355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наш Современник Журнал » Журнал Наш Современник №4 (2002) » Текст книги (страница 2)
Журнал Наш Современник №4 (2002)
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 17:14

Текст книги "Журнал Наш Современник №4 (2002)"


Автор книги: Наш Современник Журнал


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)

Но что-то во мне жило неподвластное этому “щедрому плену”. В конце пятидесятых годов в газету “Литература и жизнь” (нынешняя “Литературная Россия”), где я работал заведующим отделом литературы и искусства, пришел на должность заместителя главного редактора Александр Львович Дымшиц, переехавший в Москву из Ленинграда. И вскоре же попросил меня написать статью о К. Симонове. “Очень важно, чтобы написали именно вы”, – говорил он с доверительной нотой в голосе. Рассказывали о Дымшице, как начинал он после войны свою воспитательную миссию в качестве советского комиссара по культуре в оккупированной Германии. Положил перед немцами на стол револьвер и объявил: “Господа, вот перед вами революционный товарищ маузер, будем совместно работать, помня о нем”. Я был все-таки в другом положении и вежливо отказался писать о Симонове. Как фронтовик, я не верил Симонову, писавшему о войне. Эта псевдорусскость героизма солдат, которые умирают в бою “по-русски рубашку рванув на груди”... Конъюнктурная “перестройка” в оценке военных событий после “разоблачения культа личности” Хрущевым на XX съезде партии. Это наговаривание своих романов на диктофон, когда автору не до вживания в психологию, душевное состояние героев, не до правдивого, точного слова. И сам “образ жизни” в военное время этого любимца командующих фронтов и армий, не знающего, что такое передовая, смертельная опасность на войне.

Нет, я не мог и не стал писать о Симонове, это, впрочем, не повлияло, как мне казалось, на доброжелательное отношение ко мне Александра Львовича. Он не разглядел меня и тогда, когда в своей статье о современной критике (напечатанной в “Oгоньке”,  1966, № 41) писал о моей борьбе с критиками-нигилистами, навязывающими русским мыслителям чуждый им дух индивидуализма, разрушительного западничества, когда приводил мои слова о том, что в литературе наступает время “сильных духом”. Для него эти “сильные духом” были в каком угодно смысле, только не в моем (национально-патриотическом). Вскоре он понял это, как и для меня стало понятнее, что лучше всего в литературе, как и в жизни, – определенность отношений. Слышал я, что, умирая, он писал внутренние рецензии: вот это почему-то больше всего без всяких комментариев говорит моему воображению при имени этого человека.

Не выдержала лояльности ко мне и Зоя Сергеевна Кедрина, в одной из своих статей она явно метила в меня, “славянофила”, не называя прямо фамилии, может быть, пожалела, что в свое время поддержала меня.

А Дима Стариков, уже будучи заместителем главного редактора журнала “Октябрь”, где-то в конце 60-х годов отчитал меня в нем за цитирование Вл. Соловьева. Всего-то мной приводилась, и без всякой апологии, соловьевская фраза о народности, но мой критик был начеку уже при одном имени этого философа, ссылаясь на Ленина, который исключил Вл. Соловьева из представленного Луначарским списка тех выдающихся личностей, кому предполагалось поставить памятник в Москве. После этого, встретившись как-то случайно с Димой, я насел на него с Вл. Соловьевым: знает ли он, что Соловьев был против русского шовинизма, против русификации Украины и Белоруссии, против дискриминации украинского, белорусcкoгo языков. Знает ли он, наконец, о том, что Соловьев был яростным врагом антисемитизма, что он перед смертью молился за евреев! При последних словах Дима даже как-то встрепенулся, крутнул головой и посмотрел на меня с несколько загадочной улыбкой. Через некоторое время, при встрече, он баском доложил, что та статья в “Октябре” вошла в его новую книгу, но там уже не будет того места с Вл. Соловьевым.

Но закончу о К. Симонове. Помнится, в конце мая 1959 года приехали мы на переделкинскую дачу Леонида Максимовича Леонова поздравить его с шестидесятилетием. Мы – это главный редактор газеты “Литература и жизнь” Виктор Полторацкий, член редколлегии Виталий Василевский (прозаик, очеркист, из священнического рода, напуганный этим, видимо, на всю жизнь) и я, работавший в этой газете. Провожая нас, стоя у ворот около нашей машины, которую он погладил, как живое существо, Леонид Максимович после короткого, не помню по какому поводу начатого разговора о Симонове вдруг принял согбенную позу, рукой коснулся земли: “Бьют челом болярину Константину челядь и слуги его”.

Это была, конечно, леоновская игра в юродство, у него были вообще артистические данные (особенно – мимические и голосовые), но за этой игрой был свой смысл. Симонов вел себя как “болярин”, во всяком случае, как “хозяин советской литературы”. Однажды я был свидетелем следующего. Шло собрание московских писателей по выборам делегатов на предстоящий всесоюзный писательский съезд (где-то в шестидесятых годах). Из середины зала поднялся с места Борис Слуцкий и прокурорским голосом (недаром он был в войну военным юристом, выносившим приговоры) потребовал ответа, почему писатель, являющийся членом московской писательской организации, баллотируется не в Москве, а в другом городе, в другой писательской организации. Зал, состоявший в большинстве из евреев, зашумел. Когда-то работавший вместе со мной в Литературном институте поэт А. Коваленков рассказывал мне, как, будучи членом избирательной комиссии по выборам на одном из писательских съездов, он был поражен ненавистью к Шолохову: его фамилию не просто зачеркивали в списке, а выдирали с бумагой. То же самое ожидало в Москве и Леонида Соболева, руководителя ненавистного им Союза писателей России. Поэтому он вынужден был баллотироваться в Казани.

Видно было, как разыгрывался заранее спланированный сценарий расправы с Соболевым. Константин Симонов, председательствовавший на собрании, со сцены, стоя посредине стола, с “благородным грассированием” (говорили, что из-за невыговаривания “р” он заменил свое настоящее имя Кирилл на Константина) барски бросал в зал, что обстоятельства могут быть всякие, но в принципе он согласен, что писатель должен избираться в своей писательской организации. Я никогда не видел, чтобы обычно спокойный, с размеренной, под стук трости, походкой Леонид Сергеевич был так взволнован. Он быстро подошел к трибуне, с ходу начал говорить, что он не мальчик, чтобы не понимать, о чем и о ком идет речь. Слова его потонули в шуме.

Леонид Соболев происходил, кажется, из дворян и уже тем самым был либералом, в том числе и в “национальном вопросе”, но он оставался русским человеком, не был равнодушен к судьбе русской литературы, замечал и помогал утвердиться новым именам. В своем докладе на II съезде писателей России (если не ошибаюсь, в 1965 году) он в ряду трех или четырех критиков, считавшихся “ведущими”, назвал и мою фамилию как автора сборника статей “Время врывается в книги”. Это мог сделать только Леонид Сергеевич, сам писавший доклад, читавший все, о чем говорилось в нем (в отличие от Г. Маркова, С. Mихалкова, для которых доклады писали “референты”, “консультанты”, секретари СП, навязывавшие им свои идеологические, прежде всего антирусские акценты). Благодаря ему случилось как бы официальное признание моей литературно-критической работы – доклад, как это было принято, заранее, до оглашения его на съезде писателей, читался “наверху”, в ЦК, где меня еще “не раскусили” яковлевы-беляевы. И это было вторжение русского имени в чуждые ему пределы. Где, впрочем, как оказалось, можно было быть и одному в поле воином.

Конечно, как и в прессе, в докладе Соболева преобладали их имена. Тех же “ведущих критиков”, но дело было уже не в количестве. Утверждала себя русская литература с чертами национального характера – на фоне безъязычия и духовной безликости. И то, что раньше сходило за лучшее в литературе, – теперь ставилось под сомнение. Возникала угроза утраты господствующего положения (и не только в литературе), и здесь вступило в действие нечто инстинктивно-родовое, мистическое, что ли, делающее всех одной личностью, единой волей. Были среди них, вероятно, и те, кто в отдельности, встречаясь с тем же Леонидом Соболевым, были искренни в своем расположении к нему. Хвалился мне Марк Соболь, какую остроумную телеграмму послал он юбиляру – автору “Капитального ремонта” – что-то вроде: желаю здоровья на сто лет без капитального ремонта. (Увы, легко узнаваемый юмор!) Но здесь, в этой возбужденной атмосфере, уже исчезало всякое личное чувство и неодолимым становилось то, что эстрадный бард Окуджава именовал: “А одна ли у нас кровь?”. Хотя не мешало бы помнить слова библейского Давида: “Что пользы в крови моей, когда я сойду в могилу?” (Пс., 29, 10).

Потом я не раз был свидетелем этого массового полоумного, помрачительного энтузиазма, писал об этом как-то в “Литературной России” (в самом начале 90-х годов – о сборище “Дем. России”). Глядя по телевидению на беснующийся зал, я думал в отчаянии: “Нет, не дадут они нам жить! Не дадут!”. И сам я еще раньше испытал на себе действие этой довольно зловещей “сплотки”, когда 19 марта 1980 года в Доме литераторов на собрании “творческого объединения критиков и литераторов топтали мою кандидатуру в члены бюро этого объединения. Ко дню собрания была специально приурочена статья В. Кулешова “А было ли “темное царство”?” в “Литературной газете” (19 марта 1980 года) – о моей книге “А. Н. Островский” (в серии “ЖЗЛ”, 1979), и все выступавшие по сумме моих заслуг устроили мне маленький пурим.

С отчетным докладом выступил П. Николаев. Кто такой? Фигура ничтожная сама по себе, но характерная для того времени кануна “перестройки”, когда как бы в предчувствии скорого своего “торжества” заявило о себе как глубоко антикультурная сила то “нахальство”, которое ныне объявлено чубайсами “этикой” социально-нравственного поведения. С Николаевым мы были однокурсниками филфака МГУ. “Петяша”, как мы его называли, был довольно примитивный по духовному складу малый, но хваткий. Лез как “общественник” на трибуну на всех комсомольских собраниях. Знал, какой семинар перспективнее для аспирантуры. И был оставлен после окончания ее для преподавания русской литературы. В своих воспоминаниях (“Поэзия. Судьба. Россия”) С. Ю. Куняев пишет, какую зевоту вызывали у них, студентов середины 50-х годов, скучнейшие, начетнические лекции Николаева. Но еще бездарнее он был в своих потугах что-то написать.

Жену Николаева – Ирину Иосифовну – я знал в студенческие годы. Она, Петяша и я были однокурсниками. Тогда я и не задумывался, кто есть кто, но впоследствии, конечно, многое значило, коего духа жена у Петяши – от нее многое зависело в eгo карьере, в его “позиции”. Однажды я пришел в издательство “Советская Россия” (где был членом редсовета), захожу к Николаю Михайловичу Сергованцеву, главному редактору, и он говорит мне: “Только что звонила из союзного Госкомитета по печати Ирина Иосифовна Николаева, тихим, вкрадчивым, злым голосом спрашивала, почему стоит в плане Лобанов. Требует снять”. Не против были бы Ириша с Петяшей снять и мою голову.

Сергованцев же рассказал мне, как появлялся Петр Николаев в Госкомитете на заседании руководителей крупных московских издательств. Он садился рядом с председателем Госкомитета как главный его советник по литературе. Самоуверенный, он начинал давать безапелляционные оценки книгам, называл авторов – заслуживающих доверия, не заслуживающих... Таким, как Николаев, не только доверяли в идеологических учреждениях, вплоть до ЦК КПСС, но и передоверяли идеологический контроль, надзор над художественной литературой. Его мнение воспринималось как решающее. По сути, подобные “эксперты”, не являясь цензорами по должности, исполняли функции даже более важные, чем цензорские.

С выходом моей статьи “Освобождение” (журнал “Волга”, 1982, № 10) первый, кто бросился бить лежачего (вышло по указанию генсека Ю. Андропова осуждающее решение ЦК КПСС о моей статье) – был П. Николаев, опубликовавший свою статью под многозначительным заголовком “Освобождение”... от чего?” (“Литературная газета”, 3 января 1983 г.).

Отчетный доклад “О работе бюро творческого объединения критиков и литературоведов за 1977—1979 гг.” П. Николаев начал с казенной “преамбулы”. Что сделано за названный срок. Какие прошли мероприятия, обсуждения. Лучшие книги, статьи (только “своих”). Задачи литературной критики в свете партийных требований. Недостатки, которые имеют место в работе критиков. И не только недостатки, но и серьезные идеологические, политические ошибки. Отход от принципов марксизма-ленинизма, от традиций революционных демократов.

(“Ага, подбирается ко мне! С заходом!”) Читал докладчик книгу Михаила Лобанова “Надежда исканий” и с теплотой вспоминал университетские годы, когда учились вместе на одном курсе. Сережу Морозова, однокурсника, фронтовика, о котором рассказывается в книге... Но в книге есть то, что не может принять докладчик, – внеклассовый, внесоциальный подход ее автора к русской классической и современной советской литературе. Еще больше это сказалось в книге об Островском, о чем свидетельствует и статья В. Кулешова “А было ли “темное царство?”, опубликованная сегодня, 19 марта, в “Литературной газете”. В статье совершенно справедливо говорится об отходе автора книги от принципа историзма, классовости, об идеализации дореволюционной России. Автор книги подвергает ревизии добролюбовскую характеристику образа Катерины в “Грозе”, как “луча света в темном царстве”, видит в ней не жертву этого “темного царства”, а некую трагическую фигуру переходной эпохи...

Оратор все более входил в ложный пафос, играл своим густым баритональным голосом, зная, где “нажать”, где “отжать”, вытирал пот с лица, а мне вспомнилось, как Сергованцев говорил мне об этом Николаеве: “От него всегда хочется отойти, как от чего-то грязного”.

Первым после докладчика поднялся на трибуну театральный критик А. Анастасьев. Его я помнил по недавней зарубежной поездке, были вместе в писательской туристической группе. Высокий, крупнокостистый, он первенствовал в группе и своей фигурой, и громким голосом, говорил, надвигаясь на собеседника и в то же время как бы умягчая свое превосходство демократическим, на ходу, общением. Не раз рассказывал он историю об одном московском режиссере, у того в гостях были американские коллеги, которым в конце вечернего застолья захотелось сменить стесненную обстановку, и они попросили хозяина: “Пойдем наверх!” Но верха-то никакого не было, была захудалая советская квартира. В этом и был весь смак рассказа: “А те говорят: пойдем наверх!” Все смеялись к неоднократному удовольствию рассказчика.

И вот теперь, стоя на трибуне, он смотрел прямо мне в лицо, сидевшему неподалеку от него, и я, помня его улыбающимся, вроде бы приветливым и как бы желая вернуть тот его взгляд, тоже смотрел прямо на него, но почти физически ощущал, как сила враждебная, непримиримая нацелена на меня, и ничего иного не было для меня в этом “пойдем наверх”. Повторял он сначала все то же: “внесоциальность”, “идеализация прошлого”, “антидобролюбовская трактовка образа Катерины”, но под конец не выдержал: что хочет сказать автор, выводя в разговоре со стариком-купцом некоего брюнета, или кого имеет автор в виду, выводя некоего режиссера с его “биомеханикой”, не Мейерхольда ли? И не попахивает ли это антисемитизмом? Закончил оратор с каким-то даже оскорбленным чувством личного достоинства и двинулся к своему месту с понуро опущенной головой.

Менялись физиономии на трибуне, но для меня все они мешались в нечто единое, и чем-то издревле знакомым наполнялся зал, вызывая немое бормотанье памяти: морды, мардохеи, есфири, мардохеи, морды, есфири, мардохеи, мардохеи...

После всех выступлений приступили к обсуждению кандидатур в члены бюро, и тот же Анастасьев потребовал отвести мою кандидатуру, поскольку, по его словам, я не буду объективным при приеме новых критиков. Дама по фамилии Жак объявила, что на Лобанова не действует никакая критика, ни писательская, ни партийная, но стоило бы подумать, что существует более действенное средство воздействия – исправительно-трудовая колония. Она, разумеется, за отвод. Вступился за меня руководитель московской писательской организации Феликс Кузнецов (который вместе с секретарем парткома Виктором Кочетковым рекомендовал меня), и моя фамилия осталась в списке.

Началось голосование, и здесь стоило только дивиться выросшему на глазах полчищу голосующих. Собрание проходило в малом зале Дома литераторов, там находилась только малая часть этой публики, теперь же все – и площадка около выхода, и фойе, и буфет, и лестница на второй этаж – кишело зоилами с бюллетенями в руках.

Я стоял около стенки гардероба, когда рядом оказался Евгений Евтушенко. Сунув что-то гардеробщику и натягивая на себя какое-то пестро-красочное заморское одеяние, он вызывающе отрезал мне: “Я знаю, Лобанов, вы шовинист, только виду не показываете. Я знаю этих русских там, в ЦК”, – и указал наверх. Рядом стоявший со мной Сергей Лыкошин (мой литинститутский “семинарист”) несколько онемело наблюдал сцену. Да и меня удивило это слишком уж лобовое приветствие, вполне в духе прошедшего собрания. Все-таки другим я видел Евтушенко несколько лет назад, когда мы сидели на даче у Ивана Стаднюка и вполне мирно вели многочасовой треп. Явился он как-то неожиданно, когда застолье было в разгаре, и сразу стал главным предметом внимания хозяйки – жены Ивана Фотиевича. Она подкладывала ему свои домашнего изготовления пирожки, которые он брал с тарелки вытянутыми пальцами, медленно подносил ко рту, явно любуясь, как хрустящий пирожок осыпается крошками, и поглядывал на свои расставленные колени. Сидели часов пять-шесть. Это было летом 1973 года, помню, полгода спустя после появления пресловутой статьи А. Яковлева “Против антиисторизма”, где в “главного героя” угодил я. Подозреваю, что и застрял Евтушенко в нашей компании из любопытства к “персонажу” этой статьи (авось пригодится: “Поэт в России больше, чем поэт”). В разговоре он поминал Бердяева, кого-то из славянофилов (видимо, привез их книги из Америки). Ну, чуть ли не единомышленники! И даже когда, зайдя в кабинет Стаднюка, столкнулись в упор со скульптурным портретом Сталина, автор знаменитого стиха: “Уберите Сталина из мавзолея” как-то подтянулся и построжал, вероятно, уносясь памятью в свою поэтическую младость, когда он задорно кричал о своей горячей любви к Иосифу Виссарионовичу. Уже под вечер зашли к Евтушенко (его дача неподалеку от стаднюковской). И здесь я увидел отца поэта, который своим обликом заставил меня несколько усомниться в искренности слов его сына, что в нем “нет ни капли еврейской крови”, тем самым отказывающегося от собственного отца, присутствовавшего, однако, здесь в полной наличности и со знаком на челе немого укора отпрыску-отступнику. Сын стоял с отцом у стола, держа в руке какие-то бумаги, и разговаривал с ним, как знаменитый поэт с читателем. Закончив объяснение с родителем, Евтушенко решил вернуться вместе с нами на прежнее место умственного и прочего пиршества, но что-то роковое подстерегло его на этом желанном пути. Вышли на улицу и уже подходили к даче Стаднюка, как вдруг Евтушенко мигом сорвался с места и рванул к своей даче. Первым понял смысл евтушенковского трюка Виктор Петелин, захохотавший на всю улицу. Неподалеку виднелась фигурка Андрея Вознесенского, которая и привела в паническое бегство его дружка, вовсе не хотевшего, чтобы тот увидел, куда он идет, с каким сталинистом спутался.

Вот такая была веселая история, и не было тогда никаких обвинений в шовинизме и прочих ужасных вещах.

...Уже поздно, чуть ли не к полуночи, объявили результат голосования. Из трехсот с чем-то голосов против меня – двести семьдесят, за – что-то около шестидесяти (наглядное соотношение национального состава московских критиков и литературоведов). Меня одного одарили таким чудовищным разрывом, и это было уже явно неприлично .

*   *   *

Вскоре после собрания я послал письмо первому секретарю правления СП СССР Г. М. Маркову.

“Дорогой Георгий Макеевич!

 ...Вокруг моей книги совершенно неожиданно для меня разыгрался гвалт определенной части критиков. Насколько теряется при этом у них чувство меры, можно судить по недавнему (19 марта, в день выхода рецензии о моей книге в “Литгазете”) отчетно-выборному собранию творческого объединения критиков и литературоведов. Выступавшая Л. Жак, требуя отвода моей кандидатуры в бюро критиков (предложенной парткомом и руководством Московской писательской организации), буквально вешала на меня политические ярлыки и допускала намеки на “исправительно-трудовую колонию” в отношении меня. Что это – творческий разговор или наглый шантаж? Признаться, мне, фронтовику, уцелевшему одному из немногих моего поколения 1925 г. рождения, участнику боев на Курской дуге, награжденному за них орденом Красной Звезды, не шибко боязны угрозы таких, как Л. Жак, но сам факт таких угроз настораживает и чреват опасностью не только для одного меня.

Вряд ли (говорю это как член КПСС) подобные приемы способствуют объединению литературно-критических сил в деле выполнения задач, поставленных в документе ЦК КПСС “О дальнейшем улучшении идеологической работы”.

М. Лобанов

3 апреля 1980 г.”

Никакого ни ответа, ни привета я не получал от тишайшего Георгия Мокеевича (в моем письме было “Макеевич”). Впрочем, я и не ждал ответа, зная по прошлому, что он будет говорить то же самое, что и мои обличители. Послал я письмо и главному редактору “Литературной газеты” А. Чаковскому, приложив к письму ответ на статью “А было ли “темное царство”?” Я представлял, с какой миной на лице будет читать мое послание Александр Борисович. В свое время у меня была с ним любопытная встреча. Шла в “Литгазете” моя статья “Интеллектуализм и “надобность в понятиях” (была опубликована 27 ноября 1968 г.). По духу своему она решительно не соответствовала всему тому, что печаталось по литературным, идеологическим вопросам в этой газете, но, как я догадывался, статья “шла” из-за каких-то непонятных мне тактических соображений главного редактора, и шла, что называется, с ходу. Чаковский в своем кабинете сидел за столом, вооруженный огромной шариковой ручкой, и что-то подчеркивал на газетной полосе, стоявшие у стола трое сотрудников следили почтительно за каждым движением шефа. “Здравствуйте, у меня к вашей статье есть некоторые замечания, – заговорил Чаковский и стал водить ручкой. – У вас есть здесь слово «тае», что это за «тае»?” – “Это не мое слово, я цитирую героя пьесы Толстого “Плоды просвещения”. – “Почему «тае»?” – “Да ведь это же из пьесы Толстого”. Чаковский, как бы не слыша моего ответа, опять повторил. Шепеляво и с каким-то искривлением в губах: “тае”, “тае”... Я ждал, что будет дальше, но он перешел к другим замечаниям, довольно мелким, которые не затрагивали существа статьи и были быстро улажены. Но и в этих замечаниях мне слышалось, что он не забыл “тае”. И он презирал в эту минуту (мне казалось) не только меня и мужика Акима из толстовской пьесы, но и caмого Толстого, допустившего это “тае”, презирал все русское, которое для него было “тае”. И все-таки не мог своей огромной шариковой ручкой вычеркнуть это нелепое и отвратительное для него “тае”.

Итак, я отправил А. Чаковскому письмо такого содержания.

“Главному редактору “Литературной газеты” А. Б. Чаковскому

Многоуважаемый Александр Борисович!

В “Литературной газете” от 19 марта с. г. была опубликована статья доктора филологических наук В. Кулешова “А было ли “темное царство”?”, в которой речь шла о моей книге “А. Н. Островский”. Статья напечатана под рубрикой “Полемические заметки”. Стало быть, газета, так сказать, не берет на себя ответственности за те передержки и необъективность, которые допущены в “Полемических заметках” В. Кулешова. Я прошу Вас дать мне возможность ответить автору. Как Вам, может быть, известно, я никогда не обращался в “Литературную газету” с просьбами опубликовать меня, точно так же, как и мне таких предложений за последние двенадцать лет не поступало. Я и сейчас не стал бы навязывать свое авторство, если бы рецензия доктора филологических наук В. Кулешова не была бы столь явно тенденциозной, сознательно искажающей не только общий пафос книги, но и допускающей совершенно недопустимые приемы – приписывание мне того, чего в действительности в книге нет, в частности, некоторых оценок и мнений, принадлежащих не мне, а современникам Добролюбова, между которыми шла полемика.

Думаю, что при таком положении вещей моя просьба не может рассматриваться в качестве моего личного “оправдания” в глазах читателей, полагаю, что это дело принципиальное, дающее возможность “Литературной газете” продемонстрировать свою беспристрастность к высказываниям обеих сторон и проявить объективность.

М. Лобанов

30 марта 1980 г.”

В ответ на мое письмо и просьбу опубликовать ответ автору статьи “A было ли “темное царство”?”, я получил следующее письмо главного редактора “Литературной газеты” А. Б. Чаковского.

“Уважаемый Михаил Петрович!

Прежде всего, простите за задержку с ответом на Ваше письмо. Я был в отпуске, а, вернувшись, естественно, захотел получить коллективное мнение редколлегии.

Теперь хочу Вам сказать: в письме Вашем (точнее, в статье), к сожалению, содержится тот же недостаток, на который обращал внимание автор статьи “А было ли “темное царство”?” В. Кулешов. И недостаток этот заключается в недооценке той части наследия классической литературы, которая связана с именами великих русских критиков – революционных демократов, в частности, одного из выдающихся представителей русской критической мысли – Добролюбова. Кстати, это мнение не только В. Кулешова. Например, в журнале “Вопросы литературы”, № 4 за этот год в статье Ю. Лукина содержится аналогичный упрек по вашему адресу и поддерживается статья В. Кулешова.

Совершенно естественно, что, опубликовав Вашу статью, мы были бы вынуждены на этот недостаток снова указать. Несомненно, нашлись бы и другие критики и литературоведы, которые выступили бы “на защиту” Добролюбова и высказали бы по существу те же самые мысли, которые содержатся в статье В. Кулешова. Таким образом, дискуссия стала бы “топтаться на месте”, не развиваясь.

Я совершенно согласен с Вашим утверждением, что русская классика требует “не начетнического, а творческого отношения”. Но “творческое” отношение, предполагающее игнорирование или недооценку передовой русской демократической мысли, представляется мне отнюдь не лучшим, чем “начетничество”. Словом, в результате обмена мнениями внутри редакции мы пришли к выводу о нецелесообразности печатания присланной Вами статьи.

И еще об одном, очень важном. Мне очень неприятно, что редакция, как Вы пишете, в течение последних десяти лет не делала Вам каких-либо предложений. Уверен, что она поступает неправильно. Вместе с тем мне показалось бы естественным, если в течение этих 12 лет Вы сами обратились бы с каким-либо предложением в редакцию. Товарищи заверили меня, что от Вас никаких предложений не поступало. Словом, давайте смотреть вперед. Я буду очень признателен Вам, если Вы свяжетесь с отделом русской литературы (редактор отдела Ф. Чапчахов) и согласуете с ним тему, которая представляла бы обоюдный интерес как для Вас, так и для редакции.

С приветом, А. Чаковский.

16 мая 1980 г., исх. 22”

Итак, ответить, высказать свое мнение по поводу “полемики” вокруг моей книги “А. Н. Островский” было негде, а между тем нападки на нее продолжались. И в газетах, и в журналах. “Вопросы литературы” (орган академического Института мировой литературы и Союза писателей СССР) в № 9 за 1980 год опубликовали обсуждение моей книги. Здесь со всех сторон ее клевали уже упомянутый А. Анастасьев (“Оспаривая Островского”), В. Жданов (“А как быть с исторической правдой”), А. Дементьев (“Когда надо защищать хрестоматийные истины”), И. Дзеверин (“Несколько соображений общего характера”). Досталось на этом обсуждении и Ю. Лощицу (автору книги в той же серии “ЖЗЛ” “И. А. Гончаров”).

Заступился было за меня Сергей Баруздин, поместивший в редактируемом им журнале “Дружба народов” (1981, № 1) положительную рецензию на мою книгу, как тут же появилась в “Литгазете” (28 января 1981 г.) “Реплика”, в которой он обличался в идеологическом отступничестве. К чести Сергея Алексеевича, его не очень тронул этот наскок, хотя в то время вряд ли кто из главных редакторов “патриотических” толстых журналов решился бы ввязаться в эту “полемику”. Как-то при встрече со мною в Переделкино Баруздин сказал мне, что свою рецензию о моем “Островском” он включил в свою новую книгу. И вскоре прислал мне ее с доброй надписью. Есть у ныне несправедливо забытого поэта Дмитрия Ковалева (умершего в конце семидесятых годов) стихи о том, что чем ближе мы узнаем людей, тем более убеждаемся, что они лучше, чем о них говорят. И для меня долгое время Баруздин был детским писателем, которого я не отделял в своем “литературном сознании” от Чуковского – Маршака – Барто – Кассиля и прочих “интернационалистов”. Но я ошибся: в нем оказалось больше русского, чем можно было думать.

Долго еще в Москве и за ее пределами продолжалась возня вокруг моего “Островского”, но дело было не в Добролюбове с его “лучом в темном царстве”, не в “ревизии революционных демократов”, и, вообще, даже не в литературе. Благодать любви разлита в творениях Островского, придавая особый одухотворенный смысл “благополучным”, “счастливым” финалам его пьес. В его любимых героях есть то, что Достоевский назвал “прямотой” чувств и поведения, в чем видел воплощение русского цельного характера и с чем связывал “новое слово” драматурга.

Каждый великий художник живет соприкосновением вечного в своем творчестве с таким же влечением к вечному новых поколений. В конце 70-х годов (когда писалась моя книга об Островском) в русском национальном сознании кристаллизовалась идея православной духовности, как тысячелетнего нашего достояния. За книгу о великом русском драматурге я взялся случайно (по настоятельному, можно сказать, требованию заведующего редакцией “ЖЗЛ” С. Н. Семанова). Но постепенно погружаясь в ту эпоху, в среду, в которой жил и творил писатель, в его художественный мир, в психологию его любимых героев, я открыл для себя то, что было сродни самому моему духовному корню, что как бы ложилось органическим пластом на мой внутренний опыт, обогащая его. Никогда я не работал с такой духовной интенсивностью, подъемом, чем тогда, когда писал эту книгу (после двухгодичного вживания в материал написал ее за три-четыре месяца).

И то, что шло от Островского, от тысячелетней нашей веры, от пробуждающегося исторического самосознания, отзывалось, видимо, в конце кличем: “Да расточатся врази его!” – в адрес того поистине антихристова “темного царства”, котоpoe тогда уже надвигалось на страну в преддверии “перестройки-революции”. И щелкоперская рать этого “темного царства” подняла вой!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю