остальные, хотя в первые два месяца войны, что мы провели вместе, он даже с нами не позволял себе» расшнуровываться», как мы это называли дома.
Между тем, пока им не нашли» другого применения», они с Зусой назначили сами себя» пожарниками» нашего дома. Их снабдили страшенными колпаками и варежками, в которых полагалось бегать на крышу гасить зажигалки в случае воздушной тревоги. В ожидании бомбежки папа с Зусой усаживались на лестничной площадке, куда мы выносили маленький столик с черным кофе, и коротали время в неторопливой беседе.
– Вась, а Вась,– спрашивал задумчиво Михоэлс, перевоплотившись временно в водопроводчика, – что там с канализацией? Спущает кран, аль не спущает?
– Да это ж, Петь, от напору зависить,– вдохновлялся Зускин.
Нередко их» профессиональная беседа» прерывалась воем сирен, и тогда, напяливая на ходу колпаки и варежки, оба бросались на крышу, тушить» зажигалки». Однако сразу после отбоя, вернувшись на свои места, они возобновляли свой разговор, вернее уже не они, а неподражаемые Петя с Васей – то слесари, то дворники, то водопроводчики.
Но в конце июля – начале августа бомбежки участились и длились до рассвета. Папа заставлял нас спускаться в бомбоубежище, где мы изнывали от духоты и страха. Нину же вообще невозможно было туда загнать.
Тогда отец решил отправляться с нами в метро, куда уже стали ходить целыми семьями. Отправлялись заблаговременно, пока не стемнело. Мы шли на станцию» Охотный ряд», недалеко от Красной площади. Москвичи тащили за собой свой скарб: кто узелок, кто чемодан, а кто самовар.
Лежали на железнодорожных путях, подложив под голову одеяло, коврик, а то и просто газету. Отца многие узнавали, подходили побеседовать и обсудить вопрос, занимавший всех – об исходе войны.
Михоэлс вежливо поднимался со своего неудобного ложа, отвечал что‑нибудь неопределенное, вроде» поживем – увидим», или» надеюсь, все это скоро кончится» – да и что он, в самом деле, мог знать? – и снова укладывался на свою газету. В конце концов, все это превратилось в довольно утомительную игру.
Писатель В. Лидии в книге» Люди и встречи» вспоминает:
«Москва была темна, просторна и тревожна. Только недавно диктор возвестил: «Граждане, угроза воздушного нападения миновала». Мы стояли в темноте Охотного ряда, вглядываясь в невидимую улицу Горького.
– Когда снова откроются театры, надо будет начать с чего‑нибудь шумного, веселого, чтобы люди встряхнулись! У меня от этих синих лампочек начинается радикулит, – кивнул Михоэлс в сторону вестибюля гостиницы» Москва» и, взявшись рукой за поясницу и изображая что именно от синего света у него начинается радикулит, он простился со мной и заковылял в сторону гостиницы».