412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Надежда Мердер » Звезда цесаревны. Борьба у престола » Текст книги (страница 36)
Звезда цесаревны. Борьба у престола
  • Текст добавлен: 15 июля 2025, 11:26

Текст книги "Звезда цесаревны. Борьба у престола"


Автор книги: Надежда Мердер


Соавторы: Федор Зарин-Несвицкий
сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 47 страниц)

Григорий Дмитриевич нахмурился.

– Генерал привёз подлинные кондиции, – продолжал Дивинский, – а Сумарокова захватили под Митавой.

Дивинский подробно рассказал о всём происшедшем в Митаве, о допросе Сумарокова, который признался, что его отправил в Митаву граф Павел Иваныч, дабы прежде всех оповестить императрицу об её избрани и действиях Верховного Совета. Василь Лукич и распорядился после допроса отправить его в Москву, в Верховный Совет. Кроме того, по-видимому, был от кого‑то ещё гонец. Но его не успели поймать, и Василь Лукич писал произвести о сём строжайшее расследование. А сейчас Дмитрий Михайлыч приглашал князя Григория Дмитриевича приехать к нему. В ночь будут допрашивать Сумарокова и обсуждать, что делать.

Князь Григорий Дмитриевич молча выслушал Дивинского.

– Так подлинные кондиции здесь? – спросил он.

– Генерал передал их Дмитрию Михайлычу, – ответил Дивинский.

– Ну, слава Богу, – поднимаясь во весь рост, произнёс Юсупов. – Пора! А Ягужинский!.. Ну, что, с ним мы теперь справимся! – закончил он, и его лицо приняло жестокое, страшное выражение. Глаза загорелись, широкие ноздри раздулись.

– Не время щадить врагов, – снова начал он. – Их много, ой как много!.. Дадим же им кровавый урок! Вспомним Петра Алексеевича. Тот никого не пощадил бы для блага отечества!

Князь тяжёлой поступью заходил по комнате, изредка останавливаясь, чтобы выпить бокал вина, до которого был великий охотник. Глядя на его грозное лицо, Дивинский не смел нарушить молчания. Но вдруг лицо князя просветлело и сразу стало добрым и ласковым.

– А ты, ферлакур, что здесь напевал Паше[41]41
  …А ты, ферлакур, что здесь напевал Паше? – Ферлакур (фр.) – ухажёр, донжуан.


[Закрыть]
? – спросил он, останавливаясь перед Дивинским и глядя на него смеющимися глазами.

Несмотря на ласковый тон его слов, Дивинский оробел.

– Князь, – дрожащим голосом начал он. – В последний год вы заменили мне отца… Я вечно благодарен вам, я бы… я… хотел бы стать вашим сыном…

Он взволнованно замолчал. Князь уже не смеялся. Он серьёзно и задумчиво смотрел на стоящего перед ним с опущенными глазами Фёдора Никитича.

– Да, – медленно начал он. – Я давно видел, что слюбились вы. Я видел это, может, раньше, чем вы сами про то узнали. И по тому как я относился к тебе, ты должен понять, что не я помешаю вашему счастью.

Дивинский сделал к нему движение.

– Постой, – остановил его князь. – Ты честный и смелый офицер и дворянин… Я готов назвать тебя своим сыном. Но, говорю тебе, повремени! Смутно теперь, и болит моё сердце. Рано торжествовать ещё победу. Подожди, и когда мы отпразднуем победу, – Паша твоя! Вот тебе рука моя.

Дивинский крепко пожал протянутую руку. Князь обнял его и поцеловал.

– Ты хороший офицер. Исполни же до конца свой долг. Ну, теперь иди, отдыхай. Отдохну к я часок, а там пойду к Дмитрию Михайлычу. Ты ночуй у меня.

Это был счастливейший день в жизни Фёдора Никитича.

V

Был ранний час, и на улице ещё царила тьма. Просторный кабинет Ягужинского был ярко освещён многочисленными свечами. За столом сидел Кротков и разбирая бумаги.

Накануне, поздно вечером, из Верховного Совета была получена повестка, приглашавшая графа Павла Ивановича к девяти часам утра в большой кремлёвский дворец на собрание. Какое собрание – в повестке не было указано. На всякий случай Семён Петрович, всегда аккуратный, подобрал бумаги, касавшиеся последних распоряжений, отданных Верховным Советом графу. Верховный Совет возложил на Ягужинского предварительные подготовления к предстоящему погребению покойного императора, заготовку траурных карет, устройство гробницы, выработку в общих чертах церемониала погребения соответственно бывшим «прискорбным оказиям» и другие столь же несложные, но хлопотливые дела.

Кротков составил уже небольшую записку о мерах, принятых графом к исполнению поручений совета. Он делал своё дело механически, по привычке, и на его худощавом, спокойном лице нельзя было прочесть тревоги, пожиравшей его душу. Едва ли у Ягужинского был более преданный человек, чем Кротков. И это было понятно. Семён Петрович был всем обязан Павлу Ивановичу. И не только он, но и его отец, и его дед.

Старый органист московской лютеранской церкви, отец Павла Ивановича, принял участие в судьбе своего соседа, такого же бедняка, каким был сам дед Семёна Петровича. По мере сил помогал ему, бедному «ярыжке» Судного приказа (это было во времена правительницы Софии), и, когда этот «ярыжка» умер, взял к себе на воспитание его единственного сына Петрушу. Петруша провёл своё раннее детство вместе с нынешним графом. Но судьба рано разделила их. Талантливый и живой Павел случайно привлёк к себе внимание царя Петра Алексеевича, когда в то время ещё юный царь посетил кирку и заговорил с не по летам развитым сыном бедного органиста.

С тех пор Павел Иванович стал быстро подниматься в гору, между тем как Пётр Кротков поступил писцом в тот же Судный приказ.

Шли годы. Умер старый органист. Преждевременно умер от запоя и Пётр Кротков, оставив юного сына Семёна. Это было в конце царствования Екатерины.

Когда юный Семён, помня и зная от отца о всех благодеяниях, оказанных их семье старым Ягужинским, с трепетом явился в приёмную графа, генерал-адъютанта и камергера Павла Ивановича, он встретил и участие и ласку. В память своего отца, в память детской дружбы с отцом Семёна Ягужинский тотчас же устроил его в Сенат, а заметя трудолюбие, способности и скромность молодого писца, взял его к себе в секретари. Семён Петрович платил ему за всё самой горячей признательностью. И теперь, разбирая бумаги, он болел сердцем за своего благодетеля. Он видел тревогу графа и знал её причину. Он сам помогал Павлу Ивановичу писать письмо к герцогине Курляндский, знал о посылке Сумарокова и об его аресте. И повестка Верховного Совета казалась ему зловещей. Теперь он ждал выхода графа.

Но кроме него в кабинете присутствовали ещё двое. Это были Окунев и Чаплыгин – адъютанты Ягужинского, которые должны были сопровождать его в Совет. В полной парадной форме, в напудренных париках, офицеры нетерпеливо ходили взад и вперёд по кабинету. У них был вид людей, идущих на сражение. И действительно, они после последних известий были готовы ко всему.

Кротков молча сидел, уткнувшись в бумаги. Чаплыгин не выдержал.

– Семён Петрович, – крикнул он. – Да брось к дьяволу свои бумаги. Бросил бы их в печку. Больше бы прибыли было. Ты лучше скажи, что граф?

Кротков с улыбкой отодвинул от себя бумаги.

– Граф! Что граф? Вчера ночью, как получил повестку, поехал к канцлеру. Вернулся чернее тучи.

– Да, – задумчиво произнёс Окунев. – Почернеешь тут. Ну, а ты что?

– Я? – ответил Кротков. – Я там, где граф.

– Хорошо сказать, – воскликнул Чаплыгин. – Граф – всё же граф, генерал-прокурор, генерал-адъютант… А мы? С нами, брат, церемониться не станут.

Семён Петрович покачал головой.

– А с Меншиковым поцеремонились? – сказал он.

Окунев махнул рукой:

– И охота вам каркать! Может, поговорят, поговорят – и только.

– А Сумароков? – спросил Чаплыгин.

– Велика важность, – ответил Окунев. – Отпустят. Разве что в гарнизон переведут, с глаз подальше. Вот и всё.

– Кажется, идёт граф, – вставая, произнёс Кротков.

В соседней комнате послышались твёрдые, поспешные шаги.

И действительно, на пороге в полной парадной форме, с голубой лентой Андрея Первозванного через плечо, со шляпой и перчатками в руке появился Ягужинский. Офицеры вытянулись.

Лицо Ягужинского было спокойно и решительно. Он тоже был готов к борьбе. Он уже знал от Головкина, в чём дело. Сегодня торжественное объявление кондиций, утверждённых императрицей. Особыми повестками были приглашены: «Синод, Сенат, генералитет до бригадира, президенты коллегий и прочие штатские тех рангов».

Но верховники не посвятили Головкина в подробности допроса Сумарокова, хотя Головкин и знал, что Сумароков в цепях доставлен в Москву. Это было зловещим признаком.

Он не скрыл от Павла Ивановича самых мрачных опасений. Советовал даже ему временно уехать в какую‑нибудь вотчину, тайно ото всех, и пробыть там время до прибытия императрицы.

Но при всех своих недостатках, воспитанный в суровой школе Петра, Ягужинский не был трусом.

– Нет, Гаврило Иваныч, – возразил он на его убеждения. – Я не убегу. Я никогда не бегал от врага, и я не боюсь их…

Войдя в кабинет, Ягужинский ласково ответил на поклоны молодых людей.

– Вот, ваше сиятельство, – начал Семён Петрович. – Я приготовил премеморию[42]42
  Премемория – записка.


[Закрыть]
для Верховного Совета касательно погребения праха покойного государя.

– Оставь, Семён, это вздор! Тут, пожалуй, о наших головах идёт речь. Сумароков в цепях, – с удареньем повторил он, – привезён в Москву и допрошен господами министрами. – Ягужинский горько усмехнулся. – Так до бумаг ли теперь? Пожалуй, надо ехать, пораньше буду – побольше узнаю. Прощай, Семён Петрович, – ласково проговорил граф, как будто мгновенно охваченный тяжёлым предчувствием.

Он протянул Кроткову руку, и, когда тот в волнении хотел поцеловать её, граф не допустил и обнял его. Офицеры горячо пожали Семёну Петровичу руку.

– С Богом, счастливого пути, – взволнованно говорил он, идя залами следом.

В большой зале графа встретили жена и дочь, обе встревоженные. Но граф сейчас же принял весёлый вид.

– Чего вы поднялись такую рань?

– Не спалось, – серьёзно ответила Анна Гавриловна. – Ты поздно вернулся вчера. А вчера вечером заезжал Степан Васильич. Видно, тревожен.

– Ну, ну, нечего тревожиться, – торопливо проговорил Ягужинский. Видно, присутствие жены и дочери было тяжело ему. Если он был дурным и неверным мужем, что было известно всем и что подозревала Анна Гавриловна, зато был очень нежным отцом.

– Ну, до свидания, до свидания, – сказал он, целуя жену и дочь.

Маша почему‑то особенно нежно поцеловала отца.

– Довольно, Маша, пусти, – растроганно произнёс граф.

Глаза Маши были полны слёз. И она и Анна Гавриловна вчера узнали от Лопухина о той опасности, которая грозила Ягужинскому.

Но Анна Гавриловна, по натуре сдержанная и энергичная, могла владеть собой; Маша же едва могла сдержаться от рыданий. Офицеры стояли в стороне, и трудно было решить, чьи глаза выражали больше восторга, глядя на Машу, – Окунева или Чаплыгина.

Попрощавшись с Павлом Ивановичем, женщины протянули руки молодым офицерам и c чувством пожелали им счастливого пути. Лишь только затихли шаги ушедших, Маша с громкими рыданиями бросилась на грудь матери.

– Маша, Маша, не плачь, – успокаивала её мать. – Бог милостив…

Проводив до подъезда графа, Семён Петрович вернулся в кабинет и, глубоко задумавшись, начал ходить взад и вперёд. Через несколько минут он позвонил и приказал вошедшему лакею затопить камин. Когда разгорелся огонь, Кротков запер дверь кабинета на ключ, открыл стол, вынул из него связку бумаг и, медленно переворачивая каждую, одну за другой бросал их в огонь.

Это были черновики письма к Анне, инструкции Сумарокову, замётки для памяти, что сказать ему для передачи новой императрице, список кавалергардских офицеров, преданных и чем‑нибудь обязанных своему бывшему подполковнику, также и Семёновских и Преображенских офицеров и многих вольных людей – помещиков и шляхетства, так или иначе связанных с Ягужинским.

Когда сгорела последняя бумага, Кротков облегчённо вздохнул и самый пепел смешал с пылающими углями. Потом открыл кабинет, ещё раз осмотрел внимательно, встал, запер бумаги и направился к себе. Он жил наверху, в тесной комнатке, всю обстановку которой составляли деревянная постель с тощим тюфяком, простой стол с бумагами и книгами, несколько стульев.

Конечно, Семён Петрович мог бы завести и тюфяк получше, и стулья понаряднее, в богатом доме Ягужинского не было недостатка в мебели, но Кротков не считал нулевым менять обстановку. Он вполне довольствовался ею. На столе лежали разные петровские регламенты, указы об учреждении коллегий, собрание манифестов и церемониалов, включительно до «суплемента», носившего подзаголовок: «В воскресенье 12 декабря 1729 года реляция о высоком его императорского величества обручении, коим образом оное 30-го дня ноября сего 1729 года в Москве счастливо совершилось, и целая кипа С. Петербургских ведомостей».

Взглянув на «суплемент», Кротков тяжело вздохнул. Как недавно всё это было! И как страшно всё изменилось!.. И как темно впереди для всех!..

Дверь комнаты тихонько приоткрылась, и просунулась чья‑то голова.

– Семён Петрович, дозвольте войти! – произнёс голос.

Кротков узнал старшего камердинера графа, Евстрата.

– Войди, войди, Евстрат, – произнёс он.

Он привык к тому, что вся дворня обращалась к нему за советами, с просьбами и за разъяснениями. Семён Петрович никому не отказывал: кому поможет советом, за кого попросит у графа. Его любили и ему доверяли.

Евстрат вошёл несколько смущённый.

– В чём дело, Евстрат? – спросил Кротков.

– Да вот, – опасливо начал Евстрат. – К вам, Семён Петрович. Не откажите.

Кротков молча ждал. Наконец Евстрат овладел собою и решительно сказал:

– Смутно нынче стало. Ну, и всякие такие разговоры. Дворня неспокойна… В кухне что творится – не приведи Бог!

– Что ж творится? – спросил с любопытством Семён Петрович.

– Словно неладное! – отвечал Евстрат. – Повар Тимошка прямо говорит, что не будет более холопов, что всем‑де Верховный Совет положил волю дать. Я, говорит, скоро сам буду вольный человек, женюсь на Малашке, никого не спрашаючись, и в Съестной улице лавку открою. Конюх Никита в деревню уйти хочет, дескать, обрадуют всех, вольные люди будем…

Евстрат помолчал.

– Ну, и волнуются, а тут вечор приходил к брату человек от князя Василь Владимировича. Весёлый такой. Говорит, сама царица-матушка, дай ей Бог здоровья, царским словом обещала волю нам дать… Оно, конечно, Семён Петрович, – взволнованно говорил Евстрат. – Воля… Надо воли… Конечно, грех Бога гневить, хорошо у нашего барина… А только, того… воли бы нам.

Молодое лицо Евстрата разгорелось.

– Скажи ради Бога, Семён Петрович, дала царица волю или так брешут только? Куды ни придёшь, везде про то говорят, и у самого графа-батюшки тоже.

Графом-батюшкой называли в доме Головкина, как отца Ягужинской.

Евстрат в волнении замолчал.

Молчал и Кротков, поражённый тем, что услыхал. Он не думал, не ожидал, что «затейки» верховников (это выражение он слышал от Ягужинского) найдут отклик среди бессловесных рабов. Он сам не знал, была ли в этом правда, думали ли об этом верховники, ограничивая самодержавную власть императрицы, но эта мысль ослепила его. До сих пор он смотрел на разгоравшуюся борьбу, как на борьбу, в которой замешаны только могущественные, стоявшие на самом верху люди. И вдруг оказывается, что эта борьба отозвалась глубоко внизу и возбудила мечты и надежды тех, кто за долгие века рабства, казалось, привыкли видеть свою судьбу в полной зависимости от произвола своего господина.

Кротков долго молчал и наконец ответил:

– Я ничего не слышал об этом, Евстрат; напрасно волнуются. Как бы не стало потом хуже.

– Так, значит, пустое, одна брехня, – уныло и угрюмо ответил Евстрат. – Я так и полагал. Ну ж я покажу им, как брехать, – злобно добавил он, и в его словах чувствовалась обида человека, обманутого в своих надеждах.

– Погоди, Евстрат, – остановил его Кротков. – Время теперь смутное, надо подождать, когда приедет императрица. Она полегчит вам.

– Полегчит, – с сомнением ответил Евстрат. – Спасибо, Семён Петрович, – закончил он и, махнув рукой, вышел вон.

Новые мысли, новые чувства пробудили слова Евстрата в душе Кроткова. Верховники могущественны, они ограничили самодержавие императрицы, они теперь могущественнее её самой. Почему бы им и не сделать этого? А может, они думали о том? А почто же тогда восстал против них Пётр Иванович?

Мысли бурей налетели на Семёна Петровича. По своему рождению он был близок к этим дворовым. Его бабушка была из дворовых Олсуфьевых, брат его деда был дворовым Шереметевых. Ему были близки и слёзы, и горе рабов. Но Павел Иванович говорил, что Долгорукие лишь о себе мыслят, а дворовый Долгоруких говорит, что они не для одних себя воли хотят…

Кротков так взволновался, что не мог сидеть дома Он оделся и вышел на улицу, направляясь к Кремлю.

На улицах было большое движение, и тем оживлённее, чем ближе к Кремлю. Цветными лентами тянулись по прилегающим улицам армейские и гвардейские полки, ехали сани и кареты, на перекрёстках стояли военные посты. У большого кремлёвского дворца толпился народ. День был морозный и сумрачный. На площади кое-где горели костры.

Странное впечатление производила Москва. Это был будто осаждённый город. Чего ждали все эти люди, толпившиеся у дворца?

То здесь, то там слышались сдержанные разговоры. В одном месте говорили, что сегодня Верховный Совет объявит всем волю; в другом – что собираются судить Долгоруких – Алексея Григорьевича и его сына, любимца покойного императора Ивана; в третьем – шёпотом передавали, что императрица Анна умерла и что сейчас объявят императрицей цесаревну Елизавету.

Слухи один нелепее другого передавались из уст в уста.

Кроткову удалось проникнуть до самой линии солдат, тёмным кольцом охвативших дворец. Подходили всё новые и новые отряды. Они оцепляли площадь, шпалерами становились вдоль прилегающих улиц, частью входили в самый дворец под командой офицеров. Среди шпалерой выстроенных солдат подъезжали ко дворцу непрерывной цепью сани и кареты приглашённых лиц. Кучера и форейторы кричали и ругались, и потом, высадив господ, отъезжали в сторону на особо отведённое для них место. Проезжали некоторые кареты, не останавливаясь у подъезда, прямо к месту стоянки пустых карет. Это были большей частью кареты резидентов иностранных дворов. По распоряжению Верховного Совета ни один иностранец не был приглашён на это историческое заседание 2 февраля.

Проехали французский резидент Маньян, испанский герцог де Лирия и де Херико, саксонско-польский – Лефорт и некоторые другие.

Они хотели видеть настроение народа и получить сведения о происшедшем иод первым впечатлением для донесений своим дворам.

Внушительное и грозное впечатление производили пёстрые ряды стоявших у дворца в боевой готовности войск.

VI

Огромная зала дворца, ярко освещённая, потому что утро было сумрачное и туманное, едва вмещала всех приглашённых. Слышался гул сдержанных голосов.

Собрание было более многолюдно, чем двенадцать дней тому назад, когда так же представители Сената, Синода и генералитета ждали властного слова верховников об избрании Анны.

И настроение теперь было напряжённее. Теперь решались будущность империи, судьбы всех сословий, падение одних, возвышение других. Полная ломка старого государственного здания, под развалинами которого, быть может, погибнут многие и многие жертвы.

Перед закрытой дверью из большой залы стояли неподвижно часовые. Это был почётный караул. За дверью происходило совещание Верховного тайного совета. Перед дверью, несколько в стороне, был поставлен большой стоя, покрытый красным сукном, и около него кресла.

Ягужинский нашёл в первых рядах Алексея Михайловича Черкасского, Ивана Фёдоровича Барятинского, фельдмаршала Ивана Юрьевича Трубецкого н других высших сановников. Все они были раздражены и не скрывали своего раздражения.

– Что, мальчик, я им дался! – говорил Иван Юрьевич. – Я, слава Богу, фельдмаршал. Уйду, верно, уйду.

Толстый Алексей Михайлович сердито пощипывая свою бороду и угрюмо посматривал на запертую дверь. Ягужинский старался казаться спокойным, но это ему плохо удавалось. Он то и дело нервно оправлял на себе голубую ленту, беспокойно озираясь кругом. Он увидел мало утешительного. На лицах большинства высших чинов была полная растерянность.

Угрюмо, с мрачным видом стоял во главе представителей Синода новгородский архиепископ Феофан. Он казался погружённым в глубокие и печальные размышления и, видимо, не слушал что‑то оживлённо говорившего ему невысокого, беспокойного, нервного коломенского архиепископа Игнатия Смолу. Ростовский владыка Георгий бросал тревожные взгляды то на Феофана, то на стоявшего рядом с ним Ивана Ильича Дмитриева – Мамонова, мужа царевны Прасковьи, друга Феофана. Нелюбовь Дмитрия Голицына к духовенству была хорошо всем известна, и потому представители Синода чувствовали себя особенно плохо.

Бодрее смотрели люди невысоких рангов, представители служилого шляхетства. Им нечего было бояться личной вражды со стороны министров Верховного Совета. Напротив, ограничение самодержавия, задуманное верховниками, давало им возможность расширить свои права и получить свою долю в управлении империей.

Но взоры всех с ожиданием, тревогой, надеждой или ненавистью были устремлены на заветную дверь, около которой, в красных мундирах, с обнажёнными палатами в руках, стояли два кавалергарда.

А за этой заветной дверью верховники с нервным напряжением уже с шести часов утра обсуждали подробности сегодняшнего выступления, являвшегося решительным и бесповоротным, как им казалось, ходом в их игре.

Верховники знали существовавшее против них раздражение в известных кругах и могли сегодня ожидать резких выступлений против себя. Василий Владимирович на всякий случай занял караулами внутренние переходы дворца.

Обсудив положение дел и составив общий план обращения: к собранию, отношения к некоторым лицам, выдающимся по своему положению, как Черкасский и Иван Трубецкой, и подготовив, на случай расспросов, разъяснения относительно кондиций и своего участия в составлении их, верховники приступили к подписанию протоколов и проверке списков приглашённых, подсчитывая силы своих сторонников и силы своих врагов.

Почти все члены Совета были налицо, за исключением вице-канцлера Остермана и Василия Лукича.

– Андрей Иваныч опять захворал, – насмешливо произнёс Дмитрий Михайлович.

– Да, – отозвался его брат – фельдмаршал. – Андрей Иваныч ждёт, чтобы положение окрепло, – тогда он выздоровеет. Но он очень умён и необходим в делах. Пусть хворает. Он всегда на стороне победителей. А победители мы, – уверенно закончил он.

– Да, мы победим, – произнёс Василий Владимирович. – Никто не посмеет поднять голоса против воли императрицы, а если кто и задумал бы что, так на то есть у нас войско.

– Здесь ли Ягужинский? – спросил Дмитрий Михайлович.

– Здесь, – ответил сидевший в стороне за маленьким столиком правитель дел Василий Петрович.

Граф Головкин беспокойно поднял голову.

– Итак, это решено? – дрогнувшим голосом спросил ой.

Дмитрий Михайлович нахмурился.

– Мы окружены тайными врагами, – сказал он. – Кто они? Мы не знаем. Кто первый предупредил императрицу? Мы так и не дознались. Тем строже мы должны поступить с тем, кто уличён. Василий Лукич прав.

– Подумайте, что вы делаете! Он одно из первых лиц в государстве, – продолжал в волнении канцлер. – Он связан родством со знатнейшими персонами!..

– Тем хуже. Тем он опаснее, – сурово произнёс Василий Владимирович. – Мы покажем, что благо отечества для нас дороже всего, что мы достаточно сильны, чтобы не бояться никого.

– Так пусть тогда императрица решит его участь! – воскликнул Головкин.

Никто не ответил взволнованному старику. Наступило тяжёлое молчание. Его прервал Михаил Михайлович:

– Мы достаточно сильны, – сказал он, – чтобы не прибегать к жестокости. Успокойся, Гаврило Иваныч. Мы не сделаем ничего сверх того, что требует благо отечества. Мы ещё выслушаем Павла Иваныча.

– Вы будете справедливы, – ответил Головкин, овладевая собой. – А я, как канцлер, исполню свой долг.

Дмитрий Михайлович крепко пожал его руку. Василий Владимирович тихо отдал приказ Степанову вызвать в соседнюю залу караул с офицером.

Ровно в девять часов распахнулись двери в большую залу, и пять верховников во главе с канцлером вышли. За ними с бумагами следовал Василий Петрович. Верховники прямо прошли к столу и, не садясь, остановились около него. В середине поместился граф Головкин. Степанов положил перед ним бумаги. Верховники низко поклонились собранию. Среди глубокой тишины раздался голос канцлера:

– Господа представители Сената, Синода и генералитета! По общем избрании на престол Российской империи дочери государя Иоанна Алексеевича Анны Иоанновны, бывшей герцогини Курляндской, отправлено было в Митаву посольство с извещением о сём. Ныне из Митавы прибыл генерал Леонтьев и привёз радостную весть, что герцогиня Курляндская Анна Иоанновна всемилостивейше соизволила принять наследственную корону державы Российской. Да здравствует императрица Анна Иоанновна!

– Да здравствует императрица Анна Иоанновна! – раздались голоса, но без особого воодушевления.

Все уже давно считали вопрос об избрании решённым. Это было, так сказать, официальное приветствие.

Когда смолкли крики, граф Головкин продолжал при насторожённом внимании всего собрания:

– Но сего мало. В неизречённом милосердии своём, в заботах о верных подданных своих императрица решила облегчить участь всех сословий, оградив их честь и животы новыми благими законами, без своевластия и произвола. Князь Дмитрий Михайлыч доложит высокому собранию собственноручное письмо императрицы Верховному Совету, а также и условия правления всемилостивейшей государыни.

Среди собравшихся произошло движение, и снова все замерли.

– «Любезно верным нашим подданным, присутствующим в Тайном верховном совете…» – громко и медленно начал читать Дмитрий Михайлович.

Его напряжённо слушали.

В своём письме Анна отчасти повторяла то, что говорила при приёме депутатов в Митаве. Но так как письмо было отправлено с ведома Василия Лукича, то он предложил Анне внести в него некоторые дополнения.

Любопытство собрания достигло своего предела, когда Дмитрий Михайлыч прочёл заключительные слова письма:

– «Дабы всяк мог ясно видеть горячесть и правое наше намерение, которое мы имеем ко отечеству нашему и верным нашим подданным, елико время нас допустило, написали, какими способы мы то правление веста хощем…»

Наступила самая важная минута. Наконец‑то станет ясно, чего хотели, чего добивались верховники, какими путями ограничили они верховную власть, что дали другим и что оставили себе.

Сами верховники чувствовали приближающуюся грозу. И в эти минуты Дмитрий Михайлович пожалел, что всё содержалось в такой тайне, что он не посвятил в проекты своих преобразований широкие шляхетские круги. Сейчас уже не время говорить о них… а кондиции всю волю дают только Верховному Совету.

Он медленно взял со стола лист и начал читать.

Представители Синода с чувством удовлетворения выслушали стоящее на первом месте «наикрепчайшее обещание» хранить и распространять православную веру греческого исповедания.

Но мгновенный ропот прошёл по собранию, когда Голицын дошёл до места об утверждении Верховного тайного совета в постоянном составе «восьми персон». И снова все затихли.

Но уже открытый ропот послышался при чтении пункта четвёртого: «Гвардии и прочим полкам быть под ведением Верховного тайного совета».

– Мы не хотим служить Верховному Совету, – раздался голос из толпы армейских офицеров. – Мы служим императрице!

– И я буду служить вам? – сверкая глазами, произнёс фельдмаршал Иван Юрьевич Трубецкой, стоявший возле самого стола.

Граф Головкин поднял руку:

– Прошу высокое собрание выслушать до конца.

Ропот стих, и Дмитрий Михайлович дочитал кондиции.

– Но каким образом то правление быть имеет? – спросил Черкасский. – Тут видно только, что правление будет в руках верховников.

– Удивительно, откуда государыне пришло на ум так писать, – с насмешливой улыбкой произнёс Ягужинский.

– А тебе это не нравится, Павел Иваныч? – с затаённой угрозой спросил его фельдмаршал Долгорукий.

Собрание, видимо, было крайне возбуждено, но никто не решался выступить открыто против верховников.

Утренняя тьма уже рассеялась. Через большие окна лился яркий свет зимнего солнца, и в его лучах бледнели жёлтые пятна горящих ламп и свечей, и этот смешанный свет придавал странный, призрачный оттенок лицам присутствующих.

Чтобы загладить неприятное впечатление и высказать свои заветные мысли, Дмитрий Михайлович обратился к собранию с речью.

– Нет, – горячо заговорил он. – Не о благе своём, не о самовластии думал Верховный Совет, предлагая императрице кондиции. Но о благе всего народа… Эти кондиции, – произнёс он, высоко поднимая лист, – это первая ступень. Мы хотим воли равно всем сословиям. Мы все, как дети одного отечества, будем искать общей пользы и благополучия государству. Эти кондиции развязали нам руки. Мы вольны теперь сами изыскивать лучшее управление. И вы, представители Сената, Синода и генералитета и шляхетства, ищите общей пользы, представьте свои мнения и проекты, и мы вместе обсудим их… Сам Бог вдохновил императрицу подписать для своей славы и блага отечества эти кондиции. Отсюда будет счастливая и цветущая Россия! – закончил он.

Его слова произвели значительное впечатление, особенно на шляхетский кружок. Но угрюмо молчали высшие сановники. Этими кондициями у них были вырваны всякая власть и значение. Помимо императрицы, ими будет распоряжаться Верховный Совет, то есть Долгорукие и Голицыны. И верховники инстинктивно почувствовали, что наступает час борьбы упорной, беспощадной, борьбы на смерть. Самый решительный в своих поступках, не останавливающийся ни перед чем, фельдмаршал Долгорукий громко сказал:

– Это воля императрицы. Исполнение этой воли возложено на Верховный тайный совет. И Верховный тайный совет исполнит свой долг. Это говорю я! Подполковник Преображенского полка, фельдмаршал российской армии! Как бы высоко ни поднималась голова, непокорная воле императрицы, я достану её.

И фельдмаршал грозным движением положил руку на рукоять шпаги. Враждебное молчание встретило его слова.

Ягужинский стоял, опустив голову. Несколько мгновений Долгорукий молча смотрел на него. Казалось, он колебался, но, взглянув по сторонам и увидя полные нескрываемой, невысказанной ненависти лица высшего генералитета, он наклонился к уху Дмитрия Михайловича и что‑то прошептал. Дмитрий Михайлович бросил быстрый взгляд на Ягужинского и в свою очередь что‑то тихо сказал фельдмаршалу Михаилу Михайловичу.

Тот медленно и важно наклонил голову. Только этого, казалось, и ждал Долгорукий. Обратившись к собранию, он снова начал:

– Мы не можем и не смеем щадить врагов отечества и её величества. Перед высоким собранием я исполню тяжёлый долг. – Он помолчал.

Стоявшие в первом ряду знатнейшие сановники тревожно переглядывались.

– Павел Иванович, – сурово продолжал фельдмаршал. – От имени Верховного тайного совета, властью, доверенной ему императрицей, за письмо, отправленное тобою императрице и направленное против блага отечества и интересов её величества, объявляю тебя арестованным впредь до суда!

Упавший с потолка гром не так поразил бы собрание, как эти грозные слова. Словно протяжное, глухое «о-о-ох» пронеслось по собранию.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю