355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Н. Северин » Последний из Воротынцевых » Текст книги (страница 6)
Последний из Воротынцевых
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:03

Текст книги "Последний из Воротынцевых"


Автор книги: Н. Северин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)

– Выкушайте чашечку, лучше заснете, покушавши, – посоветовала Марина.

Ей не отвечали, и она повернулась к двери, чтобы уйти, но барышня окликнула ее:

– Марина! Кто там внизу?

– Все те гости, что кушали у нас.

– И баронесса с сыном? – с возрастающим смущением и дрогнувшим голосом продолжала свой допрос барышня.

– Не знаю, можно спросить.

– Спроси, пожалуйста.

Марина вышла, а Марта опустилась на кресло у окна. Сердце ее так билось, что ей казалось, что она слышит, как оно у нее стучит под корсетом; грудь сжимало тоской до слез. Но она старалась бодриться.

«Ну что я за дура? Ничего еще нет, а я уж раскисла. Разве можно верить предчувствиям?» – повторила она себе, не спуская взора с двери в коридор, в которую должна была явиться с ответом Марина.

Но вопреки доводам разума суеверная мысль не переставала кружиться у нее в уме: если барон с матерью здесь, значит, у них есть основание надеяться, отец ее отличил его от других и заставит ее выйти за него замуж.

Марте казалось, что противнее этого человека она никогда еще не встречала на свете. Но, разумеется, если папенька захочет, она должна будет повиноваться. Даже и просить его сжалиться над нею она не посмеет. Мать ее тоже противоречить не станет. Да он ее и не послушает, она только повредить может своим вмешательством. Одна надежда на мадемуазель Лекаж, да и то… если отец скажет своим резким, ледяным тоном: «Я так хочу», – она тотчас же смолкнет и вместе со всеми будет советовать Марте покориться.

Из гостиной Марты, кроме той двери, из которой вышла Марина, были еще две: одна отворялась в спальню барышни, другая – в комнату мадемуазель Лекаж. Эти три комнаты назывались половиной барышни. Окна выходили в сад, и сюда вела из нижнего этажа красивая лестница винтом из красного дерева с резными перилами. Были еще две другие лестницы наверх, но эта служила исключительно для господ. По ней Александр Васильевич поднимался к дочери, а также ее учителя и те барышни, которых ей позволяли принимать у себя наверху.

В том же этаже находились девичьи, уставленные пяльцами, на которых начали вышивать приданое барышне со дня ее рождения. Дальше шли горницы, уставленные сундуками и шкафами с разным добром, отдельные помещения для Марины Саввишны, Лизаветы Акимовны и экономки, а в антресолях – та длинная комната, где горничные и девчонки спали на полу, вповалку, на войлоках, каждое утро убиравшихся на чердак, а также и та горница, в которой, после ухода Марины с Лизаветой, остались Мавра с Хонькой.

В надежде повидать сына, – может, урвется на минуту, когда узнает, что мать здесь, – Мавра не спешила уходить в свой чулан рядом с холостяцкой столовой. Постояв еще минут десять у притолоки, она не в силах была дольше переносить боль в ногах и опустилась на низенькую скамеечку, стоявшую тут же у двери. Всю ночь до рассвета моталась она на кухне, да и днем ни на минуту не удалось ей присесть. Не успеет одних накормить, как уже другие валят. Весь день топилась печка и посуда со стола не убиралась. Надо бы теперь спать завалиться, да нешто заснешь с той тоской, что сердце ее гложет?

За печкой Хонька возилась и сопела. Плачет как будто, носом фыркает.

Так прошло еще с полчаса. Опершись спиной о стену и поджав под себя ноги, Мавра стала было подремывать под глухой шум голосов и музыки, долетавший сюда снизу, как вдруг по соседней комнате раздались торопливые шаги и вбежала молоденькая, тоненькая девушка, шурша туго накрахмаленным розовым ситцевым платьем. Мавра не вдруг узнала Лизаветку, возлюбленную ее сына, та же была в таком волнении, что и вовсе ее не приметила. С сдавленным возгласом: «Хонька, ты тут?» – промчалась она мимо нее без оглядки прямо к печке и стала теребить девчонку.

– Сознайся, леший, сознайся! Ты подложила письмо! Не отпирайся… я знаю… не отпирайся, – повторяла она, задыхаясь от волнения.

При слове «письмо» Мавра как ужаленная вскочила с пола и, кинувшись с радостным воплем за печку, залепетала:

– Родимые, это она! Голубчики мои белые, она самая! Мать царица небесная! Николай Угодник! Она! Она!

– Она, теинька, она, – подхватила Лизаветка, и обе вместе накинулись на Хоньку, повторяя в один голос: – Сознайся, паскуда! Что молчишь, окаянная?

Но Хонька губ не разжимала.

Ее вытащили на середину комнаты, тормошили, дергали во все стороны, кричали над нею, вопили, а она только хмурилась, мотала отрицательно всклокоченной головой и отпихивала локтями то одну, то другую из своих мучительниц.

– Да что же это такое? – вскричала наконец, в отчаянии всплескивая руками, Лизаветка. – Ведь знаю, что это она!

– Да кто тебе сказал? – догадалась спросить Мавра.

– Да уж знаю, – повторила девушка.

– Кто? – настаивала Мавра, бросая Хоньку и цепляясь пальцами за руку Лизаветки.

– Да уж знаю… Пусти, теинька, чего меня держишь! – ответила она упавшим голосом и, вырвавшись из рук Мавры, отскочила в противоположный угол комнаты.

Но Мавра побежала за нею и, крепко ухватив ее за юбку, продолжала свой допрос.

– Не пущу, скажи, кто тебе сказал, что Хонька положила письмо, скажи, – шипела она над ней глухим шепотом.

– Да что же это такое! Чего ты меня пытаешь? Значит, нельзя сказать, если не говорю. Кабы можно было, нешто я не сказала бы! – завыла Лизаветка в голос. – Ты вот лучше к ней пристань, чтобы созналась… она ведь это, знаю я, что она.

На шум прибежал народ. Кто-то донес ключнице про то, что происходит наверху, и она поспешила туда пойти.

Девки и девчонки, толпившиеся в дверях, расступились при появлении Надежды Андреевны. Узнав, в чем дело, последняя тоже обратилась к Хоньке с допросом. Но, кроме односложных «не, не я», и она ничего не могла от нее добиться. Тогда ключница обратилась к Лизаветке. Но та, бледная, с растерянным взглядом и дрожа всем телом, на все расспросы отвечала то же, что и Мавре:

– Знаю, что Хонька, под колокола пойду, что она, а выдать того, кто мне это сказал, хоть жги меня, не могу.

Заметив, что при этом она искоса и боязливо поглядывает на девок, толпившихся у двери, экономка гневно затопала на любопытных.

– Вон! Чтобы духу вашего тут не было! Набежали, прошу покорно! Марш в белошвейную! – крикнула она, а когда толпа скрылась у нее из виду, обратилась к Мавре: – Выдь-ка и ты отсюда!

Но Петрушкина мать не трогалась с места. Опустив голову, она исподлобья вскидывала злобные взгляды то на забившуюся в угол Хоньку, то на рыдавшую Лизаветку.

– Ступай и ты, тетка, – повторила экономка и, взяв ее за плечи, хотела повернуть к двери, но Мавра такими сверкающими глазами посмотрела на нее и огрызнулась.

– Оставь! Мое детище: они, подлые, нешто пожалеют его.

При этих словах Лизаветка завыла в голос.

– Вот что, Марина Саввишна, – обратилась Надежда Андреевна к прибежавшей на шум барышниной горничной, – вы тут побудьте, а я девицу эту у себя в комнате расспрошу, авось она мне во всем сознается, как останемся мы с нею с глазу на глаз.

Она увела плачущую Лизаветку, а Марина осталась стеречь Мавру с Хонькой.

Минут через двадцать ключница вернулась назад одна. Лицо ее было мрачно, а в глазах выражалась тревога.

– Ну, молись Богу, сыну твоему развязка может быть, – отрывисто заявила она Мавре. – Ступай к себе и никому ни слова, слышишь? Все пропало, если проболтаешься кому-нибудь! Отступлюсь тогда и я от вас, сами выпутывайтесь, как знаете.

Мавра кинулась ей в ноги с криком:

– Матушка, благодетельница, не оставь!

– Иди, иди, нечего у меня в ногах валяться, Богу молись! – повторила экономка, выпроваживая ее из комнаты.

Марина осталась у окна, сквозь тусклые стекла которого глядела сюда холодная, белесоватая петербургская ночь.

Экономка вызвала ее в коридор и тут, в темноте, тревожно прислушиваясь, стала передавать ей шепотом результаты своих переговоров с Лизаветкой.

– Она письмо в кабинет подкинула – Хонька.

– Надо барину доложить, – сказала Марина.

– Поколь не созналась, ничего нельзя барину докладывать! – И, пригибаясь к самому уху своей слушательницы, экономка продолжала еще тише: – Тут еще другие замешаны: Митька да Марья с Василисой.

– Это – воротыновские?

– Воротыновские. И Хонька ведь оттуда же. Они тут с одним беглым из Воротыновки всю Страстную путались.

– Кто такой? – захлебываясь от любопытства, спросила Марина, которая была родом из того же места.

– Не знаю, мужик тамошний. Хоньке крестный, говорят.

– Он, верно, письмо-то ей и дал, чтобы барину в кабинет положить?

– Понятно! С доносом, говорят, письмо-то, на управителя. Крестный Хоньке и лепешек от матери принес. Ведь вот девки каторжные. Все видели, что она лепешки жрет, и хоть бы которая мне словом обмолвилась: «Обратите, дескать, внимание на Хоньку, Надежда Андреевна, знакомство с кем-то завела, лепешки жрет».

– И мне было невдомек, – созналась Марина и спросила у экономки, как она думает поступить. – Сами, что ли, станете их допрашивать, или Михаилу Ивановичу препоручите это дело?

– Нет, уж пусть Михаил Иванович; мне дай Бог с этим чертенком, Хонькой, справиться. Улики налицо, а все-таки надо, чтобы сама созналась.

– А тех-то кто допытал? Неужто Лизаветка?

– Нет, тех Митька подстерег, когда они того мужика в щелку через забор высматривали.

– Хоньку таперича караулить надо, – заметила Марина.

– Уж это беспременно. Я ее в чулан под черной лестницей запру. Пусть там ночь-то просидит, а утром опять начну допрашивать.

– Стащить бы ее в старую баню да посечь хорошенько, небось под розгами созналась бы, – проговорила горничная.

– Там видно будет, – ответила экономка.

X

На следующее утро, подавая барышне умываться, Марина сообщила ей, что Каролину Карловну (так звали по имени и отчеству мадемуазель Лекаж) позвали к барину.

У Марты екнуло сердце. Накануне вечером, наплакавшись, она крепко заснула и, так сказать, заспала свое горе, но сегодня с первых же слов Марины опасения с новой силой пробудились в ее душе: и опять ей сделалось так невыносимо грустно, что слезы подступили к горлу.

– Поздно вернулась вчера Каролина Карловна домой? – спросила она.

– Не так чтобы уж очень поздно, но вы уж изволили почивать, – ответила Марина. – Маменька приказали посмотреть, я к вам вошла, вижу – вы не слышите, и ушла.

– Зачем маменьке было знать, сплю ли я или нет?

– Не могу знать. Как гости уехали, к ним в уборную папенька изволили пройти и с полчаса там пробыли, а как вышли оттуда, маменька и приказали мне посмотреть, почиваете вы или нет.

Каждое слово служило для Марты подтверждением ее предчувствий,

У нее мурашки пробегали по телу от страха. Однако она и виду не показывала, что трусит, и, вспомнив, что у них сегодня танцевальный вечер, спросила, какой туалет приказала приготовить ей мадемуазель Лекаж.

– К вечеру белое с розанами, а теперь Каролина Карловна приказали подать вам голубое шелковое. Сейчас Лизавета Акимовна прибегала сказать: с визитом барыня с барышней поедут. Приказано, чтобы карета была к двенадцати часам у крыльца. Теперь скоро десять.

Она подала барышне батистовый вышитый пеньюар и растворила перед нею дверь в гостиную, где был сервирован чай на круглом столе с мраморной доской. Марта машинально села за серебряный самовар и начала разливать чай.

Никогда мать ее не ездила с визитами на второй день праздника. Обыкновенно так было: первые три-четыре дня Марья Леонтьевна принимала гостей, а в конце недели отдавала визиты только самым почетным из посетивших ее дом, по списку, составленному Александром Васильевичем. К кому же посылает он их сегодня? Неужели к баронессе? Как ни старалась Марта отогнать от себя эту мысль, она не переставала упорно возвращаться к ней.

Мадемуазель Лекаж, с которой она обыкновенно пила утренний чай, не возвращалась. Более часа держал ее в кабинете Александр Васильевич. О чем толкует он с нею? Неужели только о том, как заставить Марту держать себя приличнее в обществе и не насмехаться над ухаживавшими за нею молодыми людьми? Ну, а с маменькой он о чем говорил вчера вечером? Все о том же? Не может быть!

Мадемуазель Лекаж вернулась наконец из кабинета. Она крепко поцеловала свою воспитанницу, причем с какой-то странною пытливостью заглянула ей в глаза, и, заметив любопытство, загоревшееся в них, заболтала с неестественной живостью о посторонних предметах: рассказала про знакомых, у которых она провела вчерашний день, спросила про Полиньку и про ее отца и начала было объяснять, почему она вчера позже обыкновенного вернулась домой, но тут Марта с раздражением прервала ее:

– Папенька мною недоволен; он не сказал вам за что?

Этот неожиданный вопрос немного смутил француженку и, как всегда в подобных случаях, прежде чем отвечать, она вынула из ридикюля золотую табакерку, извлекла из нее щепотку и проворно втянула ее в себя носом.

– Ваш отец на вас больше не сердится, дитя мое; он уверен, что вчерашний урюк послужит вам в пользу и что вы впредь не позволите себе забывать должное к нему уважение, – начала она. – Он вас нежно любит, отдает справедливость качествам вашего ума и сердца и желает, чтобы вы слепо доверяли его заботам о вас и его опытности.

– И только? Он ни о чем больше не говорил с вами?

– Вашего отца беспокоит ваша необузданность, дитя мое; вы слишком живы и слишком мало сдерживаете свои душевные порывы. Вы готовите себе много горя, дитя мое; жизнь состоит из испытаний…

– О, да, вы мне это доказываете как нельзя лучше! – воскликнула девушка. – Я, право, не понимаю, что за удовольствие доставляет всем мучить меня!

– Не волнуйтесь, дитя мое! Выпейте стакан воды, вот так! И ради Бога не плачьте; у вас еще до сих пор глаза распухшие от слез, пролитых вчера; что же это будет, если сегодня опять? Вам надо ехать с визитом, а у вас лицо будет в красных пятнах, это ужасно, ужасно! Я вам принесу несколько капель флер-д'оранжа в стакан воды, нет ничего лучше от расстройства нервов.

С этими словами она вскочила с места, чтобы бежать в другую комнату, но Марта схватила ее за руку.

– Я не буду ни плакать, ни волноваться, сообщите мне только все-все, что сказал вам папенька!

– Боже мой, Боже мой! Да ничего особенного. Мы говорили про общество, собравшееся у вас вчера, про барона Фреденборга…

– Что сказал про него папенька? Что?

Мадемуазель Лекаж опустила глаза и стала размешивать ложечкой давно растаявший в чашке сахар.

– Ваш отец очень хорошего мнения об этом молодом человеке, – сдержанно заявила она. – Он находит его прекрасно воспитанным, почтительным сыном и…

– И дураком, – вырвалось у Марты.

– Опять! Вы неисправимы, дитя мое, неисправимы, – покачивая своими седыми локончиками, с тонкой усмешкой заметила француженка и прибавила, скорчив серьезную мину: – Барон Ипполит очень богат, и из него выйдет хороший муж.

– Никогда не выйду я за него замуж!

На умном и хитром лице француженки выразился испуг.

– Хорошо, что ваш отец не слышит этого!

У Марты сердце захолодело. Значит, правда, предчувствие не обмануло ее. Отец хочет выдать ее замуж за Фреденборга, а когда он чего-нибудь захочет, никто ему перечить не смеет, он всегда ставит на своем, всегда! Что делать? Господи! Что делать! Да нет, нет, это невозможно! Она будет просить, умолять, скажет, что барон ей противен, что она с ним не может быть счастлива, и над нею сжалятся. Баронесса такая злая, неприятная женщина! Покориться ей, сделаться ее невесткой, зависеть от нее, целовать у нее руки, как теперь она целует у матери и у отца… О, ни за что, ни за что! Но как же быть?

Эти мысли вихрем проносились в голове девушки, в то время как мадемуазель Лекаж ровным, нравоучительным тоном продолжала изрекать наставления: послушание родителям – первая добродетель детей и тому подобные высокопарные и убийственные по своей сухости и холодности фразы.

О, да, от этой бездушной иностранки Марте ждать помощи и участия нельзя! Надо самой действовать, самой придумать такие доводы, которые смягчили бы отца, заставили бы его изменить свое намерение, она скажет ему, что вовсе не желает выходить замуж, что для нее нет больше счастья, как остаться в родительском доме, и что ее вовсе не пугает кличка старой девы. Но прежде всего надо быть спокойной, твердой и даже, если можно, веселой. Отец терпеть не может людей, не умеющих владеть собою, и ему очень нравятся в ней ее гордость и то. что она умеет при случае скрывать свои чувства.

Вошла Марина с прелестным шелковым платьем нежно-голубого цвета. За нею шла девочка с картонками: в одной был газовый серебристо-белый шарф, в другой – шляпа, тоже белая, из tulle d'illusion, усыпанная незабудками. Все это было с должной осторожностью, почти с благоговением, разложено на кровать и на стол, а затем началось одеванье барышни.

Парикмахера делать прическу не звали; Марта должна была оставаться в шляпе во время визита, и ее густую черную косу просто закололи гребнем. Она была бледна, но казалось совершенно спокойной. Только по временам брови ее, высоко приподнятые – воротынцевские, судорожно сдвигались, и при этом лучистые серые глаза, казавшиеся темными от густых черных ресниц, щурились. Эта привычка щурить глаза была и у отца ее, когда он был чем-нибудь озабочен, и у прабабки Марфы Григорьевны.

Мадемуазель Лекаж, присутствовавшая при туалете своей воспитанницы, старалась развлекать ее городскими новостями и рассказами о предстоявшем празднике в Петергофе по случаю посещения какого-то иностранного принца.

Марта не прерывала ее, но и не слушала. Она стояла перед большим трюмо, отражавшим ее красивую, стройную фигуру, терпеливо ожидая, чтобы Марина кончила убирать ей платье лентами.

Рассеянно взглянув на девчонку, подававшую горничной булавки на серебряном блюдце, она увидала незнакомое лицо и спросила, почему ей теперь прислуживает не Хонька, а другая.

– Хоньки нет-с, – проворчала Марина настолько ясно, насколько позволяли ей булавки, бывшие во рту.

– Где же она? Больна? – продолжала допрашивать барышня.

– Больна-с, – отрывисто ответила горничная и поспешила прибавить, поднимаясь с пола: – Извольте повернуться, надо спереди драпри заложить.

При этом она глянула исподлобья на француженку, у которой при имени Хоньки глаза забегали и загорелись жгучим любопытством. Ей были известны история с письмом, а также и подозрения, павшие на Хоньку. У нее были шпионы в доме, и от ее пронырливости ничего не могло укрыться.

XI

Михаил Иванович в то же утро доложил барину про открытие, сделанное Лизаветой. Воротынцев страшно разгневался, узнавши про сношения, завязавшиеся между его дворовыми и беглецом из Воротыновки. Тогда только успокоился он немного, когда ему доложили, что, кроме двух баб да Хоньки, никто не говорил с Алексеем. Митька только издали видел его.

– Приметы этого мерзавца? – спросил он отрывисто, садясь за письменный стол и принимаясь за письмо к обер-полицмейстеру.

– Митька говорит: низенький, белобрысый, бороденка жиденькая, лицо оспой попорчено, – начал объяснять камердинер.

– А те две что говорят? – сердито прервал его барин.

– Те еще не допрошены-с.

– Заперты? Отделены от других?

– Нет еще. Без вашего приказания одну только Хоньку… Не сознается, хоть и секли ее… сегодня утром Марина Саввишна распорядилась. Молчит.

Барин, устремив на камердинера выразительный взгляд, вымолвил, сурово сдвигая брови и поднимая палец угрожающим жестом:

– Смотри ты у меня, осторожнее! Откуда она?

Он только тут в первый раз узнал о существовании этой мелкой твари Хоньки среди своей многочисленной дворни.

– Из Воротыновки-с, конюха Трифона внучка.

– Кто у нее из родных еще жив?

– Мать жива-с.

– Отписать главному управителю Либерману, чтобы допросил эту бабу про беглеца, и наказать ее за то, что не донесла, а Митьку – за то, что целую неделю молчал, отодрать и посадить в подвал на хлеб и на воду.

– Слушаюсь. Хоньку я приказал в старую баню запереть.

– Хорошо. Больше ее не сечь, я ее сам допрошу сегодня вечером. Баб тех… Как их звать?

– Марья и Василиса, тоже воротыновские-с.

– Их тоже посадить… каждую отдельно, в пустой флигель. Запереть, чтобы не ушли, и пристращать, сказать им, что я сам допрошу, а если раньше сознаются, прийти мне сказать. А теперь чтобы ни во дворе, ни в доме про это дело ни слова! – грозно возвышая голос, прибавил барин и, оттолкнув от себя недописанное письмо к обер-полицмейстеру и посмотрев на часы, велел сказать барыне, что им пора с барышней ехать.

Когда Воротынцевы – мать и дочь – сели в карету и лошади тронулись с места, Марья Леонтьевна сказала Марте:

– Душенька моя, у папеньки, кажется, виды на барона для тебя. Я намекнула ему на то, что барон тебе не нравится, но он не захотел меня выслушать.

Марта не возражала.

– Не надо сердить папеньку, Марта; это ни к чему не поведет, – сказала снова мать и, тяжело вздохнув, прибавила: – У него, по-видимому, есть важные причины желать, чтобы ты в нынешнем году вышла замуж.

– Он вам сказал эти причины, маменька?

– Ты знаешь, у него нет привычки объяснять причины своих поступков.

– Да, я это знаю, – согласилась дочь холодно, почти апатично и не меняя позы.

Она сидела неподвижно, ни на что не глядя и что есть сил сдерживая рыдания, рвущиеся у нее из груди.

Минут десять тому назад она еще надеялась.

Спускаясь с лестницы из своих комнат, она увидела отца, проходившего из кабинета в столовую, обрадовалась возможности остаться с ним несколько минут наедине и поспешила к нему навстречу. Александр Васильевич остановился и протянул ей руку. Но, прижимаясь горячими губами к этой руке, Марта чувствовала, как ею все больше и больше овладевала робость, и, постепенно ослабевая, ее решимость открыть душу отцу заменилась отчаянием.

С первого взгляда заметила она его бледность и утомленный вид. Точно он всю ночь провел за тяжелой и мучительной работой; в его глазах не было ни обычного блеска, ни живости. Но не это приводило в отчаяние девушку, не это заставляло слова замирать на ее губах, а упорная неумолимость, выражавшаяся во взгляде, во всех движениях и в голосе отца.

– Готова? – отрывисто спросил он, беглым, но внимательным взглядом окидывая ее с ног до головы. – Пора, первый час. Вы рискуете не застать баронессы дома. – И вдруг, пытливо глянув дочери в лицо, он сердито спросил: – Отчего глаза распухли? Плакала?

Девушка, краснея, опустила голову.

– Не дури, Марфа! Я этого не люблю, ты знаешь, – продолжал он еще суровее, пронизывая ее строгим взглядом.

Марта чувствовала, что отец читает в ее душе, как в открытой книге, все ее мысли, чувства, печаль и отчаяние, и все-таки поставит на своем. Просить его, умолять – бесполезно. Чем больше станет она сопротивляться, тем скорее и вернее сломит ее отец и заставит поступить так, как он хочет.

В это время из своей уборной вышла Марья Леонтьевна в шляпе и мантилье, и Александр Васильевич отвернулся от дочери, чтобы заговорить с женой.

– Передайте мое почтение баронессе и поблагодарите ее за любезность. А ты, Марфа, – продолжал он, снова поворачиваясь к дочери, – напомни Ипполиту, что у нас сегодня танцуют. Пусть приедет пораньше, я рад видеть его.

Марта молчала, опустив глаза и стиснув побелевшие губы.

– Ты слышишь, что я говорю? – сдвинул брови отец.

– Да, папенька, – чуть слышно вымолвила она.

– Повтори!

Уж это было слишком. Марта вспыхнула, гордо выпрямилась, и резкий протест чуть было не сорвался с ее дрожавших от гнева губ, но глаза их встретились, и дольше трех-четырех секунд, она не в силах была выдержать его суровый и упорный взгляд. Снова почувствовала она себя побежденной, и на этот раз окончательно.

– Я скажу барону, что вы желаете видеть его, – проговорила она тихо, но твердо.

– Это не совсем то, что я сказал, но, пожалуй, даже лучше. Ты именно так и скажешь барону. Он поймет, что это значит. Я желаю, чтобы и баронесса слышала это, – продолжал Воротынцев, обращаясь к жене. Он смягчился и почти ласково дотронулся рукой до пылающей щеки дочери, замечая при этом, что она сегодня крайне красна. – Когда назад вернешься, надо принять ванну, pour être présentable le soir. Et vous serez convenable avec le baron, vous lui ferez oublier vos impertinences d'hier [14]14
  Чтобы быть презентабельнее вечером. И держите себя прилично с бароном, чтобы заставить его забыть ваши вчерашние дерзости.


[Закрыть]
, – прибавил он.

Этот новый намек уже не подействовал на Марту. Она покорилась. Ей уже казалось, что она обвенчана с противным Ипполитом, и, кроме холодного отчаяния, такого, какое чувствуешь над засыпанной могилой любимого существа, в душе ее ничего не было. Марта никого еще не любила, но ей было двадцать лет, она мечтала о любви, о счастье, и навсегда похоронить эту мечту было нелегко.

Все это вспомнилось девушке, пока карета ехала к Караванной, где у Фреденборгов был свой дом.

– Браки по любви не всегда бывают счастливы, дитя мое, – глядя на дочь и угадывая ее мысли, печально проговорила Марья Леонтьевна.

Горьким опытом заплатила дочь князя Молдавского за право так говорить.

После обеда господ (у Воротынцевых садились за стол ровно в три часа, а от пяти до семи часов барин с барыней отдыхали, каждый на своей половине) дворня пользовалась более или менее свободой.

Гостей в это время нельзя было ждать, господа не спросят, – можно было, значит, своими делишками заняться и свою кое-какую работишку поделать. Тогда обыкновенно в прихожей оставались только дежурный казачок да младший камердинер, на случай если бы барин проснулся и позвал, а из девичьей отпрашивались сбегать в людскую все те девки и девчонки, у которых были там родственницы или приятельницы.

В тот день каждой из просившихся к тетеньке, маменьке или куме старшие повторяли, чтобы возвращались скорее. Барыня с барышней начнут одеваться по крайней мере за два часа до съезда гостей.

– Да не забудьте сказать паликмахтеру, чтобы ровно в шесть был У барышни. Барин велел им новую прическу сделать; сразу-то не наладится.

И казачкам с лакеями, рвавшимся во флигель на дворе, Михаил Иванович тоже наказывал оставаться там самую малость. Одних кенкетов сколько надо было зажечь да свечей в люстрах и в бра, карточные столы расставить, в буфете все приготовить и, наконец, в парадные ливреи одеться.

Петрушку, невзирая на его просьбы, Михаил Иванович к матери не отпустил. Дело повертывалось в его пользу. По всему было видно, что гроза, собравшаяся над его головой, должна была пронестись мимо и разразиться над другими, но Хонька еще не созналась, и малый был в унынии.

– И что ей, дьяволу эдакому, стоит сознаться? Ведь все равно теперь и барин знает, и все, – повторял он в сотый раз, сидя с Михаилом Ивановичем на скамейке в маленькой проходной, рядом с кабинетом.

– Так вот поди ж ты. Уж мы честью ее с Мариной Саввишной просили: «Развяжи ты нас, Христа ради, сознайся, что ты положила письмо!» Стоит, как истукан, и молчит. Те обе, Василиса с Марьей, во всем повинились, все рассказали. Им, поди чай, сегодня, вот как барин встанет, и развязка будет.

– А что с ними сделают? – полюбопытствовал Петрушка.

Михаил Иванович вынул из кармана своего. камзола серебряную табакерку, нюхнул из нее и, презрительно фыркнув, с усмешкой заметил, что женского пола в солдаты не берут, значит, одно только остается – сослать куда-нибудь подальше, в оренбурскую деревню либо в вологодскую.

– Ну, а на дорогу посекут, конечно, для примера, значит, – прибавил он деловитым тоном. – Эх, кабы у нас с Хонькой руки-то не были связаны, давно бы всей этой маяте конец!

– Да с чего это вдруг барин пожалел ее, мерзавку эдакую? – спросил Петрушка.

– Какая там жалость! Наш жалости не знает. Еще не родился тот человек на свете, который разжалобил бы его. Нет, тут другая причина, – ответил Михаил Иванович. – Запороли мы с ним так, при допросе, одну старуху до смерти, ну, вот и опасаемся теперь.

– Какую старуху?

– Там одну… далеко отсюда. И уж давно, когда барин еще молоденьким был, – уклончиво проговорил камердинер и снова, глубоко вздохнув, надолго смолк.

Вспоминал ли он про оргии в Яблочках во времена царствования там подлой женки Дарьки с ее разбойничьей шайкой или кровавый эпизод в Федосьей Ивановной? Пришло ли ему на ум воспоминание о том, как он слюбился с Малашкой, в то время как барин его разыгрывал идиллию с барышней-сиротой под зелеными душистыми сводами заглохшего парка? А может быть, в памяти его воскресла сцена таинственного венчания в ветхой деревенской церкви? Дрожащий от страха священник в старенькой ризе; удрученный тяжелыми предчувствиями и недоумением Бутягин с женой, робко жавшейся в темном уголке у запертой двери, а перед аналоем красивая и надменная фигура иронически усмехающегося молодого барина и бледная, как призрак, трепещущая невеста?

Начинает теперь пошевеливаться в гробу этот призрак, начинает их беспокоить. И кому это понадобилось воскрешать эту давно похороненную, давно забытую старину?

– Да я бы эту чертовку Хоньку до тех пор сек, пока она мне все до крошечки про этого дьявола, что ей письмо дал, не рассказала бы! – проворчал Михаил Иванович вслух после более чем получасового молчания.

– Уж и я бы тоже поприжал ее как следует, – подхватил Петрушка и хотел еще что-то прибавить, но остановился, прислушиваясь к стуку, раздавшемуся вдали.

– Это девки из людской прибежали, дверью из сеней хлопнули, – заметил Михаил Иванович. – И ведь знают, что господа почивают, а шумят, паскуды эдакие.

– Казачки бегут, – воскликнул Петрушка, кидаясь в коридор, а вслед за тем раздался его голос, хриплый с перепугу: – Михаил Иванович, пожалуйте сюда!

Камердинер поднялся с места и направился к коридору. Тут он увидел группу из двух казачков, экономки, Мавры и еще пяти-шести человек, оживленно шептавшихся между собой в противоположном конце коридора.

У Михаила Ивановича мороз по коже подрал от жуткого предчувствия при виде этих людей, но это не помешало ему напустить на себя важность и сделать строгий выговор Петрушке:

– Чего орешь, болван? Отсюда все к барину слышно. Ступай в переднюю. Дверь-то с крыльца открыта, долго ль кому-нибудь с улицы забраться? Ну, ступай, ступай! – прибавил он сурово, указывая пальцем на дверь в переднюю, и тогда только пошел дальше, когда Петрушка, беспрестанно оглядываясь назад, побрел туда, куда посылали его.

При появлении старшего камердинера в толпе произошел переполох, шепот усилился, все заговорили разом, боязливо понижая голос, жестикулируя и перебивая друг друга.

– Яшка, у тебя письмо-то, подай!

– Надо прежде про Хоньку.

– Надежда Андреевна, скажите вы!

– Подайте прежде письмо, письмо важнее.

– Письмо подождет, а это такое дело…

– Той же минутой надо доложить.

– Кто увидал первый, тот пусть и доносит.

– Лушка.

– Где она? Лушка, вылезай, постреленок! Я те задам!

– Я здесь, дяинька, – пискнула девочка лет восьми, вылезая из угла за дверью.

Она дрожала, как в лихорадке. Глаза ее в безумном ужасе бегали по сторонам, как у травленого зверя, лицо было красно и вспухло от слез или от побоев, которыми несколько минут перед тем, по всей вероятности, встретили принесенную ею весть из чулана, в который была заперта Хонька. Ее стали теребить и толкать вперед, она упиралась, а тем временем Михаил Иванович подошел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю