355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наш Современник Журнал » Журнал Наш Современник №6 (2002) » Текст книги (страница 4)
Журнал Наш Современник №6 (2002)
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:59

Текст книги "Журнал Наш Современник №6 (2002)"


Автор книги: Наш Современник Журнал


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц)

Когда я все-таки вышел из здания телецентра, в чистом, вымытом небе сияло солнце. Воздух, пахнущий раздавленными тополевыми листьями и резкой прохладой тающего льда, был вкусен, терпок, как остывающий цветочный чай. В городе царило какое-то праздничное оживление. Это меня поразило больше всего.

Люди сгребали в кучи порушенную зелень деревьев, грузили ветки на неизвестно откуда появившиеся самосвалы, вставляли новые стекла в разбитые рамы, латали дырявые крыши. И все это делалось напористо, весело, как будто все долго ждали этого дня, этого случая. Мужики были немного “поддатые”. В магазинах к винным отделам выстроились длинные шумливые очереди. Во дворах слышалась патефонная и транзисторная музыка.

“Много ли нашему народу нужно, чтобы почувствовать себя счастливым? – подумалось мне. – Либо праздник, но такой, чтобы для всех! Великий! Либо – беда. Но – тоже для всех. Отечественная! На меньшее мы не согласны”.

Площадь перед зданием обкома курилась паром подсыхающих луж. Бронзовый Ленин придерживал на груди распахнувшееся пальто. Портреты членов Политбюро были искромсаны градом на множество узких лент. Казалось, через полвека вновь ворвался в город конный корпус Мамонтова и оставил на полотнах прощальный автограф своих казачьих шашек.

– Да что ж ты тут стоишь? – послышался плаксивый женский голос. – Глянь-кось на него – стоит себе, и горя ему мало.

Я обернулся. Сзади глядела на меня баба Сима, соседка наша с первого этажа.

– Ты чего, баб Сим?

– Чего, чего! – напирала баба Сима. – там Тихон помирает, а он этих боровов разглядывает, – она кивнула на порубанные портреты.

– Постой, какой Тихон? – я никак не мог сообразить, о чем она говорит.

– Гля, а то он не знает! Наш Тихон, дружок твой. – Она приложила к сморщенным губам косячок головного платка, завязанного под подбородком, уткнулась головой мне в грудь и в голос, по-деревенски заплакала. Как на похоронах.

– Говори толком: как помирает? Где помирает? Почему помирает? Он же с утра плясать пошел.

– Градом его запороло. На речке.

– Он что, купался?

– Нет. Говорят, ребятишек каких-то спасал.

– А где он теперь?

– Говорят, где-то в больнице на Клинической. А может, теперь и домой привезли. Я дома-то еще не была, мне об этом Поля на рынке рассказала...

Невежливо покинув заполошную бабу Симу, я кинулся домой. В голове стоял какой-то сумбур. Мысль о смерти Тихона в ней никак не укладывалась. Но тут же вспоминались ледяные глыбы, отвесно падавшие с неба с какой-то неистовой древней злобой, и я все ускорял шаг. Трамваи не ходили, так что пришлось через весь центр города бежать бегом.

Приближаясь к дому, я еще издали увидел, что на его крыше копошатся какие-то фигуры. “И нам досталось”, – механически отметил я, имея в виду небесную бомбардировку. На самом верху, на коньке, сидел какой-то мужик в круглой белой шапке на голове, похожей на “кубанку”. Крепко окорячив конек, он подтягивал на веревке лист шифера. Вот он повернулся в мою сторону, и я, не веря своим глазам, замер на месте. Это был... Тихон. Собственной персоной, с перебинтованной головой.

– Тихон!

Он повернул в мою сторону толсто опутанную бинтами голову и радостно заорал:

– Всильчу... с кисточкой!

Во рту он держал пучок кровельных гвоздей, и потому речь его была несколько невнятной, шепелявой.

– Ты чего там делаешь?

– Не видишь, крышу чиню.

– А сказали, что тебя градом убило.

– Кто сказал?

– Баба Сима. Я ее в городе встретил. Плачет – заливается.

Ты ее больше слушай. Она тебе наговорит сорок бочек арестантов, и все гармонисты.

– Тебе помочь? – предложил я.

– Не! – он подвел под железное навершие шиферный лист, приколотил его гвоздями и, полюбовавшись на новую заплату, сказал:

– Как тут и была! Любимый город может спать спокойно.

Оглядывая починенную крышу, он не спешил спускаться вниз. Ему, как видно, было хорошо наверху, на ветерке. Сидел он на коньке без напряжения, вольно, как сидят деревенские мужики на спине неоседланной лошади. Свежий ветер мелко трепал его рубашку. В вышине, по чисто умытому небу бежали редкие облака. На душе было хорошо.

– Васильч, – раздалось сверху, – я киношку успел посмотреть. В парке. В летнем кинотеатре.

– Когда?

– До града. Класс.

– Название? Хотя, что я... О названии не спрашиваю.

– А ты спроси, – Тихон хитро улыбнулся.

– Что-о-о? – я недоуменно уставился на него.

– Спроси, спроси, – нетерпеливо подталкивал он меня.

– Ну и как? Как она называется?

И тут Тихон заерзал на коньке крыши, как-то весь напружинился, воровато поглядел по сторонам, набрал в грудь воздуха и выпалил в мою сторону:

– Идиот!

– Кто идиот?

– Не кто, а что! – заорал Тихон на весь квартал. – Картина так называется: “Идиот”! По мотивам романа Достоевского! Ферштеешь?

Я стоял в полной растерянности, а Тихон все добивал меня сверху.

– А знаешь, как зовут главного мужика?

– Как?

– Князь Мышкин, в рот тебе компот! А бабу?

– И ее запомнил?

– Такую да не запомнить? Настасья Филипповна! – и он радостно захохотал.

– Тихон, – восторженно заявил я, когда он слез на землю, – это какое-то чудо!

– Никакая не чуда, – спокойно ответил он, – все просто, Васильч. Ледяшкой меня по кумполу звездануло. По старому месту. – Он ощупал повязку и сказал со вздохом:

– Намотали бинтов... Не свое, не жалко... Главное, кепку теперь не натянешь.

– Ты чего, укрыться не мог?

– Да я был укрыт, на остановке уже стоял, ждал трамвая. Тут град. Поначалу редкий. Гляжу, от речки ребятишки бегут. Прыгают, как зайцы. От града спасаются. Трое добежали до остановки, а самый маленький испугался, сел на корточки, голову ручонками прикрыл и сидит. Я к нему... На руки – и назад. Подбегал уже к остановке, и тут меня, значит, того...

– А дальше?

– А дальше эти ребятишки остановили какой-то грузовик и довезли до больницы. В больнице меня перевязали и на “Скорой помощи” – домой. Под ручки до постели довели, велели лежать пластом, не шевелиться...

– А ты на крышу полез? – укорил я его.

– Там же прохлада, ветерок... А главное, Васильч, ты только никому, ладно? – он понизил голос до шпионского шепота. – Как, значит, меня по черепушке навернуло, у меня вдруг в голове – как озарение какое! Вроде той радуги, что, помнишь, я тебе рассказывал, в сорок втором на Чушке... Точь-в-точь! И у меня как пелена какая вдруг с глаз спала. Я все вспомнил. И детство, и войну, и деревню. И кино... Все-все! Я даже испугался сперва. Думаю – все, мужик, трехнулся, кандей тебе. Сам посуди, фильм посмотрел – и запомнил! Да я бы раньше такую тягомотину, как “Идиот”, в жизнь не осилил бы. А тут – пожалуйста.

Он помолчал и продолжил с сомнением в голосе:

– Я тут подумал... если и дальше пойдет все так с памятью, то...

– Ты чего? Не рад, что ли?

– Рад-то я рад, – сказал Тихон, – да как бы чего лишнего не вспомнить...

Он помолчал. И вдруг решительно:

– А “Идиота” я еще раз пойду смотреть. Надо понять до конца. На свежую-то голову. Как ты считаешь? А, Васильч?

Что бы делало Великое искусство без таких подвижников, как Тихон?..

*   *   *

Начало третьего курса в театральном четырехгодичном институте можно уподобить прохождению альпинистом горного перевала. Карабкался-карабкался человек в гору, чертыхался, обливался потом, цепляясь по дороге за что ни попадя, обдирая себе в кровь руки и ноги, и вдруг (как тут обойтись без этого спасительного “вдруг”) ты чувствуешь, что идти стало легче. Вроде ничего и не изменилось: та же каменная тропа, тот же каторжный груз за спиной, та же неопределенность впереди, а вот поди ж ты – легче стало дышать, пот уже не заливает глаза. Можно оглядеться вокруг, полюбоваться открывшимися перед тобой видами, закурить, наконец, хлебнуть горсть водички из горного ручейка. А ручей, всю дорогу текший встречь тебя, бежит теперь, ты замечаешь, в твою, попутную сторону. И только тут ты понимаешь, что случилось самое важное: ты осилил водораздел!

Можно отдохнуть, расслабиться – имеешь право. Можно и погордиться собой. Почувствовать себя человеком. Творцом, так сказать, природы. Но... ненадолго, ненадолго. Впереди еще ой какой трудный путь! И может, кто знает, там за поворотом тебя ждут такие пики, такие пропасти, что нынешний перевал покажется тебе по прошествии времени не круче игровой горки на детской площадке в городском сквере.

А потому – “вперед на мины!”, или, как говорит наш педагог Виктор Яковлевич Станицын: “Первые тридцать лет в театре тяжело, а потом... не легче”.

Во втором семестре третьего курса мы впервые подступились к “Борису Годунову”. Воплотить на сцене пушкинскую пьесу было заветной мечтой Монюкова. Он “заболел” этим гениальным творением поэта еще будучи школьником, до войны. Пьесу знал наизусть. Поочередно “примерял” на себя характеры пушкинских персонажей. Преображался поочередно то в Годунова, то в Шуйского, то в своих любимых отцов Варлаама и Мисаила и, говорят, умучивал этими превращениями одноклассников до помрачения ума.

Спектакль был рассчитан на диплом. Выпуск его планировался на четвертый курс. Но приблизиться к “Годунову”, вдохнуть хоть в малой степени его аромат мы решили уже во второй половине третьего, преддипломного курса.

Медленно, осторожно претворялась в жизнь давнишняя мечта Виктора Карловича. Для наших неокрепших студенческих силенок взять что-нибудь попроще бы. Современную, например, пьесу. Островского комедию, на крайний случай. А тут – “Борис Годунов”! Глыбища! Айсберг! Только одна седьмая на поверхности, а остальное под водой. Плывет эдакая ледяная гора в океане и ждет встречи со своим “Титаником”. А “Титаник” – мы. Наш курс. Наша команда во главе с капитаном.

Ах, как многому надо было научиться, чтобы хоть на малый шаг приблизиться к Пушкину! Тут и умение владеть стихом, и погружение в историю страны, и умение перебросить мосток к современности, без чего любое историческое произведение мертво.

Каждому из нас нужно было освоить режиссерский замысел и ПО-СВОЕМУ воплотить его в работе. Иметь свое видение роли, не разрушая при этом, а помогая общему замыслу будущего спектакля. Почти по Суворову: “Каждый солдат должен знать свой маневр”.

Монюков никогда не препятствовал этой самостоятельности. Наоборот, всячески приветствовал малейший всплеск творческой инициативы студента. Лежебок, наоборот, терпеть не мог. Не жаловал он и тех, кто смотрел в рот режиссеру и слепо шел по его подсказке: “от сих и до сих”.

К лету успели сделать несколько сцен и разъехались на каникулы, оставив основную работу на последний, дипломный курс.

– Впереди у вас масса времени, целых два месяца, – говорил Монюков на прощанье. – Думайте. О роли. О спектакле. Насыщайтесь Пушкиным, как губка водою. Дипломные роли в ваших руках.

– Да, молодые дарования, – вторил ему Виктор Яковлевич Станицын, посасывая пустой мундштук и уложив каким-то горизонтальным фертом правую ногу на колено левой, – по собственному опыту знаю: если каждое утро на свежую голову думать о роли, ну, хотя бы минут двадцать, то считайте, что она у вас в кармане. Уразумели?

И улыбнулся своей неотразимой станицынской улыбкой. Мы дружно согласились с шефом. В преддверии летней двухмесячной свободы мы готовы были согласиться с чем угодно. С любой теоретической выкладкой. Будет утром свежая голова – будем думать о роли. Двадцать минут. А не будет свежей головы – тут уж, как говорится, “звыняйте, дядьку”.

Итак, впереди третьи летние каникулы. Последние студенческие. После четвертого курса – уже не каникулы, а отпуск. От театра. Куда поехать? Что посмотреть? Чему удивиться?..

По прихоти своей скитаться здесь и там,

Дивясь божественным природы красотам,

И пред созданьями искусств и вдохновенья

Трепеща радостно в восторгах умиленья...

О Господи, и о чем тут долго думать! Впереди работа над “Годуновым”. Значит, надо посетить пушкинские места. Благо, Монюков приглашал нас туда неоднократно. Он и Топорков ежегодно отдыхают там. Значит, решено и подписано. И в начале августа я и Толя Семенов впервые ступили на псковскую землю.

Поезд во Псков пришел поздно ночью. Автобус в Пушкинские горы, как всегда, начинал ходить только утром. Всю ночь мы бродили по пустым сонным улицам города. Полная луна заливала серебром гладь реки. Каменные стены древней крепости-детинца неподвижно отражались в ее водах. Колокольни соборов возносились в небо, задевая крестами неподвижные, прореженные лунным светом ночные облака. Стены домов отдавали накопленное за день тепло. Асфальт тротуаров был влажен от выпавшей росы.

От недосыпу и усталости чуть-чуть кружилась голова. Сознание временами как бы уплывало куда-то в сторону, и, казалось, время на много веков вернулось вспять.

Пересекает лунную дорожку на реке темный челн-однодеревка. Вспыхивают на стенах кремля тревожные огни факелов. Стук в обитые железом ворота. Голос гонца: “Просыпайтесь! Беда! Восстал род на род!”...

Впрочем, это, кажется, что-то из раннего Николая Рериха... В испуге открываешь глаза и ловишь себя на том, что какое-то время ты спал на ходу...

Утром мы уже в Михайловском. Деревянный дом под высокой тесовой крышей, знакомый с детства по бесчисленным рисункам. Неужели вот в этом доме жил ПУШКИН? Ходил по этим дорожкам! Смотрел, как мы теперь смотрим, на необозримые луга, где одно за другим в плоских берегах лежат озера Маленец и Петровское.

Здесь вижу двух озер лазурные равнины,

Где парус рыбаря белеет иногда,

За ними ряд холмов и нивы полосаты...

Вот же они, эти два озера! Паруса рыбаря, правда, нет, но недвижная лазурь – есть! Вот “прихотливая извилина” речки Сороть! Все как в стихах!

Нас встретили Виктор Карлович и Наташа Антонова, его жена.

– Ну как? – спросила Наташа.

– Сказка! – отозвался Толя.

– Ладно, мальчики, – вмешался Монюков, – времени для восторга у вас впереди хватит. Еще не произносили “Приветствую тебя, пустынный уголок”? Нет? Ну-у! Эту начальную фразу из “Деревни” здесь все произносят. Это уж как полагается. Можете выдохнуть ее, и пойдем в Вороничи. Будем определять вас “на фатеру”.

И мы пошли в Вороничи.

– А Топорковы где живут?

– Как всегда, в Петровском. У Ганнибалов.

В Вороничах мы “стали на постой” в небольшой избе лесника. Хозяйка угостила нас молоком.

Утреннего удоя, – сказала она. – Пейте на здоровье. В городе такого не бывает.

Молоко в самом деле было вкусное и густое, как сливки. До обеда еще оставалось время, и мы решили сходить в Тригорское. Там “квартировала” наша однокурсница Тамара Абросимова.

Узкая дорога взбегала на пологий холм, заросший соснами. В одном месте на ее обочине выглядывала из травы белая дощечка. Черной краской на ней было написано: “Дорога, изрытая дождями”. Знакомые слова пушкинского стихотворения, необычность места их нахождения – все это произвело на нас впечатление короткого электрического разряда.

– Не удивляйтесь, – сказал Монюков. – Пушкин здесь повсюду.

И действительно, подобные глазастые дощечки поджидали нас во многих местах. Они, как сигнальные маячки, предупреждали, что эта земля заминирована пушкинской поэзией.

В Тригорском нас встретил дом Осиповых-Вульф. И старинный парк с липовыми аллеями. Верхушки столетних лип смыкались в вышине, и аллеи походили на величественные готические соборы, прохваченные насквозь прямыми солнечными лучами.

Прости, Тригорское, где радость

Меня встречала столько раз!

Искусствовед Женя, хранитель Тригорского, круглолицая, смешливая девушка, водила нас по парку, показывала вновь открытые аллеи, пруд с карасями. В благоговейном молчании стояли перед могучим, величавым дубом. В окружности его ничего не росло, и он высился один в центре круглой поляны.

– Это тот самый “дуб уединенный”, – гордо сказала Женя. – Его только недавно, как теперь говорят, идентифицировали. Он у нас получил паспорт.

И она указала на уже знакомую нам белую дощечку, где стилизованной пушкинской вязью были написаны слова поэта:

Гляжу ль на дуб уединенный,

Я мыслю: патриарх лесов

Переживет мой прах забвенный,

Как пережил он прах отцов.

Переполненные впечатлениями, молча сидели на скамье Евгения Онегина на крутом обрыве над речкою Соротью. Теплый ветер дул со стороны выкошенных лугов. Терпко и сладко пахло сухим сеном. Солнце тяжелило веки. Не хотелось ни говорить... Ни думать... Великая благость была разлита округ...

Обедали в Тригорском, у Гейченко. Народу за столом, по городским меркам, было много: Топорковы – Василий Осипович с женой Ларисой Мамонтовной, Виктор Карлович с Наташей, Тамара Абросимова, Женя, мы с Толей, какой-то ленинградский художник (забыл его имя), милейшая супруга хозяина дома и, конечно, сам хранитель пушкинского заповедника – Семен Степанович Гейченко. Личность вполне легендарная.

Я много слышал о нем от Виктора Карловича, но познакомиться довелось впервые. Высоким ростом, громким, чуть хрипловатым голосом, густым развалистым чубом, серыми, в смешливый прищур, глазами он напоминал мне кaзaчьeгo атамана. Эдакого гетмана – лево-или правобережной Украины. Движения его были резки, порывисты. Он, казалось, весь был заряжен мощной, доброй энергией.

Во время войны ему довелось освобождать от немцев Псковскую землю. Был тяжело ранен – потерял левую руку. После госпиталя Семен Гейченко остался в пушкинских местах навсегда. В качестве Хозяина пушкинского заповедника он решил, ни больше ни меньше, воссоздать раздерганный временем и людьми овеществленный мир, живя в котором молодой Пушкин и стал, собственно, Великим Национальным поэтом.

В своей повседневной деятельности на этом посту Гейченко приходилось быть и литературоведом, и завхозом, и бухгалтером, и попрошайкой, и сторожем, и вышибалой, и экскурсоводом. Он стучался в высокие дубовые двери разнокалиберного начальства, льстил, ругался, бил по столам затянутой в черную перчатку культей потерянной руки и... возникал из небытия дом поэта в Михайловском, флигелек няни, сажались уничтоженные деревья, отыскивались старинные тропинки, остатки аллей, немногочисленные раритеты, мебель и разные мелочи, принадлежащие далекой эпохе начала девятнадцатого века.

– Идемте, я кое-что вам покажу! – Гейченко вдруг вскакивал из-за стола.

– Степаныч! – мягко укоряла его жена.

– Ничего, это много времени не займет. – Он вел нас за дом и показывал остатки какого-то небольшого фундамента.

– Вот! – гордо возглашал он. – Недавно вычислил. Здесь был погреб. Каждое утро Пушкин стрелял в его стены из пистолета. До десяти и больше раз. Набивал руку. Иначе нельзя. Время было дуэльное, подрастали дантесы. В вопросах чести на них никакой довод так не действовал, как граненый ствол “лепажа”, направленный в лоб.

И он довольно похохатывал.

Обед длился долго и за разговорами, шутками-прибаутками перешел в чаепитие. За столом царила веселая, непринужденная атмосфера. Читали стихи, рассказывали всяческие истории литературного и житейского плана.

Непревзойденным рассказчиком был Василий Осипович Топорков. Его новеллы из актерской жизни яркой парадоксальностью своей напоминали классические анекдоты, а анекдоты своими многочисленными подробностями походили на реальные случаи из жизни.

– Сегодня вышел утром погулять, – стал рассказывать Топорков. – Погода отличная. Солнце сияет, птицы поют. Иду, а за мной мои знакомые – деревенские ребятишки.

– Они за ним, как хвост за кошкой, – поясняет Лариса Мамонтовна, – прикормил их конфетами.

– Я, как Некрасов, люблю деревенских детей. Они скромнее городских, сообразительнее – короче, лучше. Идем, значит, беседуем понемногу. Я им про цветы рассказываю. Как они погоду чувствуют, время узнают, как их пчелы опыляют. Тут и пчела кстати подвернулась: возится в цветке, вся в желтой пыльце извалялась.

– Какое удивительное насекомое – пчела! – говорю я ребятам. – Сколько она пользы приносит людям. Собирает мед, помогает урожаю...

И тут слышу детский голосок за спиной:

– Дяденька...

Оборачиваюсь – карапуз лет семи, курносый, конопатый. Указывает глазами на пчелу и мне быстрым шепотком:

– Дяденька, убей ее на хер! Она кусучая.

Ах, эти топорковские новеллы с их непредсказуемыми концовками! Ведет-плетет Василий Осипович канву рассказа, украшает ее, как бисером, бытовыми подробностями и этим как бы усыпляет ваше внимание, и вдруг – взрыв! Все становится на голову! И от того, что вы ожидали, на что коварно подталкивал рассказчик ваше сознание, ваши предварительные разгадки, – ничего, ровным счетом ничего не остается. Остается обвальный хохот слушателей и лукаво поблескивающие глазки Василия Осиповича.

До сих пор свежо, как будто это было только вчера, хранятся в памяти его зарисовки из жизни актеров старого, дореволюционного театра: “Сосед, спойте “Чайку”; “Ба-а-а! Да вы без трусов!”; “Волшебный корень из Африки”; “Говорящий попугай”. Высокая фривольность ушедшего в небытие русского Серебряного века слышится в них. Куда все это делось?!

Здесь, в Михайловском, в гостях у Семена Гейченко, мы услышали от него еще одну, может быть, самую интересную новеллу.

– Я вчера, как мне кажется, отыскал ключ к разгадке одной давнишней истории, – начал Топорков, помешивая ложечкой в чашке с чаем, – которая, то есть разгадка, мучила меня вот уже около полувека. Ну, если и не мучила, то, во всяком случае, занимала. Как говорится, не болело, но почесывалось.

Он сделал паузу.

– Нуте-с, нуте-с, – нетерпеливо подтолкнул его Монюков, – что же дальше?

История о куриных яйцах.

Пролог

Было это в начале века, в промежутке между двумя войнами: японской и германской, или, как теперь говорят, империалистической.

Был я тогда молод, холост... И в то лето, как случилась эта история, пригласил меня приятель по университету погостить у него в подмосковной деревне. Имение было небольшое, места дивные, погода стояла жаркая, сухая. Чего еще нужно двум отдыхающим бездельникам?

И вот валяемся как-то в полдень на лугу, давим лень боками. Кузнечики сипят в траве, ястреб посвистывает в вышине, плавает кругами, цветы пахнут до одурения. Тишина, жара, скука. И вдруг мой приятель настораживается, что называется, делает стойку: по луговой тропке идет деревенская девчушка лет тринадцати-четырнадцати. Босая, в платочке, с плетеной кошелкой на согнутой руке.

– Дашутка, чего несешь? – встрепенувшись, спрашивает приятель.

– Яйца, барин, – отвечает луговая нимфа. Голосок свежий, приветливый.

– И куда несешь? – игривым тоном допытывается он.

– К вам в имение.

– Гм... значит, к нам. Свежие?

– Только что из-под куриц. Учерошние и нонешние.

– Ну неси, неси, – любуясь ею, говорит приятель, но тут же спохватывается: – Постой! Отложи-ка мне десяток. Самых свежих. “Нонешних”. Которые прямо из-под куриц.

Загадочно улыбаясь, он сложил яйца в свою студенческую фуражку.

– Вась, хочешь пари на интерес? – обращается он ко мне.

– Условия?

– Вот тебе десять яиц. Хотя бы одним ты должен попасть вон в те ворота с десяти шагов. Попадешь – пари твое.

Ворота были шириной шага в три, вышиной и того больше.

– Тут и начинать не стоит, – говорю, – в эти ворота с десяти шагов только безрукий не попадет. Не стану я тебя разорять.

– Об этом не беспокойся. Ну так что? Принимаешь пари? “Да” или “нет”, как в Евангелии?

– Ладно, – соглашаюсь, – восточная мудрость гласит: если человек устремился к пропасти – кто же его остановит?

– Вот и отлично!

Отмерили десять просторных шагов. Вместо барьера – фуражка с яйцами.

– Постой, – говорит приятель, – чтобы тебе было легче целиться, я сам встану в ворота. Пусть на настоящую дуэль будет все похоже.

И встал. Ухмыляется, руку поднял:

– Начинай. Целься хорошенько.

“Ну, погоди”, – думаю. Взял яйцо, замахнулся и изо всей силы, как мячик в игре в лапту, пускаю его приятелю прямо в лоб! Оно шло точно в цель! Я это видел, ощущал. Нo!.. Не долетев до ворот каких-то пару шагов, оно вдруг на полной скорости виляет в сторонку! Точно живое, делает эдакую скидку вбок. Что за притча? А приятель стоит в воротах и хохочет:

– Не робей, Вася! Целься вернее!

Ну, короче, ни одно из десяти яиц не попало не то чтобы в приятеля, в ворота не влетело. Точно неведомая сила отбрасывала их в стороны.

– Заговариваешь ты их, что ли? – спрашиваю приятеля.

А тот даже задыхается от смеха.

– Физику надо лучше знать, Вася. Закон центра тяжести.

И пояснил, что яичный желток, как нечто целое, свободно плавает в жидкой массе белка. Во время броска он смещается, меняя центр тяжести, и от этого траектория яйца становится неуправляемой. Яйцо как бы начинает танцевать в полете и летит, естественно, черт знает куда. Короче, пари я продул начисто!

– Не унывай, – говорит приятель, – теперь ты этот фокус, при случае, с кем угодно можешь повторить. Финт беспроигрышный!

Вот так началась эта история с куриными яйцами. Если бы я мог тогда знать, где и при каких обстоятельствах я стану свидетелем ее продолжения!

Василий Осипович сделал паузу. Он был опытным рассказчиком. Мы тоже были опытными слушателями и не мешали ему собраться с мыслями.

– Прошло несколько лет, – продолжил Топорков свое повествование, – и жизнь, как говорят киношники, производит смену кадра.

Девятьсот четырнадцатый год. Война с Германией.

История о куриных яйцах.

Продолжение

Война с Германией вызвала поначалу небывалый подъем патриотических чувств в российском обществе. И особенно в среде русской разночинной интеллигенции. Благородная миссия защиты южных славян от посягательства давнишнего противника нашла горячий отклик в каждой русской душе. Сбор пожертвований в пользу армии; полевые госпитали и санитарные поезда, где сестрами милосердия служили женщины самых громких дворянских фамилий, вплоть до великих княжон!

Каждый студент и гимназист старших классов мечтал попасть добровольцем на фронт – и многим это удавалось. В их числе был и молодой актер драматического театра Василий Топорков.

Службу он начал вольноопределяющимся, или, как снисходительно говорили в армейской среде, “вольнопером”. Потом получил первый офицерский чин прапорщика. При несчастливых обстоятельствах на одном из участков Западного фронта попал в окружение, и вторая половина войны застала его в глубоком немецком тылу на деревянных нарах офицерского барака для военнопленных.

Условия содержания пленных, пусть даже и офицеров, во все времена были примерно одинаковыми: холодно, голодно, грязно. Плен есть плен. Хотя личной свободы, по сравнению с условиями плена последней войны, было вполне достаточно. В разумных пределах, конечно.

Прошла первая, самая тоскливая “пленная” зима. Наступила весна. Потянуло теплым ветерком с востока. С Родины. Приближалась Пасха. Господи, Ты же еси!

В канун праздника лагерное начальство решило сделать пленным русским офицерам подарок: новое обмундирование и дополнительный продовольственный паек. Обмундирование было новым, крепким, суконным, принадлежащим Бог весть чьей армии. Очевидно, расстарались благотворительные организации Красного Креста. Паек же, по виду, был извлечен из неприкосновенных немецких запасов. Вероятно, время хранения исчерпывалось. Как бы там ни было, но все были рады нежданной подачке. Тем более что своя одежка за давностью времени вконец уже с плеч сползала.

Утром Светлого праздника офицеры, принарядившись во все новое, похристосовались и вскрыли продовольственные коробки. Там в разноцветных пакетиках, в целлофане (у немцев, кажется, и тогда уже был целлофан) лежало что-то очень скупо отмерянное: какое-то повидло, сухарики, печеньице, брусочек прессованного шпига, сигареты. Но главное, там были жестяная запаянная баночка со шнапсом и... десяток куриных яиц. Белых, сырых яиц! Ур-р-ра!

– Господа офицеры! – прогремел на всю казарму хрипловатый бас штабс-капитана Б. – Предлагаю не начинать попойку, пока не покрасим каждому хотя бы по паре яиц! Я надеюсь, мы еще не совсем оскотинились? Кто подскажет, как это лучше сделать?

Все засуетились. Кто-то бросился на кухню – поискать луковой шелухи или другого какого красителя.

В ожидании обеда Топорков перебирал содержимое своей продовольственной коробки. Он успел уже переодеться. Китель пришелся ему как нельзя впору. Свежий подворотничок ласкал шею, и от этой позабытой мелочи становилось радостно на душе. Он проверил яйца, нет ли среди них “болтунов”. Но, кажется, все они были крепкими и свежими на вид. Ну и нация! Все умеют делать! Даже продукты хранить!

Он представил, как начнет чистить первое, еще горячее от варки яйцо, как вдохнет чудесный, давно забытый аромат упругого белка, как брызнет и зальет нёбо недоваренный, всмяточный желток! Он сварит не два, а все яйца. Два покрасит, но сварит весь десяток. И съест. Все. Не оставляя ни одного яйца на потом. Он мог бы сейчас их и два десятка съесть. На пари. Пожалуйста! Кто хочет убедиться?

– Господин штабс-капитан! – вдруг громко, на всю казарму и совершенно неожиданно для самого себя прокричал он.

– Что? Кто меня зовет?

– Это я, прапорщик Топорков.

– Что тебе угодно, прапор?

– Господин штабс-капитан, хотите пари?

Казарма замерла. Штабс-капитан повернул к прапорщику сухощавое, усатое лицо.

– Изволь, – пророкотал он густым, прокуренным басом. – Условия?

Откуда, из каких глубин памяти всплыл вдруг тот давно, казалось, забытый летний день? Полуденный зной, запах цветов, деревенская девчушка с кошелкой в руках. И голос приятеля: “Ты этот фокус, при случае, с кем угодно можешь повторить!

– Условия просты, – отчеканил Топорков. – Я становлюсь в дверной проем, а вы со своего места – здесь будет шагов десять, не больше – попадете в меня куриным яйцом. Три попытки на все про все. Попадете хотя бы раз – мой десяток яиц переходит к вам. Не попадете, ваши оставшиеся яйца – мои. Ну как? Приемлемо?

Он ужесточил условия: не десять попыток, как было когда-то, а только три! Иначе, если штабс-капитан измажет своими десятью яйцами казарменные стены – а что так и будет, прапорщик не сомневался, – то какой же от подобного пари будет ему профит? Тишина в казарме натянулась как гитарная струна. Все смотрели на штабс-капитана. Он сидел на нарах против двери не шевелясь, подвернув под себя по-турецки ноги, и напевал вполголоса свой любимый романс:

Молись, кунак, земле чужой,

Молись, кунак, за край родной.

Молись о тех, кто сердцу мил,

Чтобы Господь их сохранил.

– Так как же, господин капитан? – настаивал Топорков. – Принимаете условия?

– Становись, – коротко сказал тот.

Казарма вздохнула. Послышались голоса, смешки. Кто-то заключал между собой пари, используя подходящий игровой момент. Выбрали судей (или секундантов).

– Готовы? – спросили судьи.

– Да! – сказал Топорков, стоя в дверном проеме.

Штабс-капитан ничего не ответил. Не меняя позы, он взял в правую руку яйцо, легонько покачал его в ладони и без замаха, коротким тычком послал его вперед!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю