Текст книги "Далекое имя твое..."
Автор книги: Наталия Никитина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
Короче говоря, некогда было Дарье Степановне в город ходить по церковным службам. И стоя среди таких же, как она, просто и бедно одетых женщин, слушая и не понимая речь церковной службы, она представила, что попала в рай Божий, где должны летать ангелы небесные.
– Ох, Авдотьюшка, куда ж ты меня привела-то! – только и повторяла Дарья Степановна, еле шевеля ссохшимися от волнения губами. – Куда ж привела-то?
Церковью для нее всю жизнь было то разрушенное в ее селе, заросшее кустами бузины, черемухи и лозины, кирпичное строение, которое испокон веков возвышалось возле разъезженного, изуродованного тележными и тракторными колесами большака. А в последние годы – заросшей неизвестно чем, заваленной обломками, церковной постройкой. Только голуби, воробьи да вороны оживляли эти развалины, по которым лазили любознательные деревенские мальчишки. Да и то до войны еще.
Дарья Степановна и знать не знала настоящую-то церковь. Слышала только о ней, а представлять не представляла. Потому и ошеломлена была царственной красотой и убранством ее. Небожителем святым казался батюшка в ризе, с золотым убором на голове, с крестом золотым, в необыкновенных изумрудах и яхонтах. Заслушалась, засмотрелась Дарья Степановна. Будто память отшибло на время: забыла, зачем и как тут оказалась. Только крестилась не переставая, глядя на прихожанок, – таких же, как она, женщин со скорбными, сосредоточенными лицами. Знать, у каждой своя тяжесть была на душе, которую принесли Господу Богу.
И вдруг будто молния пронзила с головы до пят: вспомнила! О сыне же родном узнать добралась сюда, а не по праздному делу. Будто сын-то ее родненький где-то здесь. В лучезарном церковном мире, с ароматом ладана, с песнопением церковным дух его летает. А знает об этом Матронушка. Господь наградил ее таким светлым даром прозорливости за ее веру неистребимую, за ее служение бескорыстное Господу Богу.
Много историй было, как исцеляла матушка людей от разных болезней. Короче, наслышанная была Дарья Степановна о Матронушке, заранее верой глубокой прониклась к ней, как святую почитала. А когда показали ее, Дарья Степановна поразилась простотой одежды чтимой матушки. И одета проще простого, и обута в тапочки, и голова покрыта простеньким платочком. Встретишь на улице – внимания не обратишь. Если только на лицо? Сама слепая, глаз нет, а кажется что все видит. Строгое и смиренное выражение лица у нее. И все же зашлось сердце у Дарьи Степановны, когда она подходила к Матронушке, захлестнуло всю, как вспомнила, что о последней надежде спросить собралась. И мужа прямо перед домом расстреляли, и две девчонки на том свете. Одна кровиночка – сынок Коленька, одна ниточка, которая ее в жизни держит, осталась. И уж если она оборвется, то и зачем жить тогда, мучиться?
Прежде чем подойти к старице, перекрестилась, словно перед иконой, и будто головой в омут со своим вопросом:
– Матушка Матронушка, сын у меня на войне. Дождусь ли? Подскажи, милая…
Так ли, нет ли, обратилась? Откуда было знать матери? Спросила, как сердце подсказывало. Мигом душа опросталась, как черный камень с места сдвинула. И обмерло сердце в неимоверной жути, ловя слепой невидящий взгляд великой прозорливицы. Живой свет сочувствия поймала в подобревшем лике Матронушки.
– Иди с Богом. Будет тебе известие, милая. Жди.
Еще о чем-то хотела спросить Дарья, но не успела, растерялась. Какая-то другая женщина со своей бедой уже кинулась к Матроне, и образовавшаяся толпа, жаждущая известий о своих родных и близких, незаметно оттеснила Дарью. Так она и осталась стоять в недоумении, переваривая каждое слово прозорливицы.
– Еще поподробнее спросить хотела… – произнесла Дарья растерянно, глядя на Авдотью и словно оправдываясь, что не успела.
– Чего ж еще тебе? – успокоила Авдотья. – Она тебе ясно сказала: жди! Будет тебе скоро известие.
– Дак какое известие? Известие известию рознь.
– Было бы плохое, она бы тебе так прямо и сказала. А то ведь – жди! А плохое-то чего ждать? Мы и так все в плохих известиях, как беспризорная собака в репьях.
– Миром Господу по-мо-лимся! – донесся с амвона громогласный бас, объединяя молящихся и вселяя надежду. – Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя…
Крестясь и кланяясь, обе женщины вышли из храма, попав сразу во внимание выстроившихся неровным рядком калек и нищих.
Дарья Степановна высмотрела сразу молодого калеку на костыле. В гимнастерке с распахнутым воротом, с пепельной головой, он прыгал на одной ноге, стараясь разогреться. И когда Дарья вынула заранее заготовленный мятый рубль и протянула молодому инвалиду, он недоверчиво посмотрел на нее, покосился виновато на соседей по попрошайничеству: не отнимаю ли, мол, у них удачу, – и как-то молодцевато, будто и не милостыню брал, выловил протянутую деньгу со снисходительной усмешкой, мол, извини, мать, не думал стоять на паперти, да жизнь распорядилась.
– Помолись, сынок, за моего Коленьку, чтобы хоть какой-никакой, а вернулся бы целым и невредимым.
– Вернется, мать, куда он денется? – бодро отозвался молодой инвалид, принимая милостыню. – Я вот вернулся!
– Ой, не приведи Господи! – не сдержала сострадания старая женщина.
– Ай лучше, ежели совсем не вернется? – зыркнул из-под седых бровей обросший волосами старик.
– Ой, тоже не приведи Господь! – помрачнела Дарья Степановна.
– Пойдем, пойдем! – дернула за рукав верная спутница. – Не наговорилась еще? Тут не такое услышишь. Ты думай, о чем тебе Матрона сказала. Жди! Она многого и не говорит. Боится. Власти-то лютуют. Говорят, недавно милиция ее насильно увезла, еле освободили. Она так и скитается, то по домам, то по подвалам.
– Да за что ж это, Господи? – удивленно округлила глаза Дарья Степановна. – Она людям помогает, а ее от людей прячут. И что ж дальше-то?
– А ничего. Не одни злыдни в милиции. Освободили.
– Ой, Господи, – перекрестившись, покачала головой Дарья Степановна.
Они долго еще по пути в деревню разговаривали и о Матронушке, и о хороших людях, на которых земля держится. А не будь их – давно бы рухнула в тартарары, никакой бы войны не надо.
* * *
Известие и вправду вскоре пришло. Принес его немолодой возвращавшийся в свои края солдат. Дарья Степановна не разбиралась в званиях военный и военный. Пилотка со звездой на побитой сединой голове. Пожилой, одним словом. Несмотря на жару, был он в пропотевшей под мышками и на спине солдатской телогрейке, надетой на не менее пропотевшую гимнастерку, в старых растоптанных кирзачах со сморщенными голенищами. На правом плече вещевой мешок, узлом стянутый.
Дарья Степановна вначале подумала, что это и не к ней вовсе. Мало ли кто останавливался передохнуть, кружку воды попросить. Раньше из всех дворов навстречу выбегали бабы: кто? Чей? Да не видал ли сына, мужа, брата? Мигом окружали свежего человека, в рот заглядывали до тех пор, пока до конца не выпытают, до последнего словца.
Но в Климовке и выбегать особо некому было. Если только Авдотьюшке, соседке, да двум-трем вдовам. Но те ютились на другом конце деревни: кричи им – не докричишься. Так что как он, этот пропыленный седовласый солдат, нашел Дарью Степановну, один Бог знает. Видать, большим долгом своим считал увидеться с матерью своего командира.
– Дарья Степановна здесь будет? – крикнул в распахнутые сенцы так, что единственная пестрая курица, спасавшаяся от жары под лавкой, с кудахтаньем выскочила на двор и долго еще недовольно бормотала там.
– Я Дарья Степановна! – не ожидая ничего хорошего, с тревогой откликнулась старая женщина, показываясь из избы.
– Фу ты, жарища какая! – рукавом мазнул пот со лба старый солдат. – Значит, мне сюда. Водицы не найдется?
– Да как же, милок, чего-чего, а водицы всегда можно. Колодец-то у нас за огородом. Из родника. Зимой даже не застывает. Вот какая водица… Вон кружку бери, а вон ведро. Только что принесла, – говорила Дарья Степановна, а сама пытливо всматривалась в пришельца, пытаясь догадаться раньше, чем он сам обнаружит цель своего появления.
И пока гость опорожнял пол-литровую потемневшую кружку, не выдержала, спросила робко:
– А вы чьи же будете?
– Свой я, мать, свой… А водица-то, правда, хороша! – тянул пришелец, примериваясь, как вести разговор, как сообщить о смерти ее последней надежды.
Выдержит ли мать? Много видел солдат, пережил еще больше, в трех госпиталях отвалялся. Не знал, не гадал вырваться из кромешного ада, но вот, израненный, искромсанный, – живого места на теле нет, – возвращался в родные края. И на всякий случай не снимал телогрейку в такую жарынь. А увидел старую мать своего бывшего командира и по горячке хлобыстнул ледяной водицы, чего делать ему доктора никак не разрешили бы. Ну да далеко доктора остались. А мать Николая Краснова – вот она. И что тут делать? Вытащи я ей этот чертов клинок, скажи, мол, вот чем убит твой сын, мать. Вот так, прямо по рукоятку вошел в тело сына твоего родного. И что с ней будет?
С другой стороны, зачем же я сапоги топтал, если не передать матери последнюю память?
– Андреем меня кличут, мать. Андрей Строев. У нас на Урале целая деревня Строевы. И все мужики строители сплошные. Кого ни возьми. Мой отец, мой дед, братья мои. Двое каменщиков, трое столяров, а заодно и плотники… Вру, мать. Уже не трое. Уже один я остался. Повыдергали репку, по-общипали, поганцы… Теперь с какого краю начинать, неизвестно, – Андрей присел на старый сундук, рядом вещевой мешок кинул.
– Да ты в избу-то проходи! – растерянно пригласила Дарья Степановна, догадавшись, с какой вестью сделал немалый крюк от станции этот служивый.
Высохшие, почернелые от работы руки ее дрожали, и она пыталась спрятать их под фартук, дабы не смущать гостя. Но еще тонюсенькая ниточка надежды оставалась, живее кровиночки связывала ее душу с оставшимся миром. Не зря же говорила Матронушка: будет известие. Плохое – давно бы прислали, а тут живой человек пришел.
– Вы от сынка моего? – спросила робко.
– От него, мать.
– Что с ним? – едва выдохнула, вцепилась глазами в Андрея.
– Да все хорошо, хорошо, – тут же успокоил Андрей. – Не волнуйся, мать.
Не посмел пересилить себя Андрей, и самому ему тошно сделалось от вынужденной неправды. Будто оживил он лейтенанта и теперь, хочешь не хочешь, из-за одной слабинки придется целую чужую жизнь придумывать.
Но зато как вспыхнуло, помолодело враз измученное лицо бабки. Молодицей встрепенулась:
– Ой, что ж я сижу-то? Небось, есть хочешь, сынок? Сейчас мигом я самовар поставлю. Старинный у нас самовар-то, а я в нем еще и яичек сварю…
Затрепетала, затараторила. Откуда только силы взялись?
– Вы что же, стало быть, служите вместе? А письма-то, письма-то я от него больше трех годочков не получала. Я-то ему пишу, а от него ничего нет. Ай ранен, думаю. Ну, тогда хоть кого-нибудь попросил бы написать.
– На особом задании мы были, мать. Он и сейчас на задании. Писать нет возможности никакой, – не ожидая от себя, стал врать Андрей Строев.
И сам на себя удивился: брехало-то у меня, оказывается, хорошо подвешено. Уж ежели на правду смелости не хватило, бреши напропалую, чтобы хоть этим согреть чужую душу. Свою-то напрочь война сквозняками выдула.
Но Хлестакова из него не получалось. Еще глубже зарыл Андрей в себя память о командире, который дня за три до гибели уберег от смерти своих солдат. В сумерках, уже после очередной атаки немцев, сидели они в какой-то разрушенной сельской школе, из прокопченных котелков утреннюю застывшую кашу выгребали: днем не до еды было. Вдруг в окне последнее стекло – дзынь! – и на дощатом полу юлой зеленая игрушка крутится. Мгновенье буквально. Кричать «ложись!» бесполезно. Немая сцена. И тут лейтенант, словно уголь горячий, схватил заброшенную гранату. Не успел никто глазом моргнуть – вышвырнул ее в то же окно. В один миг со взрывом команда «ложись!» раздалась. Но все уже и так лежали, а потом так и не успели выскрести свои котелки: отбивали новую атаку.
– Я вот что привез, мать, в память о нем, – чуть не проговорился Андрей. – То есть он просил передать… На, говорит, а то потеряю эту вещицу, а она дорога мне. Мать-то, говорит, сохранит…
Андрей развязал вещевой мешок, достал кортик, выложил на стол. Странно он смотрелся на грубом крестьянском столе, за которым собиралась простая русская семья, обедала, ужинала, отмечала праздники, обсуждала житейские дела свои в надежде на доброе будущее. Здесь, за этим столом, гуляли свадьбу, обмывали рождение детей.
Чего он только не видел, этот стол со столешницей из цельной доски, срубленный еще даже не отцом, а дедом Дарьи Степановны. И всякий гость, разглядев его, дивился умению старинного мастера. А вот игрушка такая разукрашенная, с короной, с нерусским гербом лежала впервые на этом столе.
– Это что ж такое, сынок? – недоверчиво поинтересовалась мать, глядя на кортик.
– Оружие такое… Знак отличия, – как мог, пояснил солдат. – Вот просил меня твой Коля: передай, говорит, матери моей, то есть вам, Дарья Степановна. Пусть, говорит, сбережет, чтоб не потерялся…
– Отличия знак?.. Ишь ты… Это что ж, его, знать, отличили? Ай как?
– Ну да, знак отличия, – не сдержал тяжелого вздоха солдат. – Как вы-то тут живете? Трудно небось? – сам себя перебил Андрей. – Прости меня, Дарья Степановна, совсем забыл я, старый дурак. Сын-то тебе гостинцы прислал. На, говорит, отвези матери моей… Голодно у них, небось, там, – Андрей порылся в своем мешке и достал две банки мясной тушенки, цельный кусок неколотого сахара, буханку хлеба. – На вот. Извини, больше не мог захватить. Тяжело, мать. Укатали Сивку крутые горки.
– Как живем? – запоздало отозвалась Дарья Степановна. – Живем, как все. Не хуже, не лучше. Одна беда: слепнуть я стала. Да и то, сколько слез-то пролила. Какие глаза выдержат! Ты когда Коленьку-то увидишь, не говори ему об этом. Зачем понапрасну расстраивать? Ты ведь увидишь его?
– Нет. Я ж подчистую списан. Чуток до Берлина не дотянул. Не вернусь я. Отработал свое… Дай-ка я тебе с самоваром-то помогу, – кинулся Андрей расщеплять сухое полено на лучины.
– Вон что: не вернешься? Ну, тогда расскажи мне побольше про Коленьку-то. Где он там? Не ранен ли? Меня-то вспоминает?.. Вернется-то скоро? А то, боюсь, не дождусь я его. Чует мое сердце, не дождусь. Здоровье мое – никуда. Вернется домой, а дома – никого. Пустая изба. Вот чего я боюсь больше всего.
Андрей слушал мать своего погибшего друга, и сердце его сжималось. «Хорошо, что не сказал правду, – думал он, – от такой правды вся Россия бы перемерла, а нам жить еще. Пусть надеется бабка, пусть наговорится со мной вдосталь».
Не привыкать было солдату видеть бедность в измордованной войной стране. Как после половодья обнажается земля, затянутая илом и мусором, когда негде порадоваться глазу, так и темны и неприглядны выбирались из послевоенной разрухи деревни. С тяжелым сердцем глядел Андрей на то, как обносилась изба Дарьи Степановны без мужских рук. Покосившиеся двери, подгнившие ступеньки, почерневшая соломенная крыша, похожая на решето при любом мало-мальски сильном ливне. Но главное – треснувшая печка. Летом еще можно ею пользоваться, пока дым не начинал выбиваться из трещин и дверь открыта, чтобы не угореть. А как жить старухе зимой?
Все это зацепило Андрея. И хотя торопился он вернуться в свою Строевку, знал по себе, не будет покоя его душе, если уедет, не пособив старой женщине.
Так и сказал он Дарье Степановне:
– Николай не скоро вернется. А в такой избе ты, мать, зимы не протянешь. Пока погода стоит, разреши поживу-ка я у тебя. Поправлю кое-чего в хозяйстве.
– Вот радость-то, сынок! Вот не ждала чего, того не ждала… Оставайся! А болезнь-то твоя как же? Говоришь, врачи велели не простужаться…
– Мне и некогда простужаться при таких заботах! – успокоил ее служивый.
Очень уж соскучились у него руки по мирным делам.
Попили они чайку с привезенными Андреем гостинцами, наговорились. И хотя по-прежнему поперек горла стояла неправда о том, будто жив Николай, но чувствовал его бывший подчиненный и друг, не обиделся бы лейтенант за такой святой обман.
С раннего утра, как только под крышей в сенцах залились веселыми голосами неугомонные ласточки, Андрей, ночевавший тут же на соломенной подстилке, оказался на ногах. Слава богу, нашлись в хозяйстве и пила, и топор, и молоток, тронутые легкой ржавчинкой по причине давнего их неупотребления, нашлись и другие всякие нужные инструменты, без которых не обходится ни один деревенский хозяин.
Давненько, видать, в этой глуши, заросшей лозинами да бурьяном, не слышно было обстоятельного стука топора. Как на звук вечевого колокола, собрались жители деревни с грустным любопытством и неопределенной надеждой. Шептались между собой, поглядывая на Андрея как на некое чудо, забредшее неизвестно откуда и как. А он перво-наперво решил крылечко подправить, чтобы ходить не спотыкаться.
И когда встали женщины любопытной толпой возле избы, перешептываясь между собой, остановился Андрей, низко поклонился им:
– Здравствуйте, бабоньки!
– Здравствуй, – ответили вразнобой.
– Это что же – и вся деревня? Весь личный состав?
– Нет, почему же? – ответила за всех Авдотья. – Есть у нас еще один мужчина. Бобыль. Инвалид. Один в крайнем доме живет.
Недолго пришлось ждать бобыля. На самодельном костыле, палка обструганная в другой руке, явился бобыль, в чем душа держится. По виду – списанный человек.
– Сколько лет-то тебе, дедушко?
– А сколь дашь, столь и будя. Немец, однако, не тронул. Как зашли в избу, как увидели пол земляной, а я на лавке лежу, думали уже окочурился. Напужались, залопотали по-своему и не входили больше. Вот сколь мне лет.
– Золотой он у нас, – не сдержалась одна из баб, – если б не дед, ходить бы нам совсем не в чем было. Всю деревню обул.
Только тут Андрей обратил внимание, что некоторые были в лапотках. Поощренный похвалой дед поскреб затылок смущенно:
– Ладно уж… Как не обуть? В чем же еще ходить? А мне все равно развлечение. Надеру лыка в лесу, принесу, пока сила есть… А плести в радость. Ты лучше скажи, солдат, войне-то конец будя, ай нет?
Тут Дарья Степановна вмешалась, не выдержала:
– Жив Коленька-то мой! Вот товарищ его передать приехал. Жив! Только на секретной работе, – сказала полушепотом, вроде оправдывая сына, который не отвечал на ее письма. – На секретной, – повторила с гордостью и поглядела с опаской на Андрея: не выдала ли какой тайны.
– Ишь ты! На секретной… – опять зашептались, закачали головами женщины, вспоминая попутно о своих еще не вернувшихся мужиках.
А Андрею не по себе стало, когда Дарья Степановна похвалилась. Одно дело – ее обманул одну во благо, чтобы не сразить черной вестью, а другое – теперь этот обман по людям разошелся и стал действительно обманом. Не знал, куда себя деть Андрей: не приучен был с детства врать в своей зауральской деревне.
И все-таки вроде праздника получилось. Какую-то надежду вдохнул Андрей в немногочисленное население Климовки. И дед, словно распрямившись, заковылял в свое бобылье логово, и женщины перед тем, как разойтись, ухитрились по случаю, – не зря же пришли, – одна – воды принести Дарье, другая – в избе прибраться, третья – картошки начистить. Невелика забота, а все какая-то теплота душу обволокла, довоенное мирное время напомнила.
– А то оставался бы, солдат, в нашей деревне. Женили бы мы тебя тут. Куда тебе раненому-контуженому топать?
– Нет, дорогие. Ждут меня дома, – в тайном предвкушении счастья щурился Андрей, прикидывая, как бы побыстрее перекласть печку, поправить крышу, переставить, укрепить двери…
Дарья Степановна крестилась на потемневшую икону Пресвятой Богородицы. Мысленно благодарила Матронушку то и дело, как выпадала свободная минутка, вынимала спрятанный было в шкаф кортик, гладила его и не могла налюбоваться. Уж очень до непривычности богато смотрелся он. Весь сиял, как живой. Так вроде по существу – ножик и ножик, но никак не скажешь о нем так. Голубым да золотистым нездешним светом отдавало от него. Каждая черточка, каждая выемочка по делу, как в песне сердечной, из которой слово не выкинешь и другим словом не заменишь.
«Только зачем же, сынок, ты мне прислал его? – никак не могла взять в толк Дарья Степановна. – Ведь зачем-то прислал. Нужно, стало быть».
Насмотревшись вдоволь и вздохнув, аккуратно заворачивала мать сыновний подарок в белое полотенце, которое специально для такого случая выделила, заворачивала и клала на прежнее место, надеясь со временем спрятать куда понадежнее.
В недельный срок управился Андрей с собственным заданием. Кроме того, и оконца подправил, чтобы повеселее в горнице стало. Выпрямилась изба от мужских рук, словно солдат после госпиталя. Но главное – печку переклал, будто игрушечную, выложил. Попробовала Дарья Степановна протопить – ни одной дыминки, все, что ни кинь, в жар полыхает.
– Цены тебе нет, сынок! – то и дело ахала Дарья, не веря глазам своим, удаче неожиданной. – Как бы я жила без твоей подмоги?
А Андрей на прощанье хотел все-таки выложить всю правду Дарье Степановне, но поймав ее благодарственный взгляд за все сделанное им, тут же и зарок дал: не сметь душу человеческую добивать. Она и так измаялась, потеряв всю родню близкую.
С тем и отбыл, пообещав свидеться, когда войне окончательно хребет сломают.
* * *
Отбыл Андрей, добрую память оставил, а лучше б и не оставлял: так тяжело стало жить Дарье Степановне. И дом в порядок привел, и печку переделал, и в горнице светлей стало, а в душе пустота черная язвой точит. За что ни возьмется тетка, все из рук валится. Думы ночные бессонные, как муравьи, в мозгу шевелятся, спать не дают. «Что ж это за задание такое, что и двух строчек матери нельзя послать, передать через кого-либо? Что-то не так тут». И опять доставала из потайного места завернутый в полотенце подарок от сына, опять рассматривала слезящимися глазами, пальцами искореженными гладила, будто с самим сыном, кровиночкой своей, разговаривала. Но не откликалась дорогая вещица. Сталью молчаливой поблескивало равнодушное острие.
Хотелось Дарье Степановне с Авдотьюшкой поделиться, прямо так и чесался язык-пустобрех. Да не смела мать тайны сокровенной нарушить, данной самой себе: не впускать к самому сердцу чужих людей. Она вроде бы и не чужая, Авдотьюшка-то, да где двое знают, там и для всего мира не тайна. Совсем стала старухой от переживаний. Еще больше ослепла, да не жаловалась никому. Некому жаловаться. У каждого – своего по горлышко.
Так и шли дни за днями, месяц за месяцем, складывались в годы.
– Господи, все, кому можно вернуться, вернулись. Где же кровиночка моя затерялась?
Никогда прежде не жаловалась на бессонницу. Ни свет ни заря поднималась всегда Дарья Степановна. Мозжили кости, ни рук, ни ног не чувствовала, а поднималась, нащупывая подошвами онемевших ног настоявшийся холод половиц, встряхивала себя навстречу пробуждавшемуся дню, холодной водицей сгоняла остатки сна и – к печке. С вечеру еще лучинок настругала, горкой белой наложила, чтобы не было мороки разжигать с утра. И как только от спички побежал тонюсенький огонечек по сухим жилочкам деревянным, как только показался первый голубенький завиток дымка, тут и начинались ее повседневные хлопоты по хозяйству до самого вечера. Пока ноги сами себя не оттопчут, пока руки сами себя не уймут работой. А тут сон в последнее время все равно не приходил почему-то. Измотала бессонница бесконечная. В какой уж раз перед измученными старческой слепотой глазами эпизод за эпизодом, картина за картиной проплывала жизнь с той самой девичьей поры, когда мать отпускать стала на вечерние посиделки к амбару колхозному на слеги, возле которых, как на каком токовище, бесшабашными деревенскими плясунами и частушечниками до корней вытоптана была трава. Проплывала с Митькой-гармонистом, вокруг которого так и вились сельские девчата, так и вешались ему на шею. А уж какими голосами заливались, какие частушки горячими искрами костра взвивались в полуночное небо и, казалось, уносились к самым звездам. А круглая спокойная луна, будто добрая тетушка, смотрела издали, пока сизый платок позднего облака не загораживал ей раскрасневшиеся задорные лица разгулявшейся молодежи. И куда все это делось?
Ладно бы томили душу своей невозвратностью давние вечерки. Посмеялась бы только Дарья Степановна над собой и тем успокоила старое сердце. Но только стоило хорошее вспомнить, отогреться капельку, как тут же едким дымом из прорех памяти начинали выползать одно за другим незваные видения, душили, разрывали тело на части.
Когда-то дом виделся полной чашей: праздники, свадьбы, дети, внуки… Разве могла она представить, как война опустошит дом, принесет безнадежное одиночество. А война хлынула половодьем, замела черным вихрем, закрутила, вырвала из объятий самых близких людей. И вот все это, перемешиваясь постоянно, наслаиваясь, раздаваясь и вглубь, и вширь, перемалывалось в голове, не давая забыться ни на минуту. Сохли глаза в бессонье, деревенели губы, беззубые десны напрасно искали в пересохшем от страданий рту успокоительную опору. Одно сердце из последних сил перегоняло остывающую кровь, жило надеждой прижать к груди сына. А там, если Бог даст, и внуков увидеть.
Вроде ничего сверхъестественного не просила Дарья Степановна у судьбы. Ну совсем ничего особенного. До войны работала, как могла, детей растила, дом обихаживала, за скотиной смотрела, шила, стирала, копала огород, убирала, готовила… Кто не знает эти обычные дела? Они, как разноцветные нитки, из которых ткется ковер нашей жизни, а теперь они по ночам опутывают ее сознание. Рвутся, снова выползают, тянутся, путаясь, переплетаясь тревожно. Одна радость: где-то в этом безбрежном пространстве остался еще самый дорогой ее человек, кровиночка родная, – сын, Коленька ее.
С тех пор, как заезжал Андрей, много воды утекло. А от сына еще ни словечка. Мысли же Дарьи Степановны все чаще стали сосредотачиваться на предстоящей встрече с ним. Своего радио у нее не было. В городе-то не всякий еще имел, а не то что в деревне. Но любой слушок, любое случайно услышанное известие пропускала она через себя с одной целью: узнать, скоро ли окончательно кончится война. Вроде бы она уже и кончилась. Уже весь мир отпраздновал победу над германцем, уже вроде бы все, кто жив остался, разошлись по домам. Правда, еще с Японией какие-то военные дела… Победа победой, а война еще идет, если сынок родной не вернулся. Вот когда вернется, тогда и закончится война по-настоящему.
Особенно трудно было Дарье Степановне представить, чем сейчас, сию минуту занят ее Коленька. Тепло ли ему, сыт ли он? Не обижает ли кто его? Сам он никогда никого не обижал. Добрым был мальчиком, заступался за слабых. Соседскую девчонку вытащил из огня, когда у них изба загорелась. Птиц любил, кошек, собак. Хороший был, как все. И зачем же ему какое-то секретное дело, из-за которого даже матери родной строчки написать нельзя? Это никак не укладывалось в голове Дарьи Степановны. И чем больше времени проходило с того дня, как заезжал Андрей, тем тревожнее и больнее становилось на сердце. Уже и новой починки требовали и крылечко, и крыша, и двери…
Так вот, всегда ни свет ни заря поднималась Дарья Степановна. А сегодня после бессонницы вдруг задремала под утро. Так задремала, что сон ей приснился. Да такой необыкновенный. Будто живы все: и дочки ее, – Надя, Люба, – и муженек дорогой жив, веселый, красивый, сильный. И вроде есть у дочек у каждой своя семья, и в каждой семье – детишки: мальчики и девочки. И такие они все здоровенькие да веселенькие, и родни у Дарьи Степановны – целая деревня. И в какой дом ни зайдешь – всюду тебя как дорогую гостью встречают и привечают самыми распрекрасными словами. Все любят друг друга, стараются всячески угодить друг дружке. Но главное, что все – и дома, и в деревне – ждут возвращения Николая с его секретной-рассекретной службы.
А откуда-то, будто с неба спустилась, появилась Матронушка, и тоже радостная вся. И подходит Матронушка прямо к Дарье Степановне, берет ее руки в свои и так тепло говорит:
– Ну вот и дождалась ты, Дарьюшка! Будет тебе известие!
И пропала.
Хотела ее спросить Дарья Степановна: «А что мне с подарком-то сыновним делать? Сказать сыну, что храню, мол, и отдать? Или спрятать от греха подальше? Игрушка-то хоть и красивая, да острая дюже. Вдруг да порежется по баловству? Что тогда делать?»
Но не у кого уже было спросить. Исчезла Матронушка.
С этим Дарья Степановна и проснулась. И тотчас вспомнила, что всех, кто приснился, давно не стало. И только она, Дарья Степановна, одна, как былинка средь осеннего поля, ждет не дождется своего мальчика. И мысль у нее зародилась, точит ее эта мысль: возвращать ли, когда вернется, его игрушку золотую, или утаить от него, чтобы не дай бог чего не случилось?
Вот такой сон приснился Дарье Степановне. На душе от него и сладко, и горько одновременно: с одной стороны, с близкими и дорогими сердцу людьми побыла, с другой, – где ж они? Как прах, рассеялись. Вроде все были живы. Всех знала, обнимала, радовалась с ними вместе. А теперь нет никого. Будто никогда не было.
Зябко ногам стало, хотя еще и не касалась ими настывшего за ночь пола. Неуютными косыми каплями бьет в стекло неприкаянный дождь. Пасмурно снаружи.
Пересилила себя Дарья Степановна, встала, открыла заслонку, привычно чиркнула спичкой, поджигая горсточку березовых лучинок, радуясь подслеповатыми глазами ожившему огоньку.
«Снег, видать, скоро выпадет. Не иначе как к перемене погоды сон-то приснился. Да и в самой живого места нет, каждая косточка покоя просит. Переживу ли зиму-то? Нельзя не пережить. А то что же тогда с моим хозяйством-то станется? Как же тогда он в пустую избу вернется?»
– Цып! Цып! Цып! – раздавила она вареную картофелину и, открыв дверь, кинула в сенцы кинувшимся с шумом на зов хозяйки хохлаткам.
– А ты что в ногах путаешься? Все молока ждешь? Где я тебе молока возьму, рыжая шельма! – незлобиво оттолкнула она ногой ластившуюся к ней костлявую кошку. – Иди мышей лови! Совсем разленилась. Скоро они тебе на голову сядут.
Кошка давно привыкла к ворчанью хозяйки. Лучше всякой музыки воспринимала, мурлыкать начинала от удовольствия. Сегодня она была особенно ласкова с Дарьей Степановной, села поодаль, стала умываться поджатой аккуратно лапкой.
– Ишь ты! Тоже чуешь перемену погоды! Живое ты мое существо… Ой, – вдруг встрепенулась хозяйка, – что же я про цветы-то забыла. Уж дня три как не поливала.
Дымчатая, будто с вырезанными листьями, пахучая герань стояла на подоконнике. Дотронешься, и густым благодарным ароматом обволакивает, будто живая. Для Дарьи Степановны она и была живая. Посадила отросток прошлым летом в мягкий с огородной грядки чернозем, ухаживала постоянно, радуясь появлению каждого листика… Без природы не мыслила и жизни. Было в хозяйке ощущенье одушевленности всего сущего, – будь то простая травинка или тем более живое создание. Муж по молодости смеялся иной раз: