Текст книги "Том 3. Все о любви. Городок. Рысь"
Автор книги: Надежда Тэффи
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)
Нерассказанное о Фаусте
Снилось ему, что он снова стоит перед Мефистофелем и снова заклинает:
Ach, gieb mir wieder jene Triebe
Das tiefe Schmerzenfolle Glnck,
Des Hasses Kraft, die Macht der Liebe,
Gieb meine Jugend mir zuruck.
– Дай счастье, полное боли!
– Дай силу ненависти!
– Дай могущество любви!
– Верни мне мою молодость!
Сон был беспокойный, но в первый раз за много лет проспал он до десяти часов.
Проснулся, потянулся и с удивлением заметил, что поясница не болит.
Привычным движением ухватил себя за подбородок, чтобы вытянуть из-под одеяла свою длинную жидкую, седую бороду. Ухватил и замер. Бороды не было. Курчавились короткие густые завитки. Тут он вскочил, сел, спустил ноги с кровати и все вспомнил
– Я молод!
И сразу неистово захотел есть.
Посмотрел у себя в шкапчике. Нашел полстакана кислого молока и маленький сухарик. Это был его обычный завтрак, который он разрешал себе в шесть часов утра после целой ночи лабораторной работы.
Теперь в одну секунду сглотнул он молочную кислятину, схрупал сухарь и прищелкнул языком.
– Мало!
Подумал и пошел в другую комнату, где днем работал его ученик.
– Вагнер, – вспомнил он, – вечно что-то жует. Наверное, у него что-нибудь припрятано.
Пошарил по всем углам и нашел за банкой с гомункулусом большой кусок колбасы и пумперникель.
– Хорошо бы к этому выпивку, – пробормотал он и сам смутился такой непривычной для своего мозга мысли.
– Хорошо бы пива!
Но пива не было. Тогда глаза его остановились на банке с гомункулусом. В банке был спирт.
И снова заработала мысль непривычно и жутко. Вспомнилось, как забрались как-то к нему в лабораторию соседние школьники и выпили спирт из-под жабьего сердца, которое предполагалось венчать с черной лилией.
– Мальчишки были довольны, несмотря на то, что Вагнер их выдрал.
Здесь воспоминания оборвались, и Фауст перешел к реальной жизни. Разорвал пузырь, закупоривавший банку, и хлебнул. Хлебнул, крякнул и вонзил зубы в колбасу:
– Блаженство.
Чуть было не крикнул: «Остановись, мгновенье»! – но вспомнил, что этого-то как раз и нельзя. Покрутил головой, посмеялся, доел колбасу и пошел одеваться.
Тут он с досадой заметил, что от молодости стал весь больше и толще, что платье трещит на нем по всем швам. Кое-как натянул его, надел шляпу, схватил было палку, да вспомнил, что теперь она не нужна, и вышел на улицу. Помнил, что нужно было зайти к старому алхимику потолковать насчет соединения Льва с Аметистом, но вдруг и алхимик, и Лев, и Аметист показались ни к черту не нужными. А гораздо неотложнее почувствовался план пойти в бирхалку.
– Я молод! – ликовал он. – Теперь жизнь даст мне то, чего я желал, за что продал душу черту.
«Глубокое до боли счастье, силу ненависти, могущество любви… юность».
Он шел в бирхалку.
– Я, старый доктор Фауст, знаю, что должен пойти к алхимику, а вот иду в бирхалку. Это меня моя дурацкая молодость мутит. И ничего не поделаешь. Неужели я стал лентяем? Странно и нехорошо.
Но поступил он именно странно и нехорошо. Пошел в бирхалку.
Народу там было уже много. Чтобы получить место, пришлось схитрить. Подстерег минутку, когда один уютный старичок поднялся, чтобы поздороваться с приятелем, и живо занял его место. Старичок вернулся, обиделся, заворчал.
– Да, – поддержал его другой старичок. – Теперь молодежь стала не только не любезная, а прямо наглая. Вот, молодой человек, – обратился он к Фаусту, – в наше время юноша не только не позволил бы себе занять место пожилой персоны, но, наоборот, уступил бы ей свое собственное.
– Стыдно, молодой человек! – ворчал обиженный старичок. – Что из вас выйдет, когда вы войдете в лета? Лоботряс из вас выйдет, бездельник, неуч и нахал.
– Неуч? – удивился Фауст. – Я доктор. Я философ.
– Ха-ха-ха-ха-ха! – дружно расхохотались все кругом.
– Вот шутник! – Да он пьян!
– Как распустилась наша молодежь! Вместо того, чтобы учиться и работать, сидит с утра в бирхалле.
– И скандалит.
– И врет.
– Вылить ему пиво за шиворот, – предложил кто-то.
– Ну, задевать его не советую. Парень здоровый.
Фауст обвел присутствующих глазами. Все лица насмешливые, недружелюбные.
– Драться?
Он не знал, сильный он или слабый. От волнения забыл, что он молод, и поспешил убраться из кабачка.
На улице было весело. День солнечный, яркий. За углом трещал барабан, проходили солдаты. Фауст залюбовался на их крепкие бодрые фигуры, на молодецкий шаг, на сильные ноги.
– О, если бы вернуть молодость! – вздохнул он по старой привычке.
– Ты чего толкаешься? – огрызнулась на него прохожая старушонка. – Чего на фронт не идешь? Смотрите, господа хорошие, какой здоровенный парень болтается зря, а родину защищать не желает.
– Стыдно, молодой человек, – сказал почтенный прохожий. – Воевать не идете и вон старуху обидели.
– Это какой-то подозрительный субъект! – пискнул кто-то. – Вон и одет как стрекулист.
– А и верно, – поддержал другой. – Платье-то не по нем шито, стариковский кафтан. Видно, ограбил какого ни на есть старика.
– Арестовать бы его, да выслать.
– Чего тут. Ясное дело – нежелательный иностранец.
Подошел сторож с алебардой.
– Поймали? – спросил.
– Поймали.
– Ну, так идем в участок.
Сторож ухватил Фауста за шиворот.
– Отправят на фронт, – говорили в толпе.
– Эх, молодежь, молодежь, как распустилась!
Фауст отбивался как мог, и вдруг развернулся и трахнул сторожа в скулу.
«Des Hasses Kraft» – сила ненависти, вспомнилось ему.
– Ловко, черт возьми! – громко крикнул он.
– Возьми? – переспросил знакомый голос.
– Беру!
За его плечом улыбалась симпатичная знакомая рожа Мефистофеля.
– Беру! – повторил Мефистофель.
– Пусти-ка его, голубчик, – сказал он сторожу. – Это мой приятель.
Он нагнулся и пошептал сторожу что-то на ухо. Тот осклабился, удивленно уставился на черта и отпустил Фауста.
Мефистофель подхватил Фауста под руку и спокойно повел его вдоль улицы.
– Куда же мы идем? – спросил Фауст.
– Фланировать, – отвечал черт. – Молодые люди всегда фланируют. Пойдем, вон на площади танцуют. Там встретишь Маргариту.
«Маргарита! Маргарита! Маргарита! – сердито думал Фауст, шагая по своей лаборатории. – Само собою разумеется, что это ее черт мне подсунул».
В лаборатории было скверно, темно, пыльно. Вагнер давно удрал.
– Я был послушным учеником мудрого доктора Фауста, – сказал он. – Но что мне делать с этим ражим малым, от которого с утра пивом несет и который говорит только о девчоночках? Я себя слишком уважаю, чтобы оставаться здесь.
Прихватил черного кота, белого петуха, магическую палочку и ушел.
– Черт оказался форменным болваном, – ворчал Фауст. – Ведь что он воображает? Он воображает, что у меня, у молодого Фауста, остался стариковский вкус. Что такая молоденькая, розовая телятинка закроет для меня весь мир? Дурак черт. Вообще хитер, а в эротике – ни черта. Мне, молодому человеку, нужно совсем не то, о чем мечтал слюнявый старичок доктор Фауст. Мне нужна какая-нибудь ловкая прожженная кокетка, крррасавица грррафиня, жестокая, яркая, чтобы закружила, закрутила, замучила. А Гретхен? Ведь, в сущности, это та же полезная простоквашка, которую я, бывало, ел по утрам.
Он остановился, прислушался к себе.
– Странно! С молодостью у меня мысли стали простые и совсем ясные. Все мои знания остались, как были. Ничто не забыто, все со мной.
А между тем, все как-то опростело.
С улицы донесся треск барабана, выкрики.
– Солдаты идут. Странное дело – хочется поработать в лаборатории, а услышу барабан – тянет маршировать. Рраз-два! Рраз-два!.. Прямо что-то унизительное. И потом этот гнусный аппетит, страстный интерес к еде и к выпивке. Не тот гурманский, какой бывает у старичков, – грибочки, винцо, цыпленочек, кисленькое. Нет. Здоровенный интерес, ражий, ярый. И при этом веселый интерес. Вся душа радуется, лучится, искрится от жареной колбасы с пивом.
Фауст сел, опустил голову на руки. Грустно затих.
– Унизил меня черт. Подло с его стороны. Не потакать нужно было, а отговорить. Ну, да теперь ничего не поделаешь. Иду к Маргарите наслаждаться вечно женственным. Прихвачу брошечку…
– Голубчик черт, – говорил через несколько дней Фауст Мефистофелю. – Гретхен очаровательна. Я сам ее выбрал, хотя теперь и подозреваю, что это ты мне ее подсунул. Но здесь (как будут выражаться через несколько веков), здесь наблюдается явная неувязка. Чем больше я об этом думаю, тем меньше понимаю. Почему ты велел поднести ей целую шкатулку с финтифлюшками? Она должна была потерять от меня голову без всяких сережек. Я молод. По-моему, ты тут что-то напугал. Сережки нужны старичкам. А у меня «Mach der Liebe», могущество любви. Зачем же сережки? Это для меня унизительно. Чего же ты молчишь? Молчит. Я эдак начну сомневаться в могуществе любви. Это совсем не входит в мои планы. За что же я тогда душу-то продавал? За что боролись? Молчит. И потом, голубчик, еще одна деликатная деталь. Да, я молод. Телу моему, действительно, двадцать лет. Но ведь душе-то моей – это, конечно, между нами, – все-таки третьего дня исполнилось семьдесят шесть. Это надо учесть. Мне скучно… Ну, конечно, Маргарита душечка, пышечка, одно очарование. Но ведь она – это тоже между нами, – ведь она дура летая. Вот, например, вчера ночью, сидим мы вдвоем в саду. Розы благоухают. Ох, эти заклятые цветы! Как от них кружится голова… Скоро рассвет. И соловей замолчал. Как чудесна эта сладкая истома молодого, сильного тела. Оно как соловей, пропевший предрассветную песнь, задремавший среди цветов сирени. Дремлет. А душа не спит. Душа как бы освободилась от власти тела, от Schmerzenfolle Gluck, углубилась в свое святая святых. Я заговорил о лаборатории, о философском камне. А Гретхен, – она, конечно, милая девочка, – она насушила тыквенных семечек, – сидит и лущит. Ну, что мне делать, черт? Мне ску-у-учно! Идти опять в лабораторию, – как-то неловко. Выйдет, что я дурак. Желал, рыдал, душу поставил на карту. Черт! Будь порядочным дьяволом, верни мне мою седую бороду! Верни мне мою золотую старость!
Яго
Все мы знаем, что бывают люди симпатичные и несимпатичные. Это совершенно не зависимо от того, что сделают они нам зло или будут добры к нам.
Симпатичный человек иногда так обведет вас вокруг пальца, так использует свою симпатичность для собственной выгоды, что вы потом долго удивляетесь, как могли попасться на удочку такому прохвосту.
Но в защиту нас, ротозеев, является так называемая репутация. Относительно некоторых «симпатичных» личностей предупреждают и предостерегают.
Да и вообще, мы ведь знаем, в нашей судьбе тот или иной человек может сыграть большую роль, и мы всегда как бы начеку против людей малоизвестных, неизученных. Если и попадемся, то отчасти сами и виноваты.
Но в чем мы совершенно беззащитны, это в отношении к нам вещей. Странным, пожалуй, покажется такое выражение «отношение вещей». Как может «относиться» неодушевленный предмет?
Вот именно потому что мы этого не понимаем, мы и беззащитны.
Кто из нас не слыхал легенд о каких-нибудь зловещих алмазах, приносящих несчастье своим обладателям? Но говорят о них только потому, что это предметы дорогие, драгоценные, от которых и пострадать лестно. О какой-нибудь сковороде, срывающейся с кухонной полки и калечащей подряд двух хозяйских кошек, рассказывать никто не станет. Мелко. Кухня, кошки, сковорода – что за тема для разговора!
Но оставим сковороду. Перейдем к предмету более бонтонному [16]16
приличному (от фр. bon ton – хороший тон)
[Закрыть].
Каждая дама знает, что есть платья счастливые и несчастные. Счастливое платье может быть и не очень удачное, старенькое и даже не к лицу, но если наденешь его, всегда чувствуешь себя довольной, веселой, все дела удаются, все люди любезны и ласковы.
Несчастное платье может быть очаровательным, дорогим, очень идущим к лицу, прекрасно сидящим, возбуждающим восторг и зависть. А между тем – наденешь его и жизни не рад.
Тот, ради которого оно надето, либо совсем в обществе не появится, либо, появившись, выкажет полное равнодушие или даже неприязнь, совершенно неизвестно почему.
Особа, нарядившаяся в несчастное платье, будет скучать, чувствовать себя обиженной, одинокой, никому не нужной И от этого сознания станет неловкой, ненаходчивой, неостроумной и даже прямо несчастной.
И это, заметьте, каждый раз, когда она надевает это платье
Психологически, конечно, начнут объяснять так: первый раз, когда дама надела это платье, ей почему-то не повезло, и вот впоследствии каждый раз, надевая его, она подсознательно тревожилась, ожидая повторения неприятных впечатлений, и эта тревога угнетала ее, делала неуверенной, неловкой, а потому и не интересной в обществе
Ну так я вам скажу, что это совершенно неверно. Дама, заплатившая дорого за свое платье и считающая его удачным, ни в какое подсознательное не допустит мысли, что это от него ей не везет. Нужен долгий и очень сознательный опыт, чтобы она пришла к выводу: «А ведь каждый раз, когда я надеваю свое прелестное платье, меня ждут неудачи». Потому что вывод этот несет катастрофу: выбросить платье.
Бывают «невезущие» мелочи туалета, часы, кольца, карандаши.
Бывает так, что какая-нибудь довольно громоздкая часть мебели въедет в квартиру и испортит жизнь в ней живущим, перессорит, разлучит, насплетничает, оклевещет. И никому в голову не придет, что виновата именно эта проклятая штука.
Вот, например, был у моей приятельницы зеркальный шкап. Самой обыкновенной ореховой внешности, внутри разделенный продольной перегородкой, – чтобы по правую сторону вешать на крючки платья, а по левую класть на полочки белье и мелочи.
Словом, такая банальная штука, что и описывать ее совестно. И вот, – можно ли было подумать, что эта простая на вид штука способна сыграть роль доносчика, шпиона, предатели, шекспировского Яго.
Стоял этот шкап в спальне, а так как квартира была стиля модерн, то дверей в спальню не было, а соединилась она с гостиной большой аркой. Шкап стоял посреди стены, а против него на стене гостиной висело зеркало, как-то наискосок и так лукаво, что, в какой угол ни зайди, непременно в шкапу отразиться.
Муж моей приятельницы был человек занятой и приходил домой в самое неопределенное время, отпирая дверь своим ключом.
И вот первое, что ему бросилось в глаза, – это было отражение в зеркале того, что происходит в доме. Лукавая вещь ухитрялась, через какую-то блестящую поверхность, через узенькое зеркальце над буфетным ящиком, ловить даже то, что делается в столовой и даже в коридоре. Как сплетник и доносчик, шкап бежал впереди всех навстречу хозяину и, торопясь и перевирая, докладывал ему обо всем.
Тщетно убеждала его жена, что зеркало в шкапу испорчено.
– Кто это шмыгнул по коридору на черную лестницу? – мрачно спрашивал муж.
– Да ровно никто! – в благородном негодовании отвечала жена. – Пойди посмотри, там никого нет. Ты безумец!
– Какой смысл смотреть, – упорствовал безумец. – Что же он будет ждать, чтобы я подошел и набил ему физиономию?
Под разными предлогами жена пробовала переставлять шкап. Но он тогда перемигивался с зеркалом в передней, и спрятаться от него нельзя было, даже в ванной.
Отвратительнее всего, по словам невинно потерпевшей, или, вернее, невинно терпящей, было то, что шкап врал. Он отражал то, чего никогда не было.
– Понимаете? – говорила она. – Вроде как мираж в пустыне. Мало ли есть на свете таких обманов зрения, слуха и так далее.
Да, именно «и так далее». Шкап обманывал «так далее».
Однажды, вернувшись домой, владелец проклятого шкапа увидел в его зеркале свою жену, полулежащую в грациознейшей позе на диване и рядом с ней обнимающего ее господина.
Владелец шкапа шагнул в комнату и увидел, что рядом с его женой сидит доктор Ферезев, их постоянный врач. Доктор, вероятно, только что выслушал легкие жены шкапового владельца, потому что тут же на столе лежала трубочка, приспособленная для этого дела.
Жена молчала, выпучив глаза. Зато доктор неестественно восторженно и громко воскликнул:
– А вот и наш муж!
Воскликнул и снова повторил:
– А вот и наш муж!
А потом еще и еще, и все скорее, и все глупее, пока пораженный всем этим муж не спросил наконец:
– Разве ты больна?
На что жена отвечала совершенно некстати обиженным тоном:
– Доктор находит, что я кашляю. Вечно ты придираешься.
Собственно говоря, ничего удивительного и подозрительного тут не было. Зашел доктор, нашел у нее кашель. Кашля до сих пор не было, но на то у него наука, чтобы разыскать скрытое зло. Поискал и нашел. А шкап отразил ерунду. Отразил дело в ракурсе, и получилась оскорбительная для супружеской чести ерунда. Странно только, что доктор, вместо того, чтобы поздороваться, стал кричать, как попугай. Но, впрочем, нельзя же ему это серьезно поставить в вину. Тем более, что возглас был радостный и, так сказать, приветственный. Если бы он, что называется, «влопался», так, скорее всего, закричал бы «черт возьми!» и уж, конечно, без всякого ликования. Так думал муж, и дело сошло гладко.
Но шкап думал иначе.
Недельки через две после описанною случая муж, вернувшись домой, увидел в бросившемся ему навстречу шкапу свою жену, на этот раз стоящую посреди комнаты. В этой невинной позе стояла она не одна. Ее обнимал какой-то неизвестный субъект и, если верить шкапу, целовал ее прямо в губы. Затем жена чуть-чуть повернула голову, и в шкапу показались ее глаза, сначала обычного размера и обычной формы, но мало-помалу они стали круглеть и вылезать наружу. Потом она отвернулась и, оттолкнув субъекта, сказала:
– Надо завести граммофон, а так у нас ничего не выйдет.
Субъект странно загоготал, но, повернув глаза, встретился в зеркале с глазами, которых, очевидно, не ожидал, и осекся.
– Это ты, Вася? – вполне естественным тоном сказала жена. – Заведи, дружочек, граммофон. Вот мосье Пирожников так любезен, что согласился научить меня новому танцу.
Значит, шкап опять наврал, опять подстроил ракурсы и опять оставил его в дураках с его ревностью и подозрительностью.
Мосье Пирожников оказался вдобавок совершеннейшим кретином и к тому же кретином несветским. Он молча взял свою шляпу, поклонился и вышел. Словно его выгнали.
– Он робкий и простачок, – объяснила жена.
Конечно, такой не мог ей нравиться.
Гроза пролетела мимо, но шкап не успокоился. Он сделал такую подлость, на какую может быть способен только человек. Да и не всякий человек, а исключительно мстительный и злющий. Яго.
Между прочим – почему все так злобно нападают на Яго? Ведь у Шекспира есть ясный намек на былой флирт Отелло с женой Яго. Следовательно, Яго, разбивая счастье мавра, мстил из ревности. Он, значит, был тоже Отелло (употребляя это имя как имя нарицательное).
Но вернемся к шкапу.
Шкап был хуже Яго. Никто его супружеской чести не оскорблял, и он не страдал ревностью. Но сделал он следующее.
Однажды владелец его, в отсутствие жены, долго искал какой-то галстук и, не найдя, решил, что жена сунула его в свой шкап.
Браня жену за безалаберность, он сердито дернул зеркальную дверцу, и в то же мгновение с верхней полки вылетел перевязанный легкой ленточкой пакет, щелкнул его по лбу и осыпал с головы до ног письмами.
– Вот, мол, дурак. Надо тебя по лбу щелкнуть, чтобы ты поверил.
Жертва шкапа долго сидела на полу, читала писанное разными почерками:
«…Приду, когда твоего болвана не будет дома…»
«…знаю, что ты горишь, но и я сам горю…»
«…что может быть блаженней твоих объятий…»
«…люблю, когда ты шепчешь „еще, еще“».
Жертва читала, с недоумением и даже любопытством спрашивая:
– А это кто же?
– Ну, а это-то кто?
А шкап торжествующе отражал его физиономию – растерянную, несчастную и глупую.
Городок
Городок (Хроника)
[текст отсутствует]
Маркита
Душно пахло шоколадом, теплым шелком платьев и табаком. Раскрасневшиеся дамы пудрили носы, томно и гордо оглядывали публику – знаю, мол, разницу между мною и вами, но снисхожу. И вдруг, забыв о своей гордой томности, нагибались над тарелкой и жевали пирожное, торопливо, искренно и жадно. Услужающие девицы, все губернаторские дочки (думали ли мы когда-нибудь, что у наших губернаторов окажется столько дочек), поджимая животы, протискивались между столами, растерянно повторяя:
– Один шоколад, один пирожное и один молоко…
Кафе было русское, поэтому – с музыкой и «выступлениями». Выступил добродушный голубоглазый верзила из выгнанных семинаристов и, выпятя кадык, изобразил танец апаша. Он свирепо швырял свою худенькую партнершу с макаронными разъезжавшимися ножками, но лицо у него было доброе и сконфуженное. «Ничего не попишешь, каждому есть надо», – говорило лицо.
За ним вышла «цыганская певица Раиса Цветковая» – Раичка Блюм. Завернула верхнюю губу, как зевающая лошадь, и пустила через ноздри:
Пращвай, пращвай, подругва дарагавая!
Пращвай, пращвай – цэганская сэмэа!..
Но что поделаешь! Раичка думала, что цыганки именно так поют.
Следующий номер была – Сашенька. Вышла, как всегда, испуганная. Незаметно перекрестилась и, оглянувшись, погрозила пальцем своем) большеголовому Котьке, чтоб смирно сидел. Котька был очень мал. Круглый нос его торчал над столом и сопел на блюдечко с пирожным. Котька сидел смирно, Сашенька подбоченилась, гордо подняла свой круглый, как у Котьки, нос, повела бровями по-испански и запела «Маркиту». Голосок у нее был чистый, и слова она выговаривала просто и убедительно. Публике понравилось. Сашенька порозовела и, вернувшись на свое место, поцеловала Котьку еще дрожащими губами.
– Ну вот, посидел смирно, теперь можешь получить сладенького.
Сидевшая за тем же столиком Раичка шепнула:
– Бросьте уж его. На вас хозяин смотрит. Около двери. С ним татарин. Черный нос. Богатый. Так улыбнитесь же, когда на вас смотрят. На нее смотрят, а она даже не понимает улыбнуться!
Когда они уходили из кафе, продавщица, многозначительно взглянув на Сашеньку, подала Котьке коробку конфет.
– Приказано передать молодому кавалеру.
Продавщица тоже была из губернаторских дочек.
– От кого?
– А это нас не касается.
Раичка взяла Сашеньку под руку и зашептала:
– Это все, конечно, к вам относится. И потом, я вам еще посоветую – не таскайте вы с собой ребенка. Уверяю вас, что это очень мужчин расхолаживает. Верьте мне, я все знаю. Ну, ребенок, ну, конфетка, ну, мама – вот и все! Женщина должна быть загадочным цветком (ей-богу!), а не показывать свою домашнюю обстановку. Домашняя обстановка у каждого мужчины у самого есть, так он от нее бежит. Или вы хотите до старости в этой чайной романсы петь? Так если вы не лопнете, так эта чайная сама лопнет.
Сашенька слушала со страхом и уважением.
– Куда же я Котьку дену?
– Ну, пусть с ним тетя посидит.
– Какая тетя? У меня тети нету.
– Удивительно, как это в русских семьях всегда так устраиваются, что у них тетей нет!
Сашенька чувствовала себя очень виноватой.
– И потом, надо быть повеселее. На прошлой неделе Шнутрель два раза для вас приходил, да, да, и аплодировал, и к столику подсел. А вы ему, наверное, стали рассказывать, что вас муж бросил.
– Ничего подобного, – перебила Сашенька, но густо и виновато покраснела.
– Очень ему нужно про мужа слушать. Женщина должна быть Кармен. Жестокая, огненная. Вот у нас в Николаеве… Тут пошли обычные Раичкины чудеса про Николаев, роскошный город, Вавилон страстей, где Раичка, едва окончив прогимназию, сумела сочетать в себе Кармен, Клеопатру, Мадонну и шляпную мастерицу.
На другой день черноносый татарин говорил хозяину чайной:
– Ты мэнэ, Григорий, познакомь с этим дэвушкой. Она мэнэ сердце взяла. Она своего малшика поцеловала – в ней душа есть. Я человек дикий, а она мэнэ теперь как родственник, она мэнэ как племянник. Ты познакомь.
Маленькие яркие глазки татарина заморгали, и нос от умиления распух.
– Да ладно. Чего ж ты так расстраиваешься. Я познакомлю. Она действительно, кажется, милый человек, хотя кто их разберет.
Хозяин подвел татарина к Сашеньке.
– Вот друг мой – Асаев, желает с вами, Александра Петровна, познакомиться.
Асаев потоптался на месте, улыбнулся растерянно. Сашенька стояла красная и испуганная.
– Можно пообедать, – вдруг сказал Асаев.
– У нас… у нас здесь обедов нет. У нас только чай, файф-о-клок до половины седьмого.
– Нэт… я говорю, что мы с вами поедем обедать. Хотите?
Сашенька совсем перепугалась.
– Мерси… в другой раз… я спешу… мой мальчик дома.
– Малшик? Так я завтра приду.
Он криво поклонился, раз-два, точно поздравлял, и отошел. Раичка схватила Сашеньку за руку.
– Возмутительно. Это же прямо идиотство. В нее влюбился богатейший человек, а она его мальчиком тычет. Слушайте, я завтра дам вам мою черную шляпу и купите себе новые туфли. Это очень важно.
– Я не хочу идти на содержание, – сказала Сашенька и всхлипнула.
– На содержание? – удивилась Раичка. – Кто же вас заставляет? А что, вам помешает, если богатый мужчина за вами сохнуть станет? Вам помешает, что вам будут подносить цветы? Конечно, если вы будете все время вздыхать и нянчить детей, то он с вами недолго останется. Он человек восточный и любит женщин с огнем. Уж верьте мне – я все знаю.
– Он, кажется, очень… милый! – улыбнулась Сашенька.
– А если сумеете завлечь, так и женится. Зайдите вечером за шляпой. Духи у вас есть?
Сашенька плохо спала. Вспоминала татарина, умилялась, что такой некрасивый. «Бедненький он какой-то. Любить его надо бы ласково, а нельзя. Нужно быть гордой и жгучей, и вообще Кармен. Куплю завтра лакированные туфли. Нос у него в каких-то дырочках и сопит. Жалко. Верно, одинокий, непригретый». Вспоминала мужа, красивого, нехорошего: «Котьку не пожалел. Танцует по дансингам. Видели в собственном автомобиле с желтой англичанкой». Всплакнула.
Утром купила туфли. Туфли сразу наладили дело на карменный лад.
– Тра-ля-ля-ля!
А тут еще подвезло: соседка-жиличка начала новый флюс – это значит дня на три, на четыре – дома. Обещала присмотреть за Котькой. В Раичкиной шляпе, с розой у пояса, Сашенька почувствовала себя совсем демонической женщиной.
– Вы думаете, я такая простенькая? – говорила она Раичке. – Хо! Вы меня еще не знаете. Я всякого вокруг пальца обведу. И неужели вы думаете, что я придаю значение этому армяшке? Да я захочу, так у меня их сотни будут.
Раичка смотрела недоверчиво и посоветовала ярче подмазать губы.
Татарин пришел поздно и сразу к Сашеньке:
– Едем. Обэдыть.
И пока она собиралась, топтался близко, носом задевал. На улице ждал его собственный автомобиль. Сашенька этого даже и вообразить не могла. Немножко растерялась, но лакированные туфли сами подбежали, прыгнули – словно им это дело бывалое… На то, вероятно, их и сладили.
В автомобиле татарин взял ее за руку и сказал:
– Ты мэнэ родной, ты мэнэ как племянник. Я тэбэ что-то говорить буду. Ты подожди.
Приехали в дорогой русский ресторан. Татарин назаказывал каких-то шашлыков рассеянно. Все смотрел на Сашеньку и улыбался. Сашенька выпила залпом рюмку портвейна, думала, что для демонизма выйдет хорошо. Татарин закачался, и лампа поехала вбок. Видно, не надо было так много.
– Я дикий, – говорил татарин и заглядывал ей в глаза. – Я такой дикий, что даже скучаю. Совсэм один. И ты один? Сашенька хотела было начать про мужа, да вспомнила Раичку.
– Один! – повторила она машинально.
– Один да один будет два! – вдруг засмеялся татарин и взял ее за руку.
Сашенька не поняла, что значит «будет два», но не показала, а, закинув голову, стала задорно смеяться. Татарин удивился и выпустил руку. «Надо быть Кармен», – вспомнила Сашенька.
– Вы способны на безумие? – спросила она, томно прищурив глаза.
– Нэ знаю, нэ приходилось. Я жил в провинции.
Не зная, что говорить дальше, Сашенька отколола свою розу и, вертя ею около щеки, стала напевать: «Маркита! Маркита! Красотка моя!..» Татарин смотрел грустно.
– Скучно тэбэ, что ты петь должен? Тяжело тэбэ?
– Ха-ха! – Я обожаю песни, танцы, вино, разгул. Хо! Вы меня еще не знаете!
Розовые лампочки, мягкий диван, цветы на столах, томное завывание джаз-банда, вино в серебряном ведре. Сашенька чувствовала себя красавицей-испанкой. Ей казалось, что у нее огромные, черные глаза и властные брови. Красотка Маркита…
– У тебя хороший малшик, – тихо сказал татарин.
Сашенька сдвинула «властные» брови.
– Ах, оставьте! Неужели мы здесь сейчас будем говорить о детях, пеленках и манной каше. Под дивные звуки этого танго, когда в бокалах искрится вино, надо говорить о красоте, о яркости жизни, а не о прозе… Я люблю красоту, безумие, блеск, я по натуре Кармен. Я – Маркита… Этот ребенок… я даже не могу считать его своим – до такой степени мое прошлое стало мне теперь чуждым.
Она вакхически закинула голову и прижала к губам бокал. И вдруг душа тихо заплакала! «Отреклась! Отреклась от Котьки! От худенького, от голубенького, от бедного…»
Татарин молча высосал два бокала один за другим и спустил нос. Сашенька как-то сбилась с толку и тоже молчала. Татарин спросил счет и встал. По дороге в автомобиле ехали молча. Сашенька не знала, как наладить опять яркий разговор. Татарин все сидел, опустя нос, будто дремал. «Он слишком много выпил, – решила она. – И слишком волновался. Милое в нем что-то. Я думаю, что я его ужасно полюблю». Расставаясь, она многозначительно стиснула его руку.
– До завтра… да?
Хотела прибавить что-нибудь карменное, да так ничего и не придумала.
Дома встретила ее жиличка с флюсом.
– Ваш мальчишка хнычет и злится. Сладу нет. Я больше никогда с ним не останусь.
В полутемной комнате, под лампой, обернутой в газетную бумагу, на огромной парижской «национальной» кровати сидел крошечный Котька и дрожал. Увидя мать, он затрясся еще больше и завизжал:
– Где ты плопадала, дулища?
Сашенька схватила его на руки, злого, визжащего, и шлепнула, но прежде чем он успел зареветь, сама заплакала и крепко прижала его к себе.
– Ничего… потерпи, батюшка милый. Немножко еще потерпи. И нас с тобой полюбят, и нас отогреют. Теперь уж недолго…
На другое утро хозяин Сашенькиного кафе встретил на улице Асаева. Татарин плелся уныло, щеки синие, небритые, глаз подпух.
– Чего такой кислый? Придешь к нам сегодня?
Татарин тупо смотрел вбок.
– Нэт. Кончена.
– Да ты чего такой? Неужто Сашенька отшила?
Татарин махнул рукой.
– Она… ты не знаешь… Она – дэмон. Ашибка вышла. Нэт. Нэ приду. Кончена!








