Текст книги "Журнал Наш Современник №4 (2003)"
Автор книги: Наш Современник Журнал
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
И тогда вся эта сцена в Кремле... показалась мне видением прошлого... а люди, двигавшиеся вокруг меня, давно исчезнувшими из этого мира... Я вдруг почувствовал себя современником их правнуков. И вот именно вследствие этого присущего моему уму свойства охватывать борьбу во всем ее исполинском объеме и развитии, я бываю подчас менее чувствителен к неудачам и бедствиям настоящего момента...”.
Тютчев нес в себе свойство, способность не подчиняться движению времени. Иван Аксаков писал: “Кроме... внешних примет, Тютчев казался как бы непричастным условиям и действиям возраста: до такой степени не было ничего старческого ни в его уме, ни в духе... В разговорах с этим седовласым или почти безвласым, нередко хворым, чуть ли не семидесятилетним стариком, почти всегда зябнувшим и согревавшим спину пледом, не помнилось об его летах, и никто никогда не относился к нему как к старику... Возраст не оказывал на его мысль и его душу ни малейшего действия, – и в этом отношении вполне справедливо то выражение о нем, которое нам удалось услышать еще при его жизни: “cet homme n,a pas d,вge” (у этого человека нет возраста. – фр. ).
Именно эту особенность, способность не подчиняться давлению времени – или, иначе сказать, совмещение в Тютчеве сразу всех человеческих возрастов – и отметил Толстой. Встретившись и проговорив четыре часа с уже совсем старым Тютчевым в поезде, Толстой гениально заметил: “Это... дитя-старик!”.
VI
Когда личность исполнена противоречий, противоречива бывает и жизнь. Родившийся, выросший и получивший образование в России, девятнадцатилетний Тютчев на двадцать два года – на целую жизнь! – отбывает в Европу. Увозил его в своей карете знаменитый родственник, однорукий герой Кульмской битвы граф Остерман-Толстой. Как со столь свойственным ему остроумием выразился сам Тютчев, “судьбе угодно было вооружиться последней рукой Толстого, чтоб переселить меня на чужбину”.
Жизнь внутри иных языков и культур; общение с виднейшими европейскими философами и поэтами (Гейне! Шеллинг!), окруженность его восприимчиво-чуткой души, во-первых, немецкою метафизикой, гегельянством, а во-вторых, теми “призраками” революционных идей, которые уже тогда, задолго до выхода “Коммунистического манифеста”, бродили по европейским умам. Не забудем, что обе его жены – немки; не забудем, что на протяжении двадцати двух лет он почти не слышит родной русской речи; не забудем и то, что дух “низкопоклонства” перед Западом, в России почти никогда не переводящийся (и составляющий, как парадокс, одну из ее уникально-национальных особенностей), – что этот дух и тогда царил в обществе, к которому Тютчев принадлежал по рождению и положению.
Как же, каким это непостижимо-таинственным образом Тютчев не только не ощущает собственной русской “неполноценности” в столь соблазнительной, цивилизованной европейской среде, не только не делается “западником” – но, как огненный меч из холодной воды, выходит из европейской, так остужающей душу, купели еще более закаленным, решительным патриотом?!
Впрочем, мы сейчас лишь пересказываем то, что так прекрасно изложил Иван Аксаков в биографии Тютчева, и удивляемся как бы вслед его, Аксакова, удивлению:
“ ...двадцатидвухлетнее пребывание Тютчева в Западной Европе позволило предполагать, что из него выйдет не только “европеец”, но и “европеист”, то есть приверженец и проповедник теорий европеизма – иначе, поглощения русской народности западной, “общечеловеческой” цивилизацией... Нельзя было ни придумать, ни сосредоточить в таком множестве более благоприятных условий для совращения русского юноши если не в немца или француза, то в иностранца вообще, без народности и отечества... А между тем Тютчев положительно пламенел любовью к России: как ни высокопарно кажется это выражение, но оно верно... И вот опять новое внутреннее противоречие – в дополнение к тому множеству противоречий, которым, как мы видим, осложнялось все его бытие!”.
По возвращении Тютчева из двадцатидвухлетней служебной “западной ссылки” (он был уволен из Министерства Иностранных Дел за столь, увы, характерное для русского человека небрежение к служебным обязанностям) его новая русская жизнь остается наполненной противоречиями. Тютчев – человек “публичный”, чье призвание, по замечанию М. Погодина, – “беседа в обществе”. В этом обществе сосредоточен был главный его интерес. “Самым глубоким, самым заветным его наслаждением было наблюдать зрелище, которое представляет мир, с неутомимым любопытством следить за его изменениями и делиться впечатлениями со своими соседями” (И. С. Гагарин). И вот в то же самое время Тютчев ведет себя с удивительным небрежением, даже презрением к обществу. Он небрежен в манерах, в одежде, в привычках; он так откровенен в речах, как может позволить себе человек исключительно частный, свободный – но никак не придворный чиновник; письма его подчас дышат таким гневом и осуждением “обществу” – что кажется, Тютчев не может в нем более оставаться ни единой минуты; наконец, в стихотворении “Две силы” он низводит “суд людской” – то есть общественное мнение – до степени прямо-таки инфернального зла.
Его же придворная служба – Тютчев был камергер – это вообще непрерывный, из схожих сюжетов составленный, анекдот. (Анекдот, кстати, это и есть всегда противоречие, некий контраст – поданный в краткой и энергической форме.) Несколько таких анекдотов приводит сын поэта, полковник и литератор Федор Федорович Тютчев.
“...неся при каком-то торжестве шлейф одной из великих княгинь... Федор Иванович, заметив кого-то из знакомых, остановился и заговорил с ним, в то же время не выпуская шлейфа из рук, что, разумеется, произвело замешательство в кортеже и остановку шествия. Федор Иванович только тогда выпустил из рук злополучный шлейф, когда кто-то из придворных чуть не силой вырвал его у него. Не смущаясь подобным инцидентом, Тютчев остался на своем месте и продолжал беседу, совершенно забыв и о шлейфе, и о своих обязанностях”.
Или, в тех же воспоминаниях, мы читаем о том, как тщедушный Тютчев вместо фрака по рассеянности надел поношенную ливрею выездного лакея – громадного гайдука! – преспокойно разгуливал в ней по дворцу в Петергофе, а в ответ на изумленные восклицания и взгляды придворных только отмахивался:
– Ах, не все ли равно, точно не все фраки одинаковы!
Или:
– А что? Фрак как фрак: если плохо сшит, то это дело не мое, а моего портного.
Право же, это все поведение, странное для придворного. Тютчев ведет себя почти как юродивый, как человек, сознающий тщету и никчемность одежд, положений, ролей, – сознающий, что все мы равны перед Богом, а значит, и нечего придавать чрезмерно большое значение тряпкам, которые служат не более чем непрочным и временным – от рожденья до смерти – прикрытием человеческой наготы.
Если мысль верна, то подтверждения eй попадаются чуть не на каждом шагу. Противоречия, совмещенные в творчестве, в личности, в жизни Тютчева, не приходится даже выискивать: все полно ими и состоит, кажется, только из них. Вот, скажем, такое: Тютчев, барин, имевший родовое имение в Овстуге, что близ Брянска, родных своих мест не любил, бывал там считанные разы – не более десяти за свою, долгую по тем меркам, жизнь – и, уж конечно, совершенно не интересовался и не занимался хозяйством. Однако Овстуг питал его душу: в тех местах, направляясь ли в Овстуг или по пути из него, Тютчев создал около двух десятков шедевров.
Или: этакий легковесно-ленивый эгоист-сибарит, пустой светский болтун и гулена, каким Тютчев являлся в глазах большинства, – он был отцом девяти детей, продолжателем древнего рода, одной из серьезных фигур в русской дворянской генеалогии*. И, что еще характерно: в потомках его течет русско-германская кровь, и это генетически закрепляет тот синтез русско-европейских противоположностей, над совмещеньем которых трудилась тютчевская душа.
Наконец, перечисляя противоречия жизни поэта, нельзя не увидеть разительного контраста меж тем, за кого принимали его современники, светское общество, даже отчасти потомки (на долгие годы как бы забывшие Тютчева: “Он, видите ли, устарел!” – с горечью говорил Лев Толстой), – и тем, кем по сути являлся величайший поэт и мыслитель России. Современники видели в нем “светского говоруна, да еще самой пустой, праздной жизни”.
Да что там: Яков Полонский, и друг Тютчева, и сам яркий поэт, – в некрологе снисходительно написал: “Тютчев... один из немногих поэтов наших, отличавшихся действительным, хотя и не крупным дарованием”.
Или как, уже в другом веке, говоря от лица потомков, критик Ю. Айхенвальд с досадной и прямо-таки задевающей несправедливостью судит о Тютчеве: “...как ночь необязательна, так необязателен и он... как поэт он не велик величием простоты. У него... еще не достигнута мудрая непосредственность, высший разум красоты. И поэтому Тютчев – для немногих”.
Еще слава Богу, что были умы и сердца, понимавшие, что такое Тютчев, – слава Богу, что айхенвальдовскому “Тютчев необязателен” отвечает толстовское: “Без Тютчева нельзя жить”.
VII
“Противоречия” веры: важнейший вопрос. Что Тютчев был человек не церковный и лишь дважды, раздавленный горем – после смерти первой жены, Элеоноры, и спустя двадцать шесть лет, после смерти Денисьевой, – предпринял слабые и незавершенные попытки “воцерковленья” – это известно.
Более того, мнение, что он вообще был неверующим, а к православию относился лишь как к формально-желательному условию общеславянского объединения, лишь как к средству достижения государственно-политических целей, – такое мнение имеет свои резоны. Достаточно, скажем, привести вот такое стихотворение:
И чувства нет в твоих очах,
И правды нет в твоих речах,
И нет души в тебе.
Мужайся, сердца, до конца:
И нет в творении Творца!
И смысла нет в мольбе!
В. Кожинов, автор замечательной книги о Тютчеве, вершиной его творчества и миропонимания считает стихотворение “Два голоса” – стихотворение, в котором ярко выражен дух позднеантичного стоицизма.
Но значит ли это, что Тютчев, в пору высшей творческой силы, не нуждался ни в Боге, ни в вере – мог обходиться без этих “подпорок” для ослабевших, измученных жизнью людей?
Думаю, это не так. Прежде всего “Два голоса” не так уж безбожны, как может показаться.
Кто, ратуя, пал, побежденный лишь Роком,
Тот вырвал из рук их победный венец.
“Победный венец” в состязании людей и “богов” предполагает еще некую высшую силу, силу судящую и награждающую – то есть это стихотворение, столь, на первый взгляд, “богоборческое”, в сакральной своей глубине несет предчувствие Бога и упование на Него.
Далее. Конечно, человек, находящийся в самодостаточно-сильном возрасте и состоянии, может какое-то время обходиться без религиозных “подпорок”. Но является ль взгляд такого самодостаточного человека истинным взглядом, проникающим в суть, в сокровенно-живую природу вещей – или он, самодовольно-достаточный человек, как раз ослеплен, ограничен своей самодостаточностью и самодовольством? Думаю, что вернее второе. Тютчев, кстати, множество раз и стихами, и прозой высказывался об иллюзорности человеческой “самости” и о роковом растлении духа, происходящем из самообольщения человека.
Но самое серьезное возражение против тютчевского “атеизма” – как якобы высшей точки, до которой поднялся поэт в постижении мира, – содержат его собственные стихи. Достаточно перечесть три первых строки приведенного выше стихотворения “И чувства нет в твоих очах...”, чтоб увидать: они отражают минуту упадка и слабости, тот гнетущий момент, когда потухают и чувства, и жизнь – когда, так сказать, закрывается Небо, превращаясь в “бездушный лик”. То есть Тютчев “атеистичен” как раз в состоянии слабости – а тогда, когда он силен, он видит мир совершенно иначе:
Не то, что мните вы, природа!
Не слепок, не бездушный лик —
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык...
Или:
Есть некий час, в ночи, всемирного молчанья,
И в оный час явлений и чудес
Живая колесница мирозданья
Открыто катится в святилище небес.
Вообще Тютчев, как истинный гений, был поразительно “синтетичен”, нес в себе множество разнородных мыслей и чувств, и этот его синтетизм проявляется в разных религиозных “окрасках” – или мотивах – его жизни и творчества.
О том, что он был иногда атеистом, сказано выше. Мотивов античных – то есть языческих – в его творчестве еще больше. Причем античность присутствует в стихотворениях Тютчева с разной степенью интенсивности: от формального употребления образов классической мифологии (образов знаковых для тогдашней культуры) до выражения сути неизбывно-трагического античного миропонимания (как в стихотворении “Два голоса”).
У Тютчева, помимо прочего, звучат иногда и буддийские мотивы:
Как дымный столп светлеет в вышине! —
Как тень внизу скользит, неуловима!..
“Вот наша жизнь, – промолвила ты мне, —
Не светлый дым, блестящий при луне,
А эта тень, бегущая от дыма...”
Или, созерцая поток, поэт ощущает:
Душа впадает в забытье —
И чувствует она,
Что вот помчала и ее
Великая волна.
Да, это и ощущение жизни как “майи”, то есть миража, – где “человек лишь снится сам себе”, – и тяга к уничижению, растворенью, нирване.
Но при всем синтетизме, при сопряженности разных религиозных миров – его сердце шло православным путем. Впрочем, не одно только сердце: ум Тютчева, уже в самые юные годы, вполне постигал и суть христианства вообще, и суть православия, и те угрозы, которые приносил с coбoй новый, позитивизмом подпорченный, век. Вот его, Тютчева, фраза из спора со знаменитым Шеллингом, пытавшимся подвести под христианские догматы рационально-философские обоснования:
“Философия, которая отвергает сверхъестественное и стремится доказывать все при помощи разума, неизбежно придет к материализму, а затем погрязнет в атеизме. Единственная философия, совместимая с христианством, целиком содержится в Катехизисе. Необходимо верить в то, во что верил святой Павел, а после него Паскаль, склонять колена перед Безумием креста или же все отрицать. Сверхъестественное лежит в глубине всего наиболее естественного в человеке. У него свои корни в человеческом сознании, которые гораздо сильнее того, что называют разумом, этим жалким разумом, признающим лишь то, что ему понятно, то есть ничего!”.
Если всякая человеческая душа по природе христианка – то тем более христианкой была душа Тютчева. И. Аксаков свидетельствует: “Его внутреннее содержание было самого серьезного качества... в основе его духа жило искреннее смирение... Преклоняясь умом пред высшими истинами Веры, он возводил смирение на степень философско-нравственного исторического принципа... Самая способность смирения, этой силы очищающей, уже служит залогом высших свойств его природы”.
Конечно, Тютчев знал злые минуты – а может быть, дни или месяцы – неверия и тоски. Но искреннее, живое движение души к Богу предполагает и остановки на этом пути, и даже возможность движения вспять. Не будь так, не было бы христианской молитвы: “Боже, помоги моему неверию!” – молитвы, так органично врастающей в одно из тютчевских стихотворений:
Не плоть, а дух растлился в наши дни,
И человек отчаянно тоскует...
Он к свету рвется из ночной тени
И, свет обретши, ропщет и бунтует.
Безверием палим и иссушен,
Невыносимое он днесь выносит...
И сознает свою погибель он,
И жаждет веры... но о ней не просит...
Не скажет ввек, с молитвой и слезой,
Как ни скорбит пред замкнутою дверью:
“Впусти меня! – Я верю, Боже мой!
Приди на помощь моему неверью!..”
Сама тоска Тютчева носила сакральный, религиозный характер. Она происходила, как пишет Аксаков, не от отсутствия идеалов или отрицания их – а, напротив, от постоянного их, идеалов, присутствия в душе Тютчева; от мучительного сознания, даже непосредственного ощущения трагического разрыва меж миром и Богом, ощущения недостижимости христианской Истины – в пределах конечной, всегда ограниченной, жизни отдельного человека и даже в пределах истории человечества.
Любовь и вера в Россию – в Святую Русь! – которой Тютчев “пламенел” до гробовой доски, была в нем чувством тоже религиозным, основанным на сердечном прозрении, сердечном знании о загадочном русском пути. Это была именно вера, о чем и сказано в знаменитом четверостишии, – то, что на первый взгляд не подтверждается ни известными нам историческими законами, ни вообще той реальностью жизни, из которой мы черпаем факты рационального знания, – но то, без чего жизнь народа, и государства, и частного человека превращается в некое безобразное и бессмысленное копошение.
Православная же составляющая Святой Руси, в которую так верил Тютчев, есть в ней самое главное, есть та ось, на которой держится все; и возможность (еще и доселе не отмененная) преодолеть смутный хаос истории, просветлить человечество в некоем новом и высшем единстве – связана именно с православной, завещанной Богом, любовью. Об этом-то и стихотворение Тютчева, в котором он спорит с Бисмарком, идеологом “западного пути”:
“Единство, – возвестил оракул наших дней, —
Быть может спаяно железом лишь и кровью...”
Но мы попробуем спаять его любовью, —
А там увидим, что прочней...
Но уж совсем несомненной православная суть души Тютчева является нам в стихотворениях “Эти бедные селенья”, “Слезы людские” или в шедевре “Над этой темною толпой”:
Но старые, гнилые раны,
Рубцы насилий и обид,
Растленье душ и пустота,
Что гложет ум и в сердце ноет, —
Кто их излечит, кто прикроет?..
Ты, риза чистая Христа...
Или прочитаем строфу:
Пускай страдальческую грудь
Волнуют страсти роковые —
Душа готова, как Мария,
К ногам Христа навек прильнуть.
Наконец, в завершение рассуждений о вере Тютчева – вере, всю его жизнь с напряжением одолевавшей неверие, – вспомним последний его поэтический вздох, вспомним строки, излившиеся буквально на смертном одре – строки, где Тютчев, подобно библейскому Иову, все потерявший, все ж не отрекся от Бога:
Все отнял у меня казнящий Бог:
Здоровье, силу, волю, воздух, сон,
Одну тебя при мне оставил Он,
Чтоб я Ему еще молиться мог.
VIII
Как он ни полон противоречий – но в отношении к России незыблемо-тверд, монолитно-един*. В чем же дело? Или патриотизм Тютчева всего лишь причуда и прихоть поэта, как думали многие, – или же мы приближаемся к центру, к “солнечному сплетению” его личности, к точке, где все возможные противоречия сходятся и уравновешивают друг друга?
Современное Тютчеву общественное мнение было по отношению к нему “столь же невежественно, сколь и неблагодарно” – как и Европа, по этому пушкинскому выражению, была “невежественна... и неблагодарна” к России. В самом деле: считать его взгляды причудой оригинального старика и в то же время – разинувши, что называется, рты – слушать Тютчева как комментатора политических новостей! Но совершенно же очевидно, что быть политическим аналитиком такого, как Тютчев, высшего уровня, речами которого заслушивался весь образованный Петербург и остроты которого передавались, как драгоценность, – означало иметь свою точку зрения на события и стоять на ней твердо и независимо. Этой опорой и “почвой” для Тютчева были именно убеждения патриота, консерватора и монархиста, которые он пронес через всю свою жизнь, пребывая не просто в здравом уме, твердой памяти – но являясь мыслителем несравненной силы. Досадно, что люди готовы слушать кого угодно, внимать лжецам и глупцам – но игнорировать мнение национального гения.
Проявляя такое же скудоумие и малодушие, отрекаясь от тютчевских взглядов, мы заодно отрицаем и пушкинские: они оба были едины в своем патриотизме – перечитайте “Клеветникам России”!
Нам сейчас важно понять, что патриотические убеждения Тютчев не вычитал или услышал – нет, они выросли из глубин его существа и составили центр, сердцевину души. Здесь не обойтись без поддержки Ивана Аксакова: “Силой собственного труда, идя путем совершенно самостоятельным, своеобразным и независимым, без сочувствия и поддержки, без помощи тех непосредственных откровений, которые каждый, неведомо для себя, почерпывает у себя дома, в отечестве, из окружающих его стихий церкви и быта, – напротив: наперекор окружавшей его среде и могучим влияниям – Тютчев не только пришел к выводам, совершенно сходным с основными славянофильскими положениями, но и к их чаяниям и гаданиям – а в некоторых политических своих соображениях явился еще более крайним”.
Значит, существует таинственно-нерушимая связь души Тютчева и “души”, если так выразиться, славянофильства; и найти точку схождения их означает приблизиться к тайне не только поэта – но к тайне России.
Уверен: “ключом” этой тайны является тема – или проблема – х а о с а.
Именно хаос, клубящийся в основанье, в истоках – а может быть, и в отдаленном итоге – всего мироздания, создает те трагические противоречия, которыми так наполнены души России и Тютчева; борьба именно с хаосом создает напряжение непрерывной тревоги, заполняющей сердце поэта – и наполняющей каждую русскую душу; но зато и энергии хаоса, которые все же порой удается, с Божьей помощью, просветлить, – рождают такую гармонию, какой еще не было в мире.
Тютчев – поэт совмещенных противоречий, поэт просветленно-преображенного хаоса (который, однако, так густо клубится под тонким покровом прозрачнейшей ткани стихов); Россия – страна совмещенных противоречий, которой едва удается создать сколь-нибудь постоянные формы общественной жизни, как тут же они разрушаются бурей, поднявшейся de profundis, из бездны; и вот почему Тютчев есть, может быть, самый русский поэт, выразитель такой глубины, такой русской тайны – какой не выражал даже Пушкин.
Чтоб не запутать, не затемнить эту самую важную мысль, обратимся в отдельной главе к теме хаоса, как ее понимал и высказывал Тютчев, – а затем уж покажем, что основным содержанием “духа жизни” России (слова А. С. Хомякова) также является титанический труд по удержанию и просветлению хаоса.
IX
После В. Соловьева рассуждения на тему “хаос у Тютчева” будут в значительной степени повторением сказанного. Поэтому сразу предоставляю слово философу:
“Х а о с, т. е. отрицательная беспредельность, зияющая бездна всякого безумия и безобразия, демонические порывы, восстающие против всего положительного и должного, – вот глубочайшая сущность мировой души и основа всего мироздания. Космический процесс вводит эту хаотическую стихию в пределы всеобщего строя, подчиняет ее разумным законам, постепенно воплощая в ней идеальное содержание бытия, давая этой дикой жизни смысл и красоту. Но и введенный в пределы всемирного строя, хаос дает о себе знать мятежными движениями и порывами. Это присутствие хаотического, иррационального начала в глубине бытия сообщает различным явлениям природы ту свободу и силу, без которых не было бы и самой жизни и красоты. Жизнь и красота в природе – это борьба и торжество света над тьмою, но этим необходимо предполагается, что тьма есть действительная сила. И для красоты вовсе не нужно, чтобы темная сила была уничтожена в торжестве мировой гармонии; достаточно, чтобы светлое начало овладело ею, подчинило ее себе, до известной степени воплотилось в ней, ограничивая, но не упраздняя ее свободу и противоборство... Хаос, т.е. само безобразие, есть необходимый фон всякой земной красоты, и эстетическое значение таких явлений, как бурное море или ночная гроза, зависит именно от того, что “под ними хаос шевелится”. В изображении всех этих явлений природы, где яснее чувствуется ее темная основа, Тютчев не имеет себе равных...”.
Затем следуют рассуждения В. Соловьева о русском пути, о всемирной задаче России и о славянофильстве Тютчева, в которых – отрадно отметить! – великий философ, по сути, согласен с великим поэтом. Добавить можно лишь вот что.
Хаос, который так чувствовал Тютчев, имел в его восприятии как бы разные уровни. Так, был хаос народной души. В статье “Россия и Германия” Тютчев писал: “У народа есть более сильные побуждения, чем вся его воля, весь рассудок... в нем сидят органические недуги, с коими не могут справиться ни один закон, ни одна система управления...”.
Был уровень хаоса и, так сказать, “политический”. То есть в реальной политике, в том кипении интересов и сил, за которым Тютчев так жадно следил, – он прозревал хаотически-темные корни, он чувствовал силы, которые поднялись из глубин, исконно и непримиримо враждебных добру, свету, смыслу. Так, имея в виду конкретную политическую ситуацию в Европе 1850 года (преддверие Крымской войны), он пишет:
...Сорвавшися со дна,
Вдруг, одурев, полна грозы и мрака,
Стремглав на нас рванулась глубина...
А откликом на другие события – на революционное брожение Европы в 1848 году – стало стихотворение “Море и утес”:
...Ад ли, адская ли сила
Под клокочущим котлом
Огнь геенский разложила —
И пучину взворотила
И поставила вверх дном?
Несомненно, что хаос, его “адская сила” проявлялись для Тютчева и в текущих событиях, в политической хронике дня. И ответом вот этому именно хаосу, стремленьем его обуздать, желанием укрыть, уберечь от него те ростки милосердия, света, любви, что еще так, увы, робко проклюнулись в душах людей и народов, – был тютчевский патриотизм.
Не Россию имперскую он воспевал, а Россию Христову; но без силы империи как было справиться с тем потоком “грозы и мрака”, который, бурля, посягал – и поднесь посягает! – превратить целый мир в некий шабаш разнузданных, ненавидящих и пожирающих друг друга народов?
В статьях о России и Западе (столь, увы, малоизвестных у нас и так возбудивших Европу)* Тютчев показывает, что именно индивидуализм, само-обожение человека, ложные притязания безответственных, Бога отринувших “самостей” – есть то, из чего растет и Революция, и современная Цивилизация. Их борьба, определившая ход всей новейшей истории – это нечто бессмысленно-тупиковое, “заколдованный круг”, по выражению Тютчева, это то, что не только не примирит социальных и международных противоречий, но лишь разбудит и вызовет к жизни темные силы первичного хаоса и откроет, быть может, “последние страницы” истории.
Тютчев верил в Россию, несущую свет православия, как в единственный выход из этого безнадежного тупика. Тютчев всей силой гения, силой ума, сердца, воли сопротивлялся мировой энтропии, поползновениям мировых противоречий смешать мир в некую кашу абсурда, попыткам вернуть его в лоно до-христианского кровожадного хаоса.
Хаос коварен и лжив – и он весьма часто рядится в одежды “мирового порядка”. Но в реальности этот порядок означает подавление самобытности, личности целых народов – этих Божиих мыслей, по выражению И. Ильина, – а иногда и прямое их истребление. То есть “мировой порядок” приносит с собой величайшее, вопиющее беззаконие и беспорядок, о каких только можно помыслить. Таким “порядком” пытался стать “орднунг” Гитлера.
Хаос – это еще актуальнее! – часто рядится и в демократические одежды. И нужно иметь величайшую силу ума, чтоб, подобно Тютчеву или Пушкину, в самых первых еще притязаниях, скажем, американской демократии увидеть личину того же, свободе враждебного, зла*.
Думаю, нам теперь очевидно: консерватизм, монархизм, патриотизм и славянофильство Тютчева были не просто избранной им политической позицией – выбранной из соображений умственных или, тем более, прагматических, – но составляли ядро, сердцевину пророчески-вещей души поэта. Тютчев был слишком умен, глубок, честен перед собою и Богом – чтоб стать “западником” и “демократом”. Он, поэт совмещенных противоречий, знал, как никто: мир балансирует на краю бездны – лишь пока есть душа или души, в которых вершится работа по преодолению, обузданию и просветлению хаоса.
X
В чем сущность славянофильства**? Eго идеологи, братья Аксаковы, объясняли ее таким образом.
“Россия должна быть... землею славянскою по своему происхождению и по своим духовным началам... высшее неотъемлемое духовное начало России есть православная вера... в качестве земли славянской, в качестве единой независимой славянской и православной державы, Россия составляет опору всего православного и славянского мира и соединена неразрывным сочувствием со всеми единоверцами и со всеми своими славянскими братьями... это сочувствие есть жизненное условие ее бытия” (К. С. Аксаков).
“Славянофилы устремляются к изучению русской народности во всех ее проявлениях, к раскрытию ее внутреннего содержания, к наследованию ее коренных духовных и гражданских стихий... Протестуя против... всяческого насилия над народною жизнью, они требуют для русской земли свободы органического развития, признания прав самой жизни, уважения к русской народности и к народу...” (И. С. Аксаков).
Но из этих характеристик еще не следует мировая н е о б х о д и м о с т ь России – и как раз Тютчев, лучше всех понимавший и выражавший эту необходимость России для мира, был поэтому еще более крайним, решительным патриотом, чем даже сами славянофилы. Глубина, сердцевина проблемы лежит в том самом непосредственном ощущении мировых хаотических сил, сдержать которые в их безумном, безудержном (и для них самих гибельном) устремлении к мировому господству способна, кажется, только Россия: по крайней мере, в своем историческом прошлом она неоднократно брала на себя эту роль.
Есть ли в том воля Промысла – или само ее положение, ее география предоставили ей эту героико-трагедийную роль? Конечно, и география многое значит. Для Запада мы Восток, для Востока мы Запад, и “вместе им не сойтись”, как писал Редьярд Киплинг; но вот ведь свершается невозможное: сходятся Запад – Восток, образуя единственный, уникальный во всем человечестве феномен – образуя Россию! Славянофилы сделали лишь первый шаг в русском самосознанье: они в “варварском” русском народе нашли основания, позволявшие гордо, на равных смотреть в лицо просвещенной Европе. Тютчев, знавший и понимавший Европу как нельзя лучше и лучше других прозревавший трагический ход мировой беспощадной истории, знал: то, что случится с Россией – случится и с миром. Погибнет она, не снеся страшного груза, непосильного бремени трагических противоречий, – погибнет и мир, возвратясь в первобытное лоно первичного хаоса, мрака и зла; спасется Россия, сумеет сдержать, просветлить в своей смутной, загадочной русской душе пламя бунтующих противоречий, сумеет она превратить этот дымный пожар в невечерний сияющий свет – значит, и миру, и всему человечеству будет дан шанс на спасенье.
И это не просто слова, набор этаких пышно-эффектных и претендующих на пророчество фраз; нет, самый будничный, трезвый, прямой взгляд на историю не может не подтвердить: Россия множество раз спасала, удерживала человечество – от самого же себя, от бушующих в разных народах стремлений заполнить собою весь видимый мир и вместе с тем миром погибнуть. Здесь уместна медицинская аналогия: безудержный рост какой-либо части единого, сложного организма (а человечество, без сомнения, едино) есть процесс злокачественный, несущий смерть и самим агрессивно растущим частицам – в тот самый миг, когда они, кажется, победили, сразили питающий их организм. Претензии разных народов на мировое господство или хотя бы на исключительное, “льготное” положение в столь сложном мире, как наш, – это и есть “злокачественное перерождение”, процесс нагнетания и расширения хаоса, это и есть прямая дорога к небытию*.








