Текст книги "Журнал Наш Современник 2007 #7"
Автор книги: Наш Современник Журнал
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 33 страниц)
После разрушения веками существовавшего государства народ явно не хотел признавать никакой власти.
Не случайно Л. Троцкий возмущался тем, что "наши революционные поэты почти сплошь возвращаются вспять к Пугачеву и Разину! Василий Каменский поэт Разина, а Есенин – Пугачева. Плохо и преступно то, что иначе они не умеют подойти к нынешней революции, растворяя ее тем самым в слепом мятеже, в стихийном восстании. Но ведь что же такое наша революция2, если не бешеное восстание против стихийного бессмысленного, против то есть мужицкого корня старой русской истории, против бесцельности ее (нетелеологичности)… во имя сознательного, целесообразного, волевого и динамического начала жизни" [50, с. 91-92].
Троцкий полагал, что "русский бунт" по своей сути направлен против той революции, одним из "самых выдающихся вождей" – по определению Ленина [31, с. 345] – которой он был и которую он счел уместным охарактеризовать как "бешеное (!) восстание" против этого самого беспредельного и (по ироническому определению Троцкого) "святого" русского бунта, – "восстание, преследующее цель "утверждения власти" [50, с. 92].
Но вместе с тем нельзя не видеть, что Троцкий и его сподвижники смогли оказаться у власти именно благодаря этому русскому бунту. Большевики ведь, в сущности, не захватили, не завоевали, но лишь подняли выпавшую из рук их предшественников власть. Во время Октябрьского переворота почти не было человеческих жертв, хотя вроде бы свершился "решительный бой". Но затем жертвы стали исчисляться миллионами, ибо большевикам пришлось в полном смысле слова "бешено" бороться за удержание и упрочение власти.
Советская историография долгое время внедряла в русское сознание точку зрения, что народное бунтарство между Февралем и Октябрем было-де борьбой за социализм-коммунизм против буржуазной власти, а мятежи после Октября – делом "кулаков" и других "буржуазных элементов". Антисоветская – наоборот – выдвинула концепцию всенародной борьбы против социализма-коммунизма в послеоктябрьское время. Наиболее полно последняя разработана эмигрантским историком и демографом М. С. Бернштамом [7]. И та, и другая точки зрения едва ли верны. Здесь стоит процитировать суждение очень влиятельного и осведомленного послефевральского деятеля В. Станкевича3. В своих мемуарах, изданных в 1920 г. в Берлине, он писал,
Смотреть: [43].
То есть революция, которой руководит Троцкий. Курсив мой.
Станкевич В. Б. (1884-1969) – юрист и журналист, офицер, ближайший соратник Керенского, комиссар Временного правительства (прим. публ.).
что после Февраля масса вообще никем не руководилась, жила по законам, не укладывающимся ни в одну идеологию или какую-то организацию: "Не политическая мысль, не революционный лозунг, не заговор и не бунт (Станкевич явно счел даже это слово слишком "узким" для обозначения того, что происходило. – В. К.), а стихийное движение, сразу испепелившее всю старую власть без остатка: и в городах, и в провинции, и полицейскую, и военную, и власть самоуправлений. Неизвестное, таинственное и иррациональное, коренящееся в скованном виде в народных глубинах, вдруг засверкало штыками, загремело выстрелами, загудело, заволновалось серыми толпами на улицах" [45, с. 239].
Советская историография пыталась доказать, что это "стихийное движение" было по своей сути "классовым" и вскоре пошло-де за большевиками. М. С. Бернштам, напротив, настаивает на том, что после Октября народное движение было всецело направлено против социализма-коммунизма – то есть, подобно ортодоксальным советским историкам, предложил "классовое" или, во всяком случае, политическое толкование "русского бунта" – как антикоммунистического. Иван Бунин, непосредственно наблюдавший "русский бунт", словно предвидя появление в будущем подобных сочинений, записал в своем дневнике 5 мая 1919 г.: "Мужики. на десятки верст разрушают железную дорогу. Плохо верю в их "идейность". Вероятно, впоследствии это будет рассматриваться как "борьба народа с большевиками". Но дело заключается. в охоте к разбойничьей, вольной жизни, которой снова охвачены теперь сотни тысяч" [8, с. 132].
Выше я определил кадетскую и меньшевистско-эсеровскую программы перестройки России как чисто утопические; ныне же множество авторов называют реализованной утопией СССР, странно не замечая, что слово "утопия" обозначает феномен, которого нет и не может быть на земле, а ведь СССР в течение нескольких десятилетий являл собой одну из великих держав мира!..
Действительно утопической, подобно кадетской и эсеро-меньше-вистской, была первоначальная большевистская программа, основывавшаяся на том, что в близком будущем свершится мировая или хотя бы общеевропейская пролетарская революция; большевики в массе своей рассматривали себя как "передовой отряд" такой революции, который обретет прочное положение только после ее победы. И "отступление" в форме нэпа стало неизбежным после осознания утопичности победы мирового пролетариата.
Ко второй половине 1920-х гг. был утвержден курс на "социализм в одной стране", а в середине 1930-х начался поворот к патриотизму (хотя еще не столь давно слово "патриот" означало врага революции). Об этих кардинальных изменениях политически-идеологического курса нынешние "либералы" говорят как о выражении личной воли Сталина. В действительности до 1934 года нет и намека на приверженность Сталина собственно русской (а не только революционной) теме. В докладе на XVI съезде партии он посвятил целый раздел разоблачению "уклона к великорусскому шовинизму" [44, с. 370-373]. А позднее, 5 февраля 1931 года, Сталин, в котором сегодня многие готовы видеть прирожденного патриота, на страницах газеты "Правда" публикует прямо-таки удивительное рассуждение: "История старой России состояла… в том, что ее непрерывно били… Били монгольские ханы. Били турецкие беи. Били шведские феодалы. Били польско-литовские паны" и т. д. Впрочем Иосиф Виссарионович в данном случае присоединился к господствующей фальсификации "истории старой России". И, лишь осознав, что назревающая Великая Отечественная будет по существу не войной фашизма против большевизма, не войной классов, а национальной, "великий вождь и учитель всех народов" стал думать о "мобилизации" именно России, а не большевизма.
Кстати, тезис о построении социализма в одной стране первым выдвинул и обосновал вовсе не Сталин, а его будущий противник Бухарин [9; 10], и эта смена курса, как позднейшее "воскрешение" патриотизма, были порождены ходом самой истории – мучительным, трудным, о чем свидетельствуют трагические судьбы П. Флоренского, П. Васильева, Н. Клюева, О. Мандельштама, С. Клычкова, открыто называвшего вла
стную верхушку "узурпатором русского народа"1, но неизбежным. Как писал М. С. Агурский, не боявшийся острых проблем, с первых же послереволюционных лет "на большевистскую партию оказывалось массивное давление господствующей национальной среды. Оно ощущалось внутри партии и вне, внутри страны и за ее пределами… Оно ощущалось во всех областях жизни: политической, экономической, культурной… Сопротивление этому всеохватывающему давлению грозило потерей власти… надо было, не идя на существенные уступки, создать ви-димость2 того, что режим удовлетворяет исконным национальным интересам русских" [2, с. 197].
Естественно, поддерживать такую "видимость" с каждым годом становилось сложней и сложней. И во второй половине 1930-х гг. большевики левацкого толка с полным основанием говорили об определенной реставрации в стране дореволюционных порядков и даже совершенной Сталиным контрреволюции3, которую в книге "Преданная революция" Троцкий конкретизировал такими фактами из жизни тогдашнего СССР: "…вчерашние классовые враги успешно ассимилируются советским обществом… Недаром же правительство приступило к отмене ограничений, связанных с социальным происхождением!" [51, с. 94, 95].
Сегодня мало кто знает, что "ограничения" , на которые сетовал Троцкий, были чрезвычайно значительными: например, в высшие учебные заведения принимались исключительно "представители пролетариата и беднейшего крестьянства". Отказ от подобных "ограничений" возмущал Троцкого, хотя сам он вырос в весьма богатой семье. Резко – и с явными преувеличениями – отзывался Троцкий и о другом "новшестве" в жизни страны: "По размаху неравенства в оплате труда СССР не только догнал, но и далеко перегнал капиталистические страны!.. трактористы, комбайнеры и пр., т. е. уже заведомая аристократия, имеют собственных коров и свиней… государство оказалось вынуждено пойти на очень большие уступки собственническим и индивидуалистическим тенденциям деревни… " [51, с. 106-107, 109-110].
Но особое негодование Троцкого вызвал курс на возрождение семьи: "Революция сделала героическую попытку разрушить так называемый "семейный очаг"… Назад, к семейному очагу!.. Трудно измерить глазом размах отступления!.. Тупые и черствые предрассудки малокультурного мещанства возрождены под именем новой морали" [51, с. 121, 122].
