Текст книги "Звезда цесаревны. Борьба у престола"
Автор книги: Надежда Мердер
Соавторы: Федор Зарин-Несвицкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 45 (всего у книги 47 страниц)
На другой же день, энергичная, оживлённая, как никогда, Анна велела позвать к себе Черкасского. Исполняя программу Остермана, Анна убедила Черкасского подать лично ей своё особое мнение о государственном устройстве. Намекнула, что при таком уме и опытности князю не годится идти в поводу у верховников. Что, если бы она располагала властью, она, конечно, поставила бы его в первые ряды, хотя бы на смену графу Головкину, который что‑то сильно одряхлел в последнее время.
Возвращаясь домой, Черкасский думал: «А ведь это верно. Пусть верховники идут своим путём. Я пойду своим. Канцлер! – самодовольно думал он. – Это важно. И было бы всего лучше, кабы правила она по старине… А я был бы канцлером. Кому это мешает? Нет, прав наш пиит Кантемир. В самодержавии спасение. Надо поговорить с ним да с Татищевым. Канцлер? Шутка ли!..»
Затем императрица приказала позвать Матюшкина.
С умным Матюшкиным говорить было труднее. Но и тут Анне удалось одержать победу. Она начала словами, что относится к Михаилу Афанасьевичу с полной доверенностью, как к родственнику и человеку, едино думающему о благе отечества. Затем указала, что твёрдо решила уступить часть своей власти выборным, но что она боится, как бы. этим не воспользовались, исключительно в своих выгодах, две знатные фамилии: Голицыны и Долгорукие. Что как бы в новом государственном устроении она не обошла вовсе шляхетства.
Это было больное место Матюшкина. Он сам боялся этого, но Дмитрий Михайлович убедил его, что это не так, и они вместе теперь работают над общим проектом.
– Тебе бы следовало быть в Верховном Совете, – сказала Анна, – и кроме того – фельдмаршалом. Сам знаешь, выше полковника никого пожаловать не могу. Вот и остаются истинные заслуги без награды, а то быть бы тебе фельдмаршалом.
Это тоже было больное место Матюшкина.
– Мало ли что они говорят, – продолжала Анна. – Много они о себе думают. Обещают одно, сделают другое. Когда будут знать, что известен мне твой проект, то тогда лучше подумают о шляхетстве. Так‑то, Михаил Афанасьевич. Подумай, я тоже блага хочу. Что князья, что служилое шляхетство – одинаково дороги мне. Подумай‑ка! Князь Михаил Алексеевич к тому же склоняется…
Матюшкин уехал от Анны поколебленный. «Не лучше ли в самом деле представить свой проект без всякого соглашения? Хуже не будет, а для шляхетства может быть лучше… Надо потолковать с Григорием Дмитриевичем».
Гений интриги торжествовал.
Разговор с Анной дал последний толчок князю Черкасскому.
Он всегда в душе был на стороне самодержавия, но под влиянием близких людей, особенно Татищева, примкнул к шляхетству. Но теперь он решил не отказываться от своего проекта; но не очень и отстаивать его и стараться возможно большему числу своих сторонников внушит мысль, что императрица гораздо больше заботится о шляхетстве, чем верховники. В этом он надеялся на Кантемира.
Антиох Дмитриевич Кантемир был убеждённым сторонником самодержавия и, кроме того, лично ненавидел Голицына. Талантливый и красноречивый Кантемир имел большое влияние как на князя, так и на гвардейскую и аристократическую молодёжь.
Приём императрицей Черкасского, его колебания и её слова быстро стали известны среди сторонников самодержавия и оживили их надежды. Их деятельность приняла лихорадочный характер. Кантемир уже набрасывал втайне челобитную императрице о восстановлении самодержавия. У Салтыкова, Волкогонского, секретаря Преображенского полка Булгакова – везде, и днём и ночью; собирались в большом количестве гвардейские офицеры. На собраниях у Семёна Андреевича большое впечатление производили речи старика Кирилла Арсеньевича. Эти речи дышали глубокой убеждённостью. Старый князь, один из видных деятелей времени Петра, прямой и смелый, не побоявшийся даже грозного царя в страшные дни суда над царевичем Алексеем, дрожащим от волнения голосом обращался к представителям гвардии.
– Вы, – говорил он, – цвет славной гвардии, покрывшей славой российские знамёна, созданной Великим Петром, ужели вы покрывали Россию славой и укрепляли престол для того, чтобы бросить наследие великого царя и свою славу в добычу жадным честолюбцам?!
Эти речи разжигали молодёжь.
С другой стороны, Остерман, узнав все подробности происшедшего и впечатление, произведённое на Анну приездом Бирона, её мгновенно вспыхнувшую решимость на борьбу, потирал от удовольствия свои крючковатые руки. Его дальновидные и тонкие расчёты блистательно оправдались.
Боевое настроение этой части гвардейских офицеров росло. Уже с трудом приходилось сдерживать их бунтующую силу. Как натравленные звери, смотрели они на верховников, готовые броситься и разорвать их.
Остерман лихорадочно работал. Он направлял Густава, сносился с императрицей, с Салтыковым, Салтыков – с Черкасским, Черкасский передавал Кантемиру, Кантемир – адъютанту фельдмаршала Трубецкого Гурьеву, тот Бецкому, Бецкий – своим друзьям-офицерам, те – товарищам по полку. Получалась целая сеть, концы которой находились в руках Остермана и которую он мог стянуть в любой момент, и он ждал терпеливо и уверенно этого момента.
Перемена настроения императрицы, уклончивое поведение Черкасского, брожение в гвардии, новые широкие требования Матюшкина явились неожиданностью для верховников. Через преданных людей они узнали и о тайных собраниях у Салтыкова, Барятинского, Волкогонского, и о том, что говорилось там, и о воинственном настроении большинства кавалергардов и некоторой части офицерства других полков, в особенности Семёновского и Преображенского.
– Семёновцы забыли, что я спас их честь и знамя под Нарвой, – с горечью заметил фельдмаршал Михаил Михайлович.
– Императрица за нас, – отвечал Дмитрий Михайлович. – Пусть говорят: поговорят и перестанут.
Василий Владимирович предлагал решительную меру: перевести немедленно гвардию в Петербург. Но это казалось опасным Дмитрию Михайловичу. На глазах фельдмаршалов гвардия не так страшна. Не следует раздувать их враждебное отношение.
Алексей Григорьевич Долгорукий совсем притих. Редко являлся среди верховников. Он знал, что его особенно не любили среди гвардии со времён фавора его сына.
Ещё одно поразило Верховный Совет. Императрица очень мягко, но решительно и настойчиво попросила Василия Лукича оставить дворец. Его апартаменты нужны ей. Она хочет расширить свой придворный штат, и ей некуда будет поместить своих новых фрейлин.
Противиться было невозможно. Хотя и ограниченной в самодержавных правах, но всё же императрице нельзя было отказать в праве быть хозяйкой в своём собственном доме.
Воздух сгущался. Надо было ждать грозы. Становилось тяжело дышать. Что‑то творилось, что‑то назревало…
Фельдмаршалы ездили по полкам. Но если в армейских полках фельдмаршалов, в особенности Михаила Михайловича, встречали восторженными криками, то Семёновский и Преображенский полки встречали их сдержанно и холодно. Мрачные и задумчивые возвращались они домой…
Степан Васильевич Лопухин в эти тревожные дни не знал ни сна, ни покоя, Он был одним из деятельнейших сторонников самодержавия. Он тоже вербовал себе сторонников среди лиц, посещавших царицу Евдокию, но главное значение его было как связующего звена между светскими сторонниками самодержавия и духовенством; Искусно направляемый Феофаном, он действовал очень успешно в этом направлении. Духовенство было страшной силой, и уверенность в его поддержке значительно увеличивала надежды сторонников самодержавия. Через Салтыкову он успел передать об этом императрице, и Анна чувствовала, что мало-помалу в её руках сосредоточивается настоящая, действительная сила. Высокий авторитет духовенства в глазах народа, многочисленные сторонники среди военных – это было грозное оружие в её руках. Быть может, это оружие выбили бы из её рук верховники, но её слабую руку направлял Остерман, который всё знал, всё учитывал, взвешивал и умел наносить ловкие, замаскированные удары своим врагам.
Степан Васильевич почти не бывал дома и мало разговаривал с женой. Со времени своего увлечения Шастуновым, после своего «предательства», теперь казавшегося ей пустяками, Наталья Фёдоровна не вмешивалась в политику. Успокоенная за своё личное существование, обласканная императрицей, статс-дама двора, она была в высшей степени равнодушна к происходящей политической борьбе; кроме того, она ясно не понимала её и не представляла себе опасности, какой мог подвергнуться её муж, а с ним и она сама. В этом отношении она была достойной парой Рейнгольду, так злобствующему за нарушение его покоя какими‑то конъюнктурами на своего брата и Остермана.
Кроме того, Наталья Фёдоровна была слишком занята собой. После бала у Головкина, где она опять видела вокруг себя всеобщее поклонение, видела загорающиеся знакомым ей огнём глаза мужчин и вновь окунулась в ту привычную ей атмосферу лести) увлечения и обожания, где она чувствовала себя настоящей царицей, увлечение Шастуновым утратило в её глазах значительную часть своей прелести. Он не был, как бывал Рейнгольд, царём бала, имел робкий и неуверенный вид влюблённого юноши и мучил её несносными расспросами. Его чувство было серьёзнее и глубже, чем привыкла она. Рейнгольд никогда не мешал ей жить и старался не замечать её маленьких увлечений, тем более что после таких «авантюр» она вновь возвращалась к нему, ещё более нежная и любящая. Этот же, наоборот, хотел присвоить её себе всю, без остатка. Он был бы способен жить с ней где‑нибудь в глуши, запереть её в своей родовой вотчине и целый день любоваться на неё. Но зачем тогда молодость и красота? Красота как солнце! Её нельзя прятать под спудом; надо и другим дать возможность погреться в её лучах! И разве она создана для жизни в терему? Разве Пётр для того распахнул терема, чтобы женщины боялись выйти за их порог?
Все эти мысли волновали Наталью Фёдоровну и поселяли в ней некоторое отчуждение к Арсению Кирилловичу…
Рейнгольд не мог не замечать её увлечения молодым князем, но ни одним словом не дал ей понять этого. Наталья Фёдоровна тоже не могла положиться на его верность. Но они понимали друг друга и жили весело и беззаботно как нежные друзья и любовники, не стесняя ни в чём друг друга. Это Наталья Фёдоровна считала искусством жить.
Рейнгольд редко бывал у неё, и она теперь была несколько раздосадована его видимым равнодушием. Кажется, тревожные дни уже прошли. Он – обер-гофмаршал, бояться нечего… Целые дни и ночи кутит да играет в карты, – с досадой думала она, – мог бы улучить минуту, чтобы забежать к ней!
Она сидела в своей любимой красной гостиной и от нечего делать подбрасывала с ноги туфлю и старалась поймать её опять на ногу. За этим занятием её застал Рейнгольд.
Она искренне обрадовалась ему, но сейчас же встревожилась, увидя его расстроенное лицо.
– Рейнгольд, что случилось? – спросила она.
– Самое худшее, что только могло случиться, – ответил Рейнгольд, целуя её руку.
Она вся насторожилась.
– Что же, Рейнгольд? Кажется, всё теперь спокойно, – сказала она.
– Кажется? Да, только кажется, – ответил он угрюмо. – Кажется также, что не сносить мне головы! Она с тревогой смотрела на него.
– Ни мне, ни твоему мужу, ни… да что говорить, – продолжал он в волнении. – Мой братец да этот старый чёрт Остерман вызвали сюда Бирона! Он теперь во дворце! Императрица сходит с ума из боязни за него!..
– Бирон, – воскликнула Лопухина. – Но ведь она!..
– Она сошла с ума, говорю тебе, – произнёс Рейнгольд. – Она впутала меня в это подлое дело. Не сегодня – завтра верховники узнают, что Бирон во дворце императрицы. Они не остановятся ни перед чем!.. Голова Бирона так же непрочно сидит на плечах, как и моя. Довольно того, – в волнении продолжал он, – что я тогда, как дурак, вмешался в их игру. То прошло незамеченным. А вот теперь этот проклятый старик снова хочет погубить меня…
Лопухина молчала, подавленная.
– Ты только пойми, – продолжал Рейнгольд. – Если верховники узнают, что я посылал брату письмо, что я нанимал помещение для Бирона, что я встречал его… Я чужой теперь здесь… Дмитрий Михайлович ненавидит иноземцев… Что же будет!..
И он продолжал говорить, высказывая Лопухиной всю свою злобу на брата и Остермана. Говорил о том, что императрица решила начать беспощадную борьбу с верховниками, что дело может дойти чуть не до междоусобицы, что он сам каждую минуту может быть арестован, если случайно всё откроется, что он теперь боится оставаться дома…
– Отчего ты скрывал это раньше? – с упрёком спросила Лопухина. В эти минуты в её душе воскресли в полной силе вся былая нежность и любовь к Рейнгольду. Он стал ей бесконечно дорог при мысли, что ему грозит смертельная опасность.
Рейнгольд безнадёжно махнул рукой.
– К чему было говорить! – сказал он. – Всё кончено! Разве можно скрыть приезд Бирона? Она поместила его с сыном в своих апартаментах. Она обезумела от любви и ярости. Она готова на всё, и она влечёт нас всех к гибели!..
Рейнгольд опустился на низенький табурет и закрыл лицо руками. Лопухина наклонилась к нему и нежно обняла его.
В эту минуту послышались в соседней комнате чьи‑то уверенные шаги. Это не были шаги лакея, не смевшего входить без зова. Только три человека могли так уверенно входить в её красивую гостиную. Рейнгольд. Но он здесь. Муж. Но она хорошо знала его тяжёлые шаги, сопровождаемые бряцаньем шпор. Шастунов!
Эти мысли мгновенно пронеслись в её голове. – Рейнгольд, Рейнгольд, – торопливо зашептала она. – Это Шастунов. Адъютант фельдмаршала Долгорукого. Ты очень расстроен, уйди… Туда, через спальню, ты знаешь? Я не хочу, чтобы вы встречались, теперь опасно…
И она толкала Рейнгольда к противоположной двери.
«Шастунов? Соперник? Новый враг? Я могу погибнуть…»
Мысли вихрем налетели на Рейнгольда.
– Я напишу, я, может быть, что‑нибудь узнаю, – говорила Лопухина. – Уйди же.
Рейнгольд и сам думал, что лучше не встречаться с Шастуновым. Быть может, Шастунову всё известно. Быть может, уже отдан приказ об его аресте.
Животный страх охватил Рейнгольда. Он вспомнил о своих брильянтах. «Я ещё могу убежать в случае опасности». – И, бросив на Лопухину выразительный взгляд, он поспешно вышел.
Ещё не перестала колебаться опущенная за ним портьера, когда в другие двери вошёл Шастунов. Лопухина была в полной уверенности; что Рейнгольд поспешил домой. Рейнгольд сперва так и намеревался. Он хотел бежать домой, захватить деньги и брильянты, скрыться где‑нибудь временно в укромном местечке и там ждать дальнейших событий. Но, пройдя две комнаты, он раздумал. Зачем бежать преждевременно? Он может сейчас узнать кое‑что интересное. И на цыпочках, тихонько, он воротился назад и остановился за тяжёлой портьерой, отделявшей красную гостиную. Он не мог видеть лиц разговаривавших, но, хотя глухо, до него доносились слова.
Когда вошёл Шастунов, Лопухина с обычным видом сидела в кресле.
– А! Это вы, князь? – приветливо произнесла она.
– А вы ждали другого? – ревниво спросил Арсений Кириллович, целуя её руку.
– Это скучно, князь, – возразила Лопухина. – Сводитесь сюда и рассказывайте, что нового? Как ваша служба, что поделывает ваш фельдмаршал?
Стоя за занавеской, Рейнгольд напряжённо слушал.
– Ах, что мне служба! Что мне фельдмаршал! – воскликнул Шастунов. – Разве в этом моя жизнь!.. Вы знаете!..
Но Лопухина, всё ещё под впечатлением Рейнгольда, быстро перебила его:
– Мне надоел, наконец, траур. Мне скучно. Правда ли, что императрица хотела, чтоб коронование было теперь же, а Верховный Совет отложил церемонию до апреля?
– Я ничего не слышал об этом, – угрюмо ответил Арсений Кириллович. – Неужели в эти дни вы только и думали о предстоящих балах? – с горечью спросил он.
Лопухина нетерпеливо передёрнула плечами.
– А о чём ещё думать одинокой женщине? – с вызовом сказала она.
– Так вы одиноки, – тихо начал Шастунов. – Вы одиноки, несмотря на мою любовь?
Лопухина молчала.
– Я никогда не решался приблизиться к вам, – продолжал Шастунов, и его голос звучал сдержанной страстью. – Вы были для меня как солнце. Я только издали ревниво любовался вашей красотой… Я бы так и прожил. Но вы сами…
Его голос прервался. Его бледное, прекрасное лицо, горящие глаза, нежный, страстный голос опять покорили Лопухину. Со свойственным ей непостоянством она уже забыла о Рейнгольде. И странное чувство двойственности овладело её душой. Мгновениями ей казалось, что она видит Рейнгольда, слушает его голос. Лицо Шастунова делалось похожим на лицо Рейнгольда.
Она полузакрыла глаза.
– Зачем вы мучаете меня, – продолжал Шастунов, опускаясь на колени и беря её руку. – Ведь я так люблю вас, мне так тяжело. Ведь я мог иметь право верить в вашу любовь. Все эти дни я тосковал и ревновал. Ужели этот Рейнгольд, ничтожный и пустой…
Лёгкий скрип пола заставил Шастунова обернуться. Но в комнате никого не было. На одно мгновение ему показалось, что тяжёлая малиновая портьера колеблется. Но это было только мгновение. Он снова повернул своё страстно – молящее лицо к Лопухиной и опустил голову к ней на колени.
– Ведь я люблю, люблю тебя, – шептал он, опьянённый её близостью, запахом её духов, биением её сердца.
– Оставь, оставь, – тихо останавливала его Лопухина.
За портьерой вновь послышалось движение. Но Шастунов не слышал. Он поднял голову и потянулся к Лопухиной воспалёнными губами. Она наклонила к нему голову.
Портьера заколебалась сильнее. Рейнгольд понял наступившее молчание…
– Ты моя, ты моя, – твердил Шастунов.
Рейнгольд сделал резкое движение и, запутавшись в складках портьеры, пошатнулся и невольно ударил каблуком сапога в пол.
Лопухина вырвалась из объятий Шастунова. Шастунов тоже услышал стук. Портьера сильно колебалась.
– Нас подслушали, – произнёс Шастунов и со стремительной решимостью, прежде чем Наталья Фёдоровна успела удержать его, бросился к портьере, резким движением откинул её и увидел бледное, искажённое яростью, но вместе с тем смущённое лицо графа Рейнгольда… Это было так неожиданно, что Шастунов выпустил из рук портьеру, и она на миг снова закрыла Рейнгольда.
Лопухина слабо вскрикнула и закрыла лицо руками.
Рейнгольд отбросил рукой портьеру и вышел. Он был очень бледен. Сделав шаг вперёд, положа руку на эфес шпаги, он остановился перед поражённым Шастуновым. Никто из них не взглянул на Лопухину, словно окаменевшую, с закрытым руками лицом.
Шастунов первый нашёл в себе силу заговорить.
– Прошу извинения, граф, – с насмешливым поклоном произнёс он, – что я так неосторожно помешал вашему занятию. Но я не знал, что это ваше ремесло, – с презрением добавил он.
– Я не желаю здесь говорить и объясняться с вами, – дрожащим голосом ответил Рейнгольд.
– Я полагаю, – высокомерно ответил Шастунов, – что нам вообще не о чем объясняться. Я не буду объясняться с лакеем, подслушивающим у дверей.
– Ни слова больше! – в бешенстве крикнул Рейнгольд, обнажая до половины пшату.
– Рейнгольд! – отчаянно закричала Наталья Фёдоровна, бросаясь между противниками. – Князь!
Рейнгольд – это Левенвольде. Князь – это ему!
Презренье, отчаянье и злоба наполнили душу Арсения Кирилловича при этом крике Лопухиной. Тяжёлым, презрительным взглядом посмотрел он в её прекрасное, умоляющее лицо и медленно повернулся.
– Князь, – повторила она с мольбой.
– Оставьте меня, – слегка повернув голову, тихо ответил через плечо Шастунов. – Вместо богини я нашёл куртизанку, вместо царицы – любовницу лакея…
Рейнгольд хотел броситься на князя, но Лопухина с неженской силой удержала его за руку.
Не поворачивая головы, Шастунов медленно вышел из комнаты.
– Рейнгольд! Рейнгольд! – с отчаянием воскликнула Лопухина.
– Не пора ли кончить эту комедию? – холодно произнёс Рейнгольд. – Вы больше не будете любовницей лакея, но я советую вам не терять надежды снова сделаться княжеской любовницей.
Он грубо оттолкнул Лопухину и вышел вон.
Несколько мгновений Лопухина глядела ему вслед остановившимися глазами и вдруг, судорожно заломив над головой руки, со стоном упала на пушистый ковёр своей красной гостиной…
XXVКак человек, неожиданно поражённый тяжёлым ударом, Шастунов в первые минуты не мог отдать себе ясного отчёта, что случилось. Он словно отупел и одеревенел. Какой‑то туман заволакивал его ум и душу, и в этом тумана странно мерцали чёрные глаза и бледнело искажённое яростью чьё‑то лицо.
– Чёрные глаза! Чёрные глаза! – бессмысленно твердил он, то и дело прикладывая руки к разгорячённому лбу.
Он шёл, не обращая внимания на редких прохожих, не разбирая в темноте дороги, спотыкаясь как пьяный.
Но мало-помалу холодный, резкий ветер и мороз охладили его разгорячённую голову. Он стал яснее понимать всё случившееся, и вместе с этим росло его страдание.
– О-о! – вдруг застонал он, останавливаясь среди улицы. – Она! Она – любовница Рейнгольда! Она всё время обманывала меня. Я был её минутной забавой; я, готовый отдать ей всю кровь капля по капле…
Неровной походкой он пошёл дальше. Невольно ему в голову пришла мысль о самоубийстве. «Но нет, – сейчас же с бешенством подумал он. – Я прежде убью его как подлеца!»
Эта мысль придала силы Шастунову. Он решил сейчас же послать за Алёшей и Фёдором Никитичем и просить их съездить к Рейнгольду и передать ему вызов на поединок.
Дело не могло кончиться иначе. Слова Шастунова, что он не может драться с лакеем, были только одним оскорблением. Конечно, он не мог отказать в удовлетворении графу Рейнгольду, обер-гофмаршалу двора императрицы.
– Князь, вы больны? – воскликнула Берта, увидев Шастунова.
Действительно, князя можно было принять или за больного, или за пьяного. Расширенные глаза его горели неестественным блеском. Воспалённые губы что‑то шептали. Казалось, что он даже был нетвёрд на ногах.
Он взглянул на хорошенькое, встревоженное личико Берты и, казалось, не сразу понял её. Потом словно опомнился и с усилием ответил:
– Благодарю, маленькая Берта, я здоров. Только устал… Да, я очень, очень устал…
Но Берта поняла, что её князь не устал, а страдает.
– Пришли мне вина наверх, – закончил князь. Придя к себе, Шастунов тотчас велел Ваське отправиться за Дивинским и Макшеевым.
– Найми лошадей и не жалей денег, – добавил он, кидая ему несколько золотых. – Скажи, чтобы не медлили ни минуты. Дивинский, наверное, сидит теперь у Юсуповых. А поручика Макшеева ищи где хочешь, но только чтобы был он.
– Будет, – решительно ответил Васька и исчез. Берта принесла вино и поставила на стол.
Она взглянула на князя. Князь, бледный, странно сразу осунувшийся, сидел, опершись головой на руку, неподвижным взглядом глядя перед собой.
– Князь, – сказала она. – Вот вино.
– Вино? – с недоумением переспросил он. – Ах, да, я забыл. Спасибо, маленькая Берта. Скажи, Берта, – неожиданно спросил он, – у тебя есть жених? Ты влюблена?
Берта покраснела до слёз.
– Князь, князь, – стыдливо произнесла она, закрывая передником лицо.
– Не люби, Берта! Никогда не люби, – странным голосом говорил князь, и хотя обращался к Берте, но не глядел на неё и, казалось, будто говорил самому себе: – Не Люби! Если ты хочешь, чтобы твоё сердце было захватано грязными руками, чтобы его рвали на части, чтобы твоя жизнь обратилась в ад, с проклятьем в прошлом, с отчаяньем в настоящем, с безнадёжностью в будущем, – тогда люби и верь! Тогда верь ясным глазам, верь поцелуям и словам любви. Верь! – и за каждый поцелуй ты заплатишь ценой муки и унижения, и твоё сердце истечёт кровью… – Шастунов схватился за голову. – Да будет проклята она! – воскликнул он.
Со слезами на глазах, смущённая и взволнованная, слушала его Берта, боясь остаться, не смея уйти, полная нежного сострадания к прекрасному князю.
– Князь, выпейте вина, – наконец проговорила она и сама, расплёскивая вино, налила князю.
Князь взял стакан и выпил его. Он глубоко вздохнул. Лицо его несколько прояснилось.
– Ты добрая девушка, Берта, – ласково сказал он. – Не пугайся моих слов. Ты будешь счастлива. За твоё здоровье!
Арсений Кириллович налил себе вина и снова выпил. Берта сделала ему низкий реверанс.
– Пришли ещё вина, да побольше, – сказал Шастунов. – Ко мне сейчас придут друзья.
Он вспомнил о Макшееве, который словно старался залить вином какой‑то неугасаемый огонь, пылающий в нём.
Берта вышла, сошла вниз, распорядилась отправить князю всяких вин, а сама пошла к себе, в маленькую спаленку, легла лицом вниз на свою узенькую, девичью постель и горько, безутешно расплакалась…
Васька бросился сперва за Макшеевым. К его счастью, Фома неверный, хотя и полупьяный, был дома. Он только свистнул, когда Васька спросил его, где Макшеев.
– Ищи ветра в поле, – сказал он.
Однако, выпив ещё стаканчик водки и угостив Ваську, тоже малого не промах по этой части, он подумал и торжественно начал:
– Алексей Иванович может быть у себя в полку, скажем, раз. – Фома загнул палец. – У просвирни, что у Николы, направо за углом второй домишко. Зелёный такой. Там всегда хорошие господа бывают, потому у просвирни того… – И Фома лукаво подмигнул, загнул второй палец. – Во-третях, повадились они теперь к графу Фёдор Андреичу Матвееву – тот самый что ни есть крутель, как есть под стать моему. Может ещё быть у кавалергардов – там народ богатый, до карт и вина охочий. Бывает и в остерии. А более, ей-ей, не знаю. Должно, надо все кабаки в Москве объездить.
По просьбе Васьки Фома согласился пойти к просвирне, куда не всякого пускали, но где Фома, как человек Макшеева, был известен. Фома обещал исполнить поручение, если найдёт там своего барина, за что Васька отвалил ему целую полтину, а сам помчался сперва в лейб-регимент, потом к кавалергардам и в конце концов нашёл Алёшу у графа Матвеева.
Васька через лакея, которому тоже дал три алтына, вызвал Макшеева и передал поручение князя.
– Еду, – коротко ответил Макшеев и тут же велел подать себе плащ.
Фёдора Никитича Васька сразу же нашёл у Юсуповых.
Алёша и Дивинский приехали почти одновременно, Алёша ещё не успел выпить стакан вина. Видя расстроенное лицо князя, Макшеев молча поздоровался с ним, налил себе вина и стал поджидать Дивинского. Когда приехал Дивинский, князь плотно затворил дверь и сказал:
– Я хочу просить у вас дружеской услуги. Только, если вы истинные друзья мои, не спрашивайте меня ни о чём.
Макшеев и Дивинский, чувствуя что‑то важное и значительное в тоне князя, молча наклонили головы.
– Так вот что, – продолжал Шастунов. – Я прошу вас, не теряя времени, поехать сейчас к обер-гофмаршалу графу Рейнгольду Левенвольде и предложить ему от моего имени поединок.
Друзья с изумлением взглянули на Шастунова, но не сказали ни слова.
– Поединок, – с какой‑то злобой продолжал Шастунов. – Поединок на смерть! Драться до тех пор, пока правая или левая рука может держать оружие… Скажите графу, что я согласен на любое оружие: кинжалы, шпаги или палаши. Пусть выбирает любое. Но только скорее, скорее! – почти задыхаясь от бешенства, закончил князь.
– Сделано, – произнёс, вставая, Макшеев.
– Арсений Кириллович, – проговорил Дивинский. – Мы всегда друзья твои. Мы верим тебе. Если ты хочешь поединка, – значит, так надо. – Он крепко пожал руку князю.
В эту минуту раздался стук в двери:
– Можно! – крикнул Шастунов.
Вошёл Васька.
– Ваше сиятельство хочет видеть какой‑то человек, – доложил он.
– Какой, от кого? – в изумлении спросил князь.
– Не могу знать, – ответил Васька. – Едва понял, что ваше сиятельство ему надо. Лицо всё закрыть норовит, ростом маленький, словно горбатый.
Князь Шастунов пожал плечами.
– Позови его, – приказал он.
Странная маленькая фигурка, вся закутанная в плащ, в нахлобученной шляпе, переступила порог и остановилась.
– Кто вы? – спросил Шастунов.
Таинственный посетитель указал головой на Ваську.
– Васька, уйди, запри двери и никого не пускай, – приказал князь.
Васька вышел, плотно закрыв за собой двери. Тогда маленькая фигурка сорвала с головы широкополую шляпу и сбросила на пол плащ. Густые чёрные кудри рассыпались по плечам. Огромные чёрные глаза глядели зло и насмешливо.
– Авессалом! – в изумлении воскликнул Шастунов, помнивший шута ещё с Митавы и встретивший его здесь во дворце императрицы.
– Да, так зовут шута её величества, – ответил Авессалом.
Маленький горбун, как и всякий убогий, вызывал в князе чувство жалости.
– Простите, – мягко сказал он. – Я не знаю вашего другого имени.
– У меня нет другого! – резко ответил Авессалом.
– Зачем вы хотели меня видеть? – спросил Шастунов.
Горбун бросил на Макшеева и Дивинского быстрый взгляд.
– Вы можете говорить при них, – заметил князь. – Сядьте, Авессалом, выпейте вина и расскажите, зачем пришли.
Авессалом не сел, но налил себе вина и с жадностью выпил его.
– Я не долго пробыл в России, – начал он. – Но я увидел, что люди у вас добрее, чем при дворе Курляндской герцогини. Сперва я удивился, что здесь не считают меня за собаку, что сама бывшая герцогиня Курляндская вдруг перестала бить по щекам своих камер-юнгфер и рвать мне волосы, что меня хорошо кормят и дали мне человеческое помещение. Потом я узнал от слуг (я почти не говорю по-русски, но почти всё понимаю), узнал, что ваши министры не дают воли императрице Анне. И это хорошо. Ей не следует давать воли, потому что волю свою она отдаст сейчас же Бирону, а Бирон жесток и не считает за людей тех, над кем имеет власть… Да, так было, и я радовался, – продолжал Авессалом. – У меня до сих пор не зажили рубцы от хлыста Бирона. Он хлестал меня так себе, походя, только потому, что у него в руках был хлыст, а Бирон не выпускает из рук хлыста, потому что вся жизнь его проходит в конюшне… да в покоях Анны. Так берегитесь же теперь участи несчастного шута, избиваемого хлыстом, – зловещим голосом, протягивая вперёд руки, крикнул Авессалом. – Вы, потомки русских рыцарских родов, гордые, счастливые и богатые, вы, избравшие на российский престол не герцогиню Курляндскую, а сына берейтора! Берегитесь вы, потому что этот палач, этот конюх, этот дьявол в образе человека теперь здесь, во дворце императрицы всероссийской! И вот его первый дар, – весь дрожа, закончил Авессалом, обнажая на руке выше локтя сочащийся кровью рубец.
– Бирон здесь! – отшатнувшись, повторил Шастунов.
Далее Алёша внезапно побледнел от нахлынувшего в его душу негодования…
– Он погиб! – прерывающимся голосом произнёс Дивинский.
Авессалом выпил ещё вина и с каким‑то злорадством передавал, как ему удалось узнать о прибытии Бирона.
Впервые на эту мысль навёл его детский плач, который он услышал в комнатах фрейлин. Он подглядел и узнал Карла. Он стал следить и встретил в тёмном коридоре поздно вечером Бирона, выходящего из покоев императрицы. Бирон был взбешён этой встречей, ударил его ногой, потом неизменным хлыстом и обещался повесить его, если он кому‑нибудь скажет о том, что видит его.