"Когда жива еще была надежда сосредоточить воспитание новых поколений в руках государства,– продолжал Троцкий,– власть не только не заботилась о поддержании авторитета "старших", в частности, отца с матерью, но, наоборот, стремилась как можно больше отделить детей от семьи… Ныне и в этой немаловажной области произошел крутой поворот: наряду с седьмой4, пятая заповедь5 полностью восстановлена в правах… Забота об авторитете старших повела уже, впрочем, к изменению политики в отношении религии… штурм небес, как и штурм семьи, приостановлен… " [51, с. 127-129].
Интересно, что примерно так же, но с прямо противоположной оценкой определял происходившие в СССР изменения идейный противник Троцкого – Георгий Федотов:
"Это настоящая контрреволюция, проводимая сверху. Так как она не затрагивает основ ни политического, ни социального строя, то ее можно назвать бытовой контрреволюцией. Бытовой и вместе с тем духовной, идеологической. ‹… › Право беспартийно дышать и говорить, не клянясь Марксом, право юношей на любовь и девушек на семью, право родителей на детей и на приличную школу, право всех на "веселую жизнь", на елку и
Смотреть подробней об этом в: [28, с. 41, 343]. Курсив мой.
Так, один из руководящих работников ОГПУ-НКВД Александр Орлов, ставший в 1938 г. "невозвращенцем", писал в своих мемуарах, что, начиная с 1934 г., "старые большевики" приходили к убеждению, что "Сталин изменил делу революции. С горечью следили эти люди за торжествующей реакцией, уничтожающей одно завоевание революции за другим" [35, 46-49].
Седьмая заповедь – т. е. заповедь о грехе прелюбодеяния. Пятая заповедь – заповедь о почитании отца и матери.
на какой-то минимум обряда – старого обряда, украшавшего жизнь1,– означает для России восстание из мертвых" [57, с. 83-84].
И далее: "Взамен марксистского обществоведения восстанавливается история. В трактовке истории или литературы объявлена борьба экономическим схемам, сводившим на нет культурное своеобразие явлений. ‹… › Можно было бы спросить себя, почему, если марксизм в России приказал долго жить, не уберут его полинявших декораций. Почему на каждом шагу, изменяя ему и даже издеваясь над ним, ханжески бормочут старые формулы? Но всякая власть нуждается в известной идеологии" [51, с. 87, 90]. И удивительное по своей прозорливости предупреждение: "Отрекаться от своей собственной революционной генеалогии – было бы безрассудно" [51, с. 90].
Нельзя, однако, не задуматься о самом этом слове "контрреволюция". В устах Троцкого оно имело что ни на есть "страшный", обличительный смысл, тогда как Федотова оно ничуть не пугало. К сожалению, до сих пор в массовом сознании "контрреволюция" воспринимается скорее "по-троцкистски", чем "по-федотовски", хотя в истории нет ничего страшнее именно революций – глобальных катастроф, неотвратимо ведущих к бесчисленным жертвам и беспримерным разрушениям. Во всяком случае, число жертв российской "контрреволюции" 30-х гг. несопоставимо с результатами революции 1917 г. и даже 1929-1933 гг.: в 1934-1939 гг. погибло в 30 раз (!) меньше людей, чем в 1918-1922 гг.2.
Правда, здесь перед нами встает нелегкий и, так сказать, щекотливый вопрос о личной роли Сталина в так называемой "второй революции" – в трагедии коллективизации. Антисталинисты целиком возлагают вину на вождя, а сталинисты (число коих в последнее время заметно растет) либо стараются замолчать неприятную для них тему, либо выдвигают в качестве главных виновников трагедии других тогдашних деятелей. Но ясно, попытки "обелить" Сталина несостоятельны: даже если наиболее беспощадные акции того времени осуществлялись под непосредственным руководством других лиц, ответственность все же лежит на Сталине, ибо лица эти оказались на своих постах с его ведома и не без его воли.
Впрочем, в "Преданной революции" Троцкий, ставя вопрос, почему в партийной борьбе за власть победил Сталин, отвечал так: "…каждая революция до сих пор вызывала после себя реакцию и даже контрреволюцию, которая, правда, никогда не отбрасывала нацию назад, к исходному пункту… Аксиоматическое утверждение советской литературы, будто законы буржуазных революций "неприменимы" к пролетарской, лишено всякого научного содержания" [51, с. 76, 77]. То есть, и по Троцкому, суть дела заключалась не в реализации некой индивидуальной идеологии и политики вождя (напомню, подлинным автором коллективизации был все-таки не Сталин, а видный экономист, будущий академик и лауреат Ленинской премии Василий Сергеевич Немчинов), а в закономерном ходе истории после любой революции с ее атмосферой фанатической беспощадности, подозрительности и тотальной слежки друг за другом – вплоть до самоистребления.
Обычно в выражении "историю делают люди" видят отрицание фатализма, но, пожалуй, не менее и даже более существенно другое: историю делают люди, которые налицо в данный период.
Вместе с тем понятно и по-своему оправдано восприятие всего происходившего в 1930-х гг. под знаком имени Сталина – ведь порожденные объективно-историческим ходом вещей "повороты" так или иначе санкционировались генсеком. И есть прямой смысл проследить, как санкционированные им "повороты" отражали народное самосознание и – соответственно – представления о вожде в произведениях русской культуры, к примеру, в творчестве уже упоминавшегося здесь Осипа Мандельштама.
Известно, что Осип Эмильевич Мандельштам поистине благоговейно воспринимал русскую культуру и, шире, русское бытие. Еще в 1914 г. поэт, вслед за Чаадаевым, утверждал, что России присуща "нравственная свобода, свобода выбора" – "дар русской земли, лучший цветок, ею взращенный", равноценный "всему, что создал Запад в области материальной
В 1935 г. партийное руководство страны разрешило украшать новогодние – бывшие "рождественские" – елки. Более подробно об этом в: [27].
культуры"1. Притом в основе этой свободы и, соответственно, величия русской культуры лежит, по определению Мандельштама, "углубленное понимание народности как высшего расцвета личности" [33, т. II, с. 155-156].
После 1917 г. Мандельштаму казалось, что ценимая им превыше всего народная основа России не подвергнется жестокому давлению. Очевидно, именно поэтому он, в отличие от Бунина или Зинаиды Гиппиус, встретил Октябрьскую революцию если не восторженно, то достаточно спокойно. Поэт вступил в острейший конфликт с властью только во время коллективизации, которую воспринял как разрушение главнейших основ русского бытия, всеобщую космическую катастрофу, сокрушившую и народ, и природу, что нашло свое воплощение в ряде его стихотворений 1933 г., в том числе в знаменитом антисталинском памфлете "Мы живем, под собою не чуя страны…", за который он поплатился ссылкой в Воронеж.
Но вот что знаменательно: поэт, написавший предельно резкие стихи о Сталине в 1933-м, через три с небольшим года создает о том же Сталине восторженную оду "Когда б я уголь взял для высшей похвалы…".
Люди, пытающиеся представить Мандельштама ярым противником советской власти чуть ли ни с момента разгона Учредительного собрания, интерпретируют этот факт в общем-то трояко. "Ода" рассматривается ими в качестве: а) попытки, как известно, тщетной, спастись от новых репрессий; б) результата прискорбнейшего самообольщения поэта; в)псевдопа-негирика, в действительности якобы иронического.
Но тщательно работающий филолог М. Л. Гаспаров в обстоятельном исследовании "О. Мандельштам. Гражданская лирика 1937 года", прослеживая движение поэта от "Стансов" 1935 г. ("Я не хочу средь юношей тепличных…") до "Стансов" 1937 г. ("Необходимо сердцу биться…"), где, как и в "Оде", воспет Сталин, со всей основательностью доказал: во-первых, что "ни приспособленчества, ни насилия над собой в этом движении нет" [15, с. 66]; во-вторых, теснейшую связь "Оды" "со всеми без исключения стихами, написанными во второй половине и феврале 1937 года, а через них – как с предшествующими и последующими циклами, так и со всем творчеством Мандельштама" [15, с. 111-112].
Словом, "приятие" Сталина органически выросло из творческого развития поэта. В "Стансах" 1935 г. он писал:
…как в колхоз идет единоличник, Я в мир вхожу…
Не столь давно, в ноябре 1933 г., поэт говорил о коллективизации как о вселенской катастрофе, а тут очевидно определенное примирение с "колхозной" Россией. В связи с этим следует сказать об одном не вполне точном суждении М. Л. Гаспарова. По его мнению, в процитированных выше строках поэт выразил "попытку "войти в мир", "как в колхоз идет единоличник… " А если "мир", "люди"… едины в преклонении перед Сталиным, – то слиться с ними и в этом" [15, с. 88].
Суждение исследователя, увы, можно понять в том смысле, что поэт изменил свое отношение к Сталину не благодаря тем изменениям в бытии страны, которые он видел и осознавал, а в результате бездумного присоединения к всеобщему культу или лукавства поэта. Но ведь Осип Мандельштам еще в 1933 г. безоговорочно выразил свое отношение к трагедии коллективизации и, соответственно, вождю. Кто-либо, вероятно, скажет, что Мандельштам крайне идеализировал увиденную им жизнь. Однако, в сравнении с началом 1930-х, жизнь деревни, как подтверждают действительные, а не выдуманные факты, бесспорно изменилась в лучшую сторону. И, конечно же, поворот в отношении поэта к Сталину (пусть и "неадекватный") был порожден не самодовлеющим стремлением "слиться" (по словам Гаспарова) с многочисленными воспевателями вождя (их было немало и в 1933 г. – в том числе и среди близких Мандельштаму людей: Б. Пастернак, Ю. Тынянов, К. Чуковский,
И. Эренбург… Но Мандельштам тогда противостоял им), а поворотом в самом бытии страны, в которой созидание шло на смену разрушению.
Впрочем, М. Л. Гаспаров в другом месте своей книги дает – в сопоставлении с антисталинистским памфлетом 1933 г. – совершенно верное определение исходного смысла мандельштамовской "Оды":
"В середине "Оды"… соприкасаются… прошлое и будущее – в словах "Он (Сталин. – В. К.) свесился с трибуны, как с горы. В бугры голов. Должник сильнее иска". Площадь, форум с трибуной… это не только площадь демонстраций, но и площадь суда. Иск Сталину предъявляет прошлое за все то зло, что было в революции и после нее (разумеется, включая коллективизацию.– В. К.); Сталин пересилил это светлым настоящим и будущим… Решение на этом суде выносит народ… В памятной эпиграмме против Сталина поэт выступал обвинителем от прошлого – по народному приговору он не прав… " [15, с. 94] – надо думать, "не прав" именно теперь, в 1937-м, когда безмерно трагическое время коллективизации уже стало "прошлым".
К сожалению, нынешние "либералы" стремления глубже понять ход истории в сталинские времена чаще всего клеймят как попытки реабилитации вождя. Лишь немногие люди этого круга способны подняться над заведомо примитивными представлениями, исходящими из попросту вывернутого наизнанку "сталинизма". Так, поэт Давид Самойлов написал о "повороте", который, как правило, толкуется в качестве чисто личного "злодейства" вождя:
"Надо быть полным антидетерминистом1, чтобы поверить, что укрепление власти Сталина было единственной исторической целью 37-го года, что он один мощью своего честолюбия, тщеславия, жестокости мог поворачивать русскую историю, куда хотел, и единолично сотворить чудовищный феномен 37-го года. Если весь 37-й год произошел ради Сталина, то нет бога, нет идеального начала истории. Или, вернее, бог – это Сталин, ибо кто еще достигал возможности самолично управлять историей! Какие ж предначертания высшей воли диким образом выполнил Сталин в 1937-м году? ‹…› После якобинской расправы с дворянством, буржуазией, интеллигенцией, после кровавой революции сверху (был страх, но не было жалости), произошедшей в 1930-1932 годах в русской деревне, террор начисто скосил правящий слой 20-30-х годов. ‹… › Тех, кто вершил самосуд, постиг самосуд" [40, с. 344, 443].
Существенно, что даже либеральный идеолог увидел в драматических событиях 1937 г. смысл возмездия: вот, мол, те люди, которых "скашивают" в 1937-м, ранее, начиная с 1917-го, сами беспощадно "скашивали" других людей, и поэтому получили столь беспощадное наказание.
Самойловское толкование событий 1937 г. подразумевает, что в истории действует неотвратимый закон, благодаря которому насильники и палачи сами, в конце концов, подвергаются репрессиям и казням. Вообще-то вера в реальность такого закона существует. Но проблема, если вдуматься, гораздо сложнее. Ведь в 1937-м погибли или оказались в заключении многие и многие люди, которых ни в коей мере нельзя отнести к категории "палачей", и уж только это ставит под сомнение "закономерность", каковую вроде бы можно проследить в казнях вчерашних палачей,– не говоря уж о том, что далеко не всех палачей настигло заслуженное возмездие.
Словом, представление, согласно которому люди, принимавшие участие в массовом терроре периода гражданской войны и затем коллективизации, именно поэтому или, выражаясь попросту, именно "за это" были подвергнуты репрессиям, едва ли может быть обосновано "практически", реально.
Но есть и другой аспект проблемы: ведь именно те люди, против которых прежде всего и главным образом были направлены репрессии 1937 г., создали в стране "политический климат", закономерно породивший беспощадный террор. Более того, как свидетельствуют многочисленные факты,
именно этого типа люди – в основном партийцы, комсомольцы – всячески раздували пламя террора, а его противниками были люди, как правило, не причастные к власти.
Сегодня многие повторяют слова Анны Ахматовой, произнесенные вскоре после смерти Сталина: "Теперь арестанты вернутся, и две России глянут друг другу в глаза: та, что сажала, и та, которую посадили"1.
Анне Андреевне принадлежит немало метких суждений, но приведенное явно упрощает реальность 1937-го и позднейших годов, когда "две России" сплошь и рядом совмещались в одних и тех же людях. Вот достаточно типичный пример: в 1960 гг. немалой популярностью пользовались сочинения ныне забытого Бориса Дьякова о пережитой им судьбе заключенного, но позднее – по архивным документам – выяснилось, что до того, как его "посадили", будущий литератор Дьяков сам "посадил" десятки людей…
Думается, в истолковании темы "возмездия" важнее осознать другое: к середине 1930 гг. жизнь страны в целом начала постепенно нормализироваться, и деятели, исповедующие идеологию классового "интернационализма", нацеленные на раздувание "мирового пожара", готовые ради него пожертвовать собственным народом, стали просто ненужными и даже "вредными": они явно не годились, как писал отнюдь не питающий большой любви к нашей родине американский политолог Роберт Такер, – для построения "великого и могучего советского русского государства" [46, с. 494] и тем более не годились для ведения назревающей великой войны, получившей имя "Отечественной" – войны народной, а не классовой. Поэтому массовая замена "правящего слоя" (сверху донизу) в 1937 г. была не только закономерна, но и необходима (как, например, позднее: в 1956-1960-х или 1990-1993 гг.). Страшное "своеобразие" того времени состояло в том, что людей отправляли не на пенсию, а в лагеря или прямо в могилу. И в связи с этим мне бы хотелось в "Памятных записках" Д. Самойлова выделить следующее. Их автор полагает, что драматические события 1937-го предначертала "высшая воля" – то есть как бы воля Бога. Но эту "волю" едва ли уместно осознавать в христианском духе. Речь может идти о языческих или ветхозаветных богах. И именно в этом моменте Д. Самойлов смыкается с теми нынешними прозападнически настроенными "либералами", которые проклинают Сталина не столько за его решения как таковые, сколько за то, что он их, по словам Самойлова, осуществлял "дикими", "чудовищными" методами. Но этим Сталин вряд ли принципиально отличался от своих предшественников – Троцкого, Каменева, Зиновьева, Бухарина и других "выдающихся вождей" русской революции2. Увы, насилие, террор, готовность пойти на любые жертвы ради "великой цели", способность ради нее оправдать любые преступления – порождение не козней каких-либо "злодеев", а всей атмосферы беспощадности, образующейся в условиях революционного катаклизма.
Но Самойлов, безусловно, прав, говоря о том, что движение истории определяется не замыслами или волеизъявлениями каких-либо лиц (пусть и обладающих громадной властью), а, скажу от себя, сложнейшим и противоречивым воздействием различных общественных сил. В действительности вожди, в конечном счете, только "реагируют" – причем обычно с определенным запозданием – на объективно сложившуюся в стране – и в мире в целом – ситуацию. И несомненно то, что в самом ходе истории есть "высшая воля", смысл которой, правда, трудно выявить, но который значительней всех наших рассуждений об истории. Никто до 1941 г. не мог ясно предвидеть, что страна будет вынуждена вести колоссальную – геополитическую – войну за само свое бытие на планете с мощнейшей военной машиной, вобравшей в себя энергию почти всей Европы. Но вполне уместно сказать, что сама история страны (во всей ее полноте) это предвидела,– иначе и не было бы великой Победы 1945 г.
В свете вышеизложенного обратимся к поставленной в самом начале этого сочинения проблеме деления идеологов на "патриотов" и "либералов". Как уже было сказано, оно только запутывает и затемняет общественное сознание: в частности, "патриоты" преподносятся в СМИ (средствах массовой информации) как консерваторы или "реакционеры", стремящиеся восстановить ушедший в прошлое СССР, либо даже Российскую империю, а "либералы" – как "прогрессисты", которые, в конечном счете, стремятся повести страну по пути, намеченному западниками Февраля 1917 г., но, мол, из-за тогдашних неблагоприятных обстоятельств быстро прерванному.
Нельзя не сказать, что идеологи, сопоставляющие Февраль 1917 г. с переворотом рубежа 1991-1992 гг., с поистине странной наивностью закрывают глаза на коренное различие: Февраль вызвал долгую цепь бунтов и восстаний и полномасштабную гражданскую войну, а в 1990-х ничего подобного не было (за исключением глубоко специфичной ситуации в Чечне). Естественные объяснения этого способного удивить и вызвать недоумение различия заключаются в сохранении основ прежней экономики, а также и основ политического строя. Ярчайшее выражение последнего – разгон российского парламента в октябре 1993-го и последующее полное лишение представительной власти реальных полномочий, возвратившее ее, по существу, к тому положению, в каковом находился Верховный Совет СССР. То есть действительного переворота – в отличие от 1917-го – не произошло, и именно поэтому не было ни мощных бунтов, ни гражданской войны.
Да, Великая Отечественная война закономерно заставила воскресить многое из прошлого России. Но очень многое, и имеющее первостепенную ценность, осталось или полностью забытым, или по меньшей мере тенденциозно искаженным. Так, в творениях русской классической литературы постоянно пытались усматривать прежде всего, и главным образом, "беспощадную критику" дореволюционной России, – невзирая на то, что едва ли в какой другой литературе XIX века имеется такое богатство истинно прекрасных образов людей и самого бытия.
Но гораздо существенней другое. Революция целиком и полностью отвергла отечественную философскую мысль (о религиозной – уж и говорить не приходится), – исключая тех ее представителей, которые подвергали российское бытие критике и так или иначе "готовили" революцию (декабристы, Белинский, Чернышевский и другие). Наиболее глубокие мыслители, раскрывавшие истинный смысл отечественной истории и культуры – Иван Киреевский, Аполлон Григорьев, Николай Данилевский, Константин Леонтьев, Николай Страхов, Владимир Соловьев и многие другие, – долгое время находились в полном забвении, а люди, развивавшие их традиции, были либо погублены (Флоренский, Чаянов, Кондратьев), либо высланы из страны, либо сами эмигрировали (Карсавин, Бердяев, Франк, С. Булгаков, П. Сорокин), либо подвергались гонениям и почти не имели возможности публиковать свои сочинения (М. Бахтин, А. Лосев).
И это, конечно, только одна сторона дела. Революция разрушила то, без чего вообще невозможен подлинный патриотизм. Она отвергла не только самосознание России, но и то ее бытие, которым и было порождено это самосознание. В хрущевское время с его "левизной" разрыв с дореволюционным прошлым только усилился. Если в годы Второй мировой войны и некоторое время после нее предпринимались те или иные попытки для преодоления разрыва с многовековой историей страны, то образование – в результате Победы – "соцлагеря" востребовало отброшенную Сталиным во второй половине 1930-х гг. идеологию классового "интернационализма". Страна жила так, будто она в самом деле "родом из Октября", а ее молодежь – "дети XX съезда". И это вело – и привело – к самому тяжкому итогу. Обещанный "земной рай" – коммунизм – отодвигался в неопределенное будущее, а разочарование в том, чем жили и во что верили, постепенно нарастало и нарастало. В результате масса людей поверила крикливым "идеологам", утверждавшим, что Россия, дескать, не принадлежит к странам "нормальным", "цивилизованным", "культурным" и т. п., и началась волна поистине патологического низкопоклонства перед Западом, у которого мы, мол, должны учиться с нуля
жить и мыслить1. Короче, то, что происходит сейчас, назревало давно, хотя и подспудно. Тем не менее необходимо со всей определенностью сказать: 75 лет – жизнь трех поколений – невозможно выбросить из истории, объявив их "черной дырой". И те, кто усматривает цель в возврате в дореволюционное прошлое, не более правы, чем те, кто считает своего рода началом истории 1917 г. Истинная цель заключается в том, чтобы срастить времена.
