355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Н. Северин » Последний из Воротынцевых » Текст книги (страница 1)
Последний из Воротынцевых
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:03

Текст книги "Последний из Воротынцевых"


Автор книги: Н. Северин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 22 страниц)

Н. Северин
Последний из Воротынцевых
Роман

I

Отца Никандра, священника в селе Петровском, поздно ночью, когда все уже спали, позвали к умирающей. Вьюга, свирепствовавшая весь день и весь вечер, теперь утихла.

– Но мороз как будто еще лютее стал, – заявил молодой парень в тулупе и валенках, с меховой шапкой в руках, переминавшийся с ноги на ногу в сенцах поповского дома.

– Эх, грехи наши тяжкие! – вздохнула попадья, юркая, худощавая женщина лет сорока. – А у попа-то, как на зло, горло прихватило, кашляет и хрипит – страсть! – И, окинув посланца внимательным взглядом, она спросила, чьих он будет.

– Корзухиных, Матвея Корзухина сын.

– Знаю, знаю я Корзухиных. Изба ваша около оврага будет, крайняя? Да? Привязал, што ли, лошадь-то? Не ушла бы.

– Не уйдет, снега во каки сугробы намело! – угрюмо ответил юноша, поднимая руку, чтобы показать, какой вышины сугробы.

– Надо за дьячком послать, – озабоченно заметила попадья.

Она двинулась было в кухню, но парень заявил, что дьячок уже знает. Он, как мимо ехал, постучал ему кнутовищем в ставень. Собака залаяла, а дьячиха выскочила на крыльцо.

– Я ей закричал: «За требой, – говорю, – к попу, из Ямок». – «Ладно, – говорит, – сейчас дьячка разбужу».

– Ну, хорошо. Постой тут. Испить, может, хочешь? Кваску?

– Не, – тряхнул кудрями малый.

– Ну, я тебе сейчас хлебца вынесу, пожуй от скуки.

Попадья ушла в горницу, не притворяя вплотную двери, а парень остался один в темных сенях.

Из широкой щели, с умыслом оставленной хозяйкой, на него веяло теплом из тесной горницы, пропитанной запахом щей, деревянного масла и душистых трав, пучками привешенных к потолку. Перед киотом, в красном углу, теплилась лампада; на столе, покрытом скатертью домашнего тканья, горела сальная свеча в широком оловянном подсвечнике. Стены, обшитые тесом, были увешаны лубочными картинками, а на подоконниках, над горшками с пышно разросшеюся геранью и бальзамином, висели клетки с щеглом и соловьем.

Отец Никандр был охотником до птиц. Он слыл зажиточным. Приход у него был большой, и в него входило несколько богатых деревень, но попадья постоянно жаловалась на то, что не из чего дать приданое дочерям и содержать сыновей в московской семинарии им не по средствам. Жили они прижимисто, держали одну только батрачку Матрену и гостеприимством не отличались.

Кроме горницы с двумя дощатыми перегородками, в доме попа была еще под самой крышей светелка, в которой жили три дочери: две – на возрасте, а третья – подросточек. За одной из перегородок, рядом с горницей, помещалась спальня попа с попадьей, в другой – жили меньшие сыновья. Старшие двое жили в Москве, в семинарии, а меньший ребенок, пятилетняя Варька, спала с родителями. Всех детей у отца Никандра оставалось восемь человек в живых, а было вдвое больше.

Жил еще у них сирота-племянник, лет восемнадцати, Карпушка, деликатного сложения мальчик и к физическому труду неспособный, но смышленый и к науке способный: почти самоучкой и читать, и писать, и на счетах считать выучился.

Вся семья отличалась благонравием. Сам отец Никандр даже и по праздникам не брал в рот хмельного, и с крестьянами держал себя важно.

Когда посланец из Ямок приехал за отцом Никандром, никто в доме, кроме попадьи, не шелохнулся. Она одна только услыхала скрип полозьев по снегу и стук в ворота, накинула шубейку, натянула на ноги сапоги и выбежала на двор. Узнав, в чем дело, и отодвинув засов у ворот, она крикнула посланцу, чтобы въезжал, а сама опрометью кинулась назад будить попа. Тотчас же кашель Никандра раздался по всему дому, но и кашель этот никого из домашних не разбудил.

– Чайку бы тебе на дорогу напиться, – предложила мужу попадья, помогая ему снаряжаться в путь. – Самовар мигом вскипит.

– Когда тут! Вернусь – напьемся, – сиплым голосом прохрипел он. – Еще скоро ли Анисим повернется! Послать бы к нему кого-нибудь, Матрену, что ли, либо Карпушку.

– Матрену лихоманка с вечера треплет, ее с печи и не стащишь. Анисима хозяйка снарядит, не сумлевайся: ей уже сказано, чтобы поторапливалась.

Поп хотел было что-то возразить, но взрыв кашля прервал ему голос на полуслове.

Жена поспешила поднести к его губам чашку с липовым цветом, из которой он хлебнул глоток.

– Эко горе! Ни одного-то денечка не дадут тебе дома посидеть в такой холод! – соболезновала она. – Вчера крестины, третьего дня свадьба, каждый день что-нибудь.

– Мирское дело не ждет, – прохрипел он.

– И верно, зря послали. До обедни, поди чай, старуха протянет.

– Может – протянет, а может – и нет. Спрашивал я намедни про нее у Антошкиной снохи: плоха, говорит. Вторую неделю в рот ничего не берет. А что же это Анисим-то?

– Да ты не сухотись, придет. Собраться ему недолго; спит он ведь всегда одевшись. Как-то вас Господь донесет? Снега страсть сколько напало.

– Ну, чего тут? Дотащимся, Бог даст. К утру назад вернемся.

– Где уж к утру! Дай Бог – в обед. До Ямок-то ведь добрых десять верст будет.

– Это летом, а теперь по речке и семи нет.

– В прорубь бы вам по-намеднишнему не попасть. Долго ли до греха? Карпушу бы с собою прихватили. Мало ли что приключиться может! Все-таки лишний человек с вами будет. Велю-ка я ему собираться, он живо, – прибавила попадья, поощренная молчанием мужа. Она побежала в кухню, где не без труда растолкала племянника и приказала ему скорее снаряжаться с попом в Ямки. – Лапшиха умирать собралась, за попом прислала. Боюсь я его одного отпускать: хворый он ведь.

Юноша завозился под тулупом, которым был покрыт с головой.

– Встань, голубчик, встань, успокой ты меня, Христа ради! Прислали они парнишку лядащего; если, Боже упаси, по-намеднишнему в прорубь угодит, ни в жисть ему в лошадью не справиться.

– Встаю, встаю, – сказал Карпушка, раскрывая большие голубые глаза и срываясь с войлока, служившего ему постелью.

Успокоенная попадья прошла в кухню, отрезала там большую краюху от ситника, лежавшего под чистым полотенцем на полке, и, вернувшись в сени, подала ее парню из Ямок. Парень молча взял краюху и засунул ее за пазуху.

– Бабкой, что ли, Лапшиха-то тебе доводится? – спросила попадья, не спуская с его безбородого лица пытливого взгляда слезящихся глаз.

– Не! Наша бабка давно померши. Она – Андронихе бабка, а не нам, – ответил неохотно и с долгими остановками между словами парень. – Второй год она у нас. Как дедка-то помер, мамка ее и взяла. Помирает таперича.

– Так, так! Много пожила на свете старушка, пора костям на покой. Кто же хоронить-то будет?

– На похороны у нее припасено. Намеднись приказала мамке сундук отпереть. Холст у нее там на саван. Мамка Терентьиху, позвала, сшила уж саван-то.

– И попу за требу даст?

– Даст. В ладанке у нее деньги-то зашиты.

– И много у нее денег?

– Кто же ее душу знает? Может, и много, а может, самая малость. Вот помрет, тогда и увидим.

– Кому же она деньги-то приказала отдать?

– Да никому еще. Мамка пытала ее про деньги: «Кому ты их оставишь, бабушка?» – молчит.

– Попу, верно, скажет.

– Может, и скажет.

– Мать! А, мать! – раздался голос попа. – Варежки-то мои куда задевала? Да прикажи парню из Ямок, чтобы лошадь отвязал от плетня, выхожу сейчас.

– Сейчас, отец, сейчас, – ответила попадья, кидаясь со всех ног в горницу.

Парень из Ямок вышел на двор, и через несколько минут сани подъехали к крыльцу. Через сенцы выбежал на двор Карпушка, а из горницы вышел поп в широкой и длинной медвежьей шубе, подпоясанной ремнем, и в огромной мохнатой шапке, нахлобученной на лоб по самые брови, поверх вязаного красного шарфа, которым попадья укутала его голову, чтобы ушей не отморозил. За ним, набросив на плечи шубейку, шла жена с зажженной свечой в руках.

– Ну, а Анисим-то где же? – спросил отец Никандр, вглядываясь в черную кучу саней, лошадей и людей, копошившихся на белом снежном фоне у крыльца.

– Здесь, батька, здесь, – раздался визгливо-дурашливый голос дьячка Анисима, известного по всей окрестности весельчака и балагура.

– И в своем виде? – спросил поп, занося ногу в огромном меховом сапоге в сани.

– Не сумлевайся, батька, где уж при таком морозище удержаться хмелю в человеке! – ответил дьячок, усаживаясь рядом с попом. – И ты с нами, Карпуша? Дело! Подваливайся к нам в ноги, теплей будет! – и, обращаясь к парню из Ямок, который, примащиваясь на облучок, забирал в рукавицы вожжи, дьячок прибавил: – Валяй, парень, с Богом!

– Трогай! – приказал ему в свою очередь строгим голосом и отец Никандр, а когда сани двинулись, он повернул, насколько мог, свою укутанную голову к крыльцу, где стояла попадья, чтобы закричать ей хриплым басом: – Уйди! Чего стоишь, горницу студишь? Мало тебя лихоманка осенью-то трепала.

Но попадья оставалась на крыльце до тех пор, пока сани, ныряя в густом снегу, не скрылись у нее из виду.

Вернувшись в горницу, она спать не ложилась. Был второй час ночи, не больше, и до утра времени оставалось много, но от беспокойства за мужа у нее сон отбило. Она прошла в кухню, где на полатях ворочалась, кряхтя и охая, батрачка их Матрена.

– Проводила? – жалобно протянула больная.

– Проводила, Матренушка, проводила, – ответила попадья, опускаясь на широкую скамейку перед столом. – Поутихла метель-то, слава тебе, Господи, тихо стало; что-то Господь наутро даст? А ты как, сердечная? Знобит все тебя?

– Таперича в жар вдарило. Точно огнем всю жжет, места себе не могу найти. Ты не пужайся, если по-намеднишнему околесицу зачну городить.

– Чего пугаться? Нешто впервой? – махнула рукой попадья. – Уж такая страна здесь – лихоманки не переводятся, хоть ты тут что хошь делай! – Она зевнула, облокотилась обеими руками на стол, оперлась подбородком на вывернутые ладони и продолжала, устремляя задумчивый взгляд на свечу, стоявшую перед нею, с нагоревшим грибами фитилем. – Барыня в Ивановке, сказывают, полынью от нее, от треклятой, лечит. Помогает, говорят. Сходить разве мне к ней завтра да поклониться курочкой, чтобы дала для тебя пузырек той настойки? На вине она, говорят, полынь-то, настаивается, ну, и помогает.

– Чаво там еще грешить-то? – проворчала больная. – С заговором она, поди чай, настойка-то.

Попадья не возражала, и довольно долго тишина, воцарившаяся в кухне, ничем, кроме потрескивания фитиля да монотонной песенки сверчка за печкой, не нарушалась.

– Лапшиха-то помирает теперь, – проговорила как бы про себя попадья и, подняв взор к полатям, на которых металась, тихо покрякивая, Матрена, спросила: – Ты ее знала, когда она еще молодая была, Матренушка?

– Знать не знала и говорить с нею не говорила, а видать видала, – ответила больная, обрадовавшись возможности болтовней скоротать томительно тянувшееся для нее время. – Давно уж. В те поры церковь у нас еще строилась, приходом-то мы в те поры к Яблочкам были приписаны. Ну, вот по большим праздникам завсегда, бывало, эта самая Лапшиха с мужем своим да с управителем у правого клироса стаивала. Одежда на ней всегда хорошая. Муж-то ейный при ключнике сподручным был приставлен, ну, и пользовался. С каждого мужика, с кого алтын, с кого грош, а с бабы пряжей да холстом, яйцами, маслом. Дом у них полная чаша был. Ну, а деток Господь не дал. Хворый он был сам-то, муж-то ейный. А добра всякого много. Богачами звали.

– Куда же богачество их подевалось? – заметила попадья. – С тех самых пор, как старик ее помер, милостынькой живет.

– Вот поди же ты, – согласилась Матрена.

– Кабы Христа ради добрые люди в избу не впустили, с холода да с голода сгибла бы. Собралась теперь помирать, за попом прислала, а поди чай, и гривной одной отец Никандр от нее не попользуется, напрасно только беспокойство на себя примет. Шутка ли дело в такой мороз да ночью за десять верст по сугробам ползти! – тужила попадья.

– А ты зараньше-то не кручинься, быть того не может, чтобы попу не заплатили, – для попа деньги завсегда найдутся.

– Разве что к управителю в Яблочки пошлют, – продолжала рассуждать попадья. – Тамошних ведь она, Лапшиха-то, воротыновских господь крепостная, им, значит, и хоронить ее полагается.

– Так, так, воротыновских господ, – подтвердила Матрена и прибавила со вздохом: – Ох, грехи наши тяжкие!

– Давно не бывали господа в Яблочках, – начала попадья, – до нас, при отце Савелии, никто сюда из них не заглядывал, да вот уж и мы здесь одиннадцатый год, и хоть бы кто из них сюда понаведался, по родителям панихиду отслужил бы. Самого барина-то Воротынцева ты видала, что ли?

Больная лежала, повернувшись к ней лицом. Глаза ее горели лихорадочным блеском, все лицо пылало.

– Самого видать не довелось, а сударку его, ту, что в подвале держали, видела, – ответила она.

Эту историю про «сударку» воротыновского барина попадья, должно быть, много раз слышала; напоминание об этой несчастной не произвело на нее никакого впечатления.

Лет десять тому назад, вскоре после того как их перевели сюда из дальнего прихода, приехал в Петровское купчик какой-то издалека, с Волги, и долго, запершись с отцом Никандром, расспрашивал его про эту личность. Потом, когда он уехал, поп сказал жене, что этот купец с ейной, покойницы-то, стороны, и допытывался он узнать, как она жила в Яблочках, да не было ли ей притеснения от управителя, да как она рожала, кто при ней находился, да как умирала она. На все эти вопросы отец Никандр немного мог ответить: сам он был в здешней стороне человек новый. Да и старожилы-то здешние ничего верного про нее не знали. Прожила она в Яблочках не полных три месяца, стерегли ее строго, да и сама она никуда из дома не рвалась. Дворовая девка, что с нею приехала, никого к ней, кроме Лапшихи, не допускала. Родила она ребеночка мертвого и сама тут же скончалась. Даже за попом не успели сбегать. Вот все, что мог сообщить отец Никандр приезжему с Волги купцу. Даже место, где была похоронена безвестная узница, он ему указать не мог; пришлось служить панихиду по «болярине Марфе» (под этим именем значилась она в поминальнике купца) в той часовне, где стоял ее гроб.

– Помешанная она, говорят, была, – равнодушно заметила попадья, останавливаясь на воспоминании, мелькнувшем было в ее уме, когда речь коснулась этой истории, давно всеми здесь забытой. – Ведь ты ее уже мертвою видела?

– Мертвою, голубонька, мертвою. Иду я это по улице, а навстречу мне Конон, кузнечихи брат, бежит, а за Кононом-то Варька с Машуткой, а за ними другие бабы да парни. И все это бегут сломя голову, чуть с ног меня не сшибли. «Куда?» – спрашиваю. «В часовню на покойницу смотреть». – «Кака така покойница?» Руками замахали да дальше побегли. Ну, и я за ними, вестимо. А тут от управителя приказ вышел: всех из часовни гнать. Бежит это Андрюшка Косой через сад сломя голову с этим приказом, а народа-то к гробу такая уж толпа протолкалась, что яблоку упасть некуда. Протискалась и я со всеми. Лежит покойница в барском уборе, платьице на ней белое, башмачки белые, и фатой белой с головкой прикрыта. А под бочок ей ребеночка ейного подложили, тоже с головкой, холстом перевитой. Дьячок Василич читал над ней. Все чин чином справляли – и свечи в серебряных больших шандалах из церкви принесли, и гроб, слышь, бархатом приказали столяру Ивашке обить, как для настоящей барыни.

– А все же ты ее в лицо-то ведь не видела, – заметила попадья.

– Как не видела! Видела, – оживилась больная. – Девки, что ближе к гробу-то протискались, фату-то, которой она была покрыта, взяли тихонечко за кончик да и приподняли, и я тоже под нее с другими заглянула. Видела я ее… как не видеть! Молоденькая была.

– И как хоронили ее, видела? – машинально продолжала допрашивать попадья, наперед зная ответ.

– Где же видеть? Ночью ее закопали-то. Из-под Москвы, с Черепашьего хутора, сказывали тогда, мужиков за гробом-то пригнали. Сам управитель к ним навстречу вышел, сам и часовню отпер, сам помогал гроб выносить. Поставили на телегу, рогожами прикрыли да и повезли. А как с горы-то сносили, я видела. Ночь-то лунная была такая да погожая. Как сейчас помню. Мне свекровь с вечера приказала корочек корове снести, а я и запамятовала. А ночью, как толканет меня это вдруг в бок, проснулась я, да про корки-то и вспомнила. Ну, думаю, быть мне завтра битой, коли сейчас не снесу. Поднялась я это тихонько, перешагнула через мужа, захватила корки в подол юбки да и вышла на крыльцо. И как пахнуло на меня тут ветерком, с меня весь сон-то и соскочил. Ну, вот век бы тут стояла да ноченькой любовалась. Тихо так да духовито. На небе месяц светит светло, как днем, далеко кругом видно. Часовые на горе, как на ладошке. И как взглянула я это на нее да про покойницу вспомнила, такая на меня жуть напала, хоть назад беги да с головой под шубу зарывайся, а с места двинуться не могу. Гляжу я это во все глаза на часовню, и представляется мне, как гроб алый в ней стоит, а в гробу-то покойница под фатой с ребеночком, холстом перевитым. И вдруг вижу я, ползет будто что вниз по горе из часовни-то. Стала всматриваться – люди несут что-то на плечах, большое, покрытое чем-то, на гроб похоже. Ближе да ближе, спустились к речке, луг перешли, стали к деревне подходить, в нашу улицу завернули. Вижу, мужики все чужие, не нашенские, и несут гроб, рогожей покрытый. Мать Пресвятая Богородица! Да ведь это покойницу с ребеночком хоронить несут. Как вступило мне это в голову, испужалась я, страсть, затряслась вся, а с места сойти не могу. Ну, вот точно за ноги-то держит меня кто, двинуть ими невмочь. Присела только за кадку и все гляжу, все гляжу.

– И корочки все рассыпала, – подсказала попадья сонным голосом.

– Рассыпала, родимая, все до единой рассыпала.

Попадья поднялась с места.

– Что-то мой поп теперь? Доехали они, что ли, до Ямок-то? – проговорила она, зевая и потягиваясь.

– Как уж, чай, не доехать? Речкой-то ближе – речкой до Ямок рукой подать. А ты бы соснула маленько до утра-то, – посоветовала Матрена.

– И то, разве соснуть, – согласилась попадья и побрела в горницу.

II

Отец Никандр съездил в Ямки благополучно и вернулся назад со своими спутниками раньше, чем можно было ожидать.

Лапшиха как будто только его и ждала, чтобы помереть: уж во время исповеди застывать начала и, как только причастилась, так Богу Душу и отдала.

Поп был мрачен и неразговорчив.

– Намаялся, сердешный! Целую ночь хоть бы часочек заснул. Ведь только было глаза завел, кашлем намучившись, как из Ямок-то за ним приехали, – сказала попадья старшим дочерям, отвечая на их расспросы про отца.

Меньшие дети были еще слишком малы, чтобы интересоваться чем бы то ни было, кроме сусальных пряников да катанья в салазках по замерзшим лужам на дворе.

От племянника попадья узнала, что поп на обратном пути кашлял меньше, чем тогда, когда он ехал туда, и что при дележке дьячку две гривны досталось. Лапшиха, значит, щедро заплатила за последнее напутствие в жизнь вечную, а потому приписывать угрюмость попа разочарованию в материальном отношении было невозможно.

– Намаялся, намаялся, – повторяла попадья с еще большею уверенностью после этого известия.

Однако поп и в бане попарился, чаю целый самовар выпил и часа три в полнейшем спокойствии на своей высокой постели пролежал (уж спал ли он или нет, Бог его знает), а угрюмость его не проходила.

Семья поужинала в полнейшем безмолвии, а когда все улеглись спать, отец Никандр, шепотком и боязливо оглядываясь по сторонам, рассказал жене такую историю, что и у нее на долгое время сон отлетел от глаз.

Лапшиха перед смертью сообщила своему духовнику страшную тайну.

– Слыхала ты про ту несчастную, что в Яблочках в подвале жила и скончалась? Давно уж это было, лет за десять перед тем, как нам сюда переехать? – спросил поп у жены.

– Это сумасшедшая-то?

– Ну, да. Мало теперь кто про нее и помнит-то.

– Наша Матрена помнит. Сегодня ночью она мне про нее рассказывала.

– Сегодня ночью? – подхватил с испугом поп. – С какой это стати сегодня ночью?

– Да так! Не спалось мне, а ее лихоманка трепала. Ну, вот мы от скуки и начали старое перебирать. Она ведь из Яблочков, Матрена-то. «Я, – говорит, – видела, как ее хоронить несли с ребеночком ночью…»

– А знаешь ли ты, кто была эта личность?

– Люди сказывают – барина Воротынцева полюбовница.

– Не полюбовница его, а законная супруга, вот что! – заявил отец Никандр, понижая голос до шепота и пригибаясь к уху жены.

Попадья чуть не вскрикнула от изумления.

– А ребенок ейный не мертвым родился, а до сих пор, может, живехонек. Двадцать лет ему теперь, – продолжал свое повествование поп.

– Как же хоронили-то его? – трясясь от страха и удивления, осведомилась попадья.

– Не его похоронили с матерью, а куклу из тряпок. А орудовал всем этим покойный управитель с той девкой, которую вместе с сумасшедшей привезли издалека. Девка эта в прислужницы к ней была приставлена и тоже затворницей с нею жила в нижнем этаже дома, с той стороны, где окна в палисадник выходят, маленькие такие, на пол-аршина от земли. Маланьей ее звали, девку-то. Хоть редко, но все же она из дома-то вылезала, а уж той несчастной, которую она сторожила, даже и в палисадник ходу не было. Ее никто никогда и не видел. Маланью же и по сих пор в Яблочках помнят; говорят, она потом за любимого баринова камердинера замуж вышла и в Петербурге теперь барыней живет. Щедро наградил ее господин Воротынцев за услуги. Да и было за что награждать. Как подошло время родить той несчастной, которую они с управителем стерегли, она, Маланья-то, взяла на подмогу Лапшиху. Из всей дворни ее выбрали. Лапшиха тогда была уже не молоденькая, степенная баба. А главное дело в том, что муж ее при ключнике состоял, всегда на виду у управителя, значит. На нее и положились. Сегодня она мне на духу во всем открылась. «Не хочу, – говорит, – с таким грехом на душе помирать, будь что будет, а во всем тебе, как перед истинным Богом, покаюсь».

– Ей хорошо, она теперь уж – мертвая, – вздохнула попадья.

– А я так думаю, и нам будет неплохо, если по нашей милости сын той несчастной узнает, что он – не безродный подкидыш, а законный сын и наследник богатейшего и знатнейшего вельможи, – заметил на это поп.

– А разве доказать это можно?

– В том-то и штука, что можно: стоит только откопать покойницу да посмотреть, одна она лежит в гробу или с ребенком.

– А кто же знает, где она закопана-то?

– Я знаю, – заявил поп. – Но ты лучше и не допытывайся, никому не скажу, – прибавил он, помолчав немного.

Попадья не настаивала. Достаточно напугана она была и тем, что узнала.

Надолго для нее теперь был утрачен душевный покой; редкую ночь не будет она просыпаться при малейшем шуме, обливаясь холодным потом при мысли об ужасах, грозивших им в случае, если, Боже сохрани, воротыновский барин узнает про затеваемые против него козни. Невероятным казалось, чтобы ему не удалось затушить начатое против него страшное дело. Он и богат, и знатен, и всяким наукам обучен, и к царю близок; всякого может он, как былинку, стереть с лица земли. Не безумие ли тягаться с такой особой? Ведь это все равно как если бы захотеть гору сдвинуть с места или вдруг вздумать из простых сельских попов да в митрополиты попасть. Попадья не знала, какие сравнения придумать, какими словами убедить мужа отказаться от задуманного предприятия, но он стоял на своем и повторил:

– Покойница побожиться меня заставила, что я этого дела так не оставлю.

– Да, может, старуха-то перед смертью в уме помутилась и наврала тебе с три короба? – возразила жена.

– А вот увидим. Зря орудовать не станем, не беспокойся, – упорно повторил он.

На следующее утро поп поехал в уездный город к своему приятелю, Якову Степановичу Гусеву.

Из рода в род крючки-подьячие были эти Гусевы. Отец их в сыскном московском приказе служил. Сын лет сорок в губернском управлении подвизался, и так успешно, что дети его пошли еще дальше; дочери за купцов замуж повыходили, а одного из сыновей ему удалось пристроить секретарем к особе, присланной из Питера для ревизии. Ревизор достиг высших административных должностей и с молодым Гусевым не расставался.

В то время, когда начинается этот рассказ, а именно в 1837 году, Степана Ивановича Гусева уже в живых не было, а сыновья его, Иван и Яков, были уже в летах. Первый, как выше сказано, служил с Петербурге, а второй, Яков Степанович, попавшись во взяточничестве и будучи выгнан со службы, устроился (и тоже недурно) в уездном городе, где вскоре приобрел большую известность своим искусством ябеды строчить. Особенно удавалось ему благополучно кончать дела, ведущиеся в губернском управлении, где у него была сильная рука в лице многоопытных сподвижников его покойного отца. А к тому же всем были известно, что брат его, состоя на службе в одном из высших петербургских учреждений, может сделать много вреда или пользы, кому захочет.

Прожил поп у кума Якова Степановича трое суток и вернулся домой в воинственном настроении.

– Будем действовать, будет действовать, – повторял он, с загадочной улыбкой потирая себе руки. – Кум говорит – дело прибыльное: если умеючи повести его, можно на нем фортуну нажить.

– А как же действовать-то? – спросила попадья.

– А вот прежде всего верного человека в то место снарядить, откуда важная помощь должна нам прийти, чтобы умненько там языка добился. Если только жив один человечек, ну, тогда, Богу помолившись, можно и донос настрочить.

– А если он орудовать с вами сообща не пожелает?

– На этот случай у нас другое надумано, не сомневайся. А только быть этого не может, чтобы он отказался с нами орудовать. Не стал бы сюда сына своего за справками засылать, если к этому делу равнодушие чувствовал.

– Это – тот, что приезжал к нам, когда мы только что сюда приехали?

– Тот самый… купчик такой молоденький. Он ведь тогда и с Яковом Степановичем виделся, и многое ему открыл про покойницу-Лапшиха правду сказала: воротыновский барин с этой несчастной обвенчан был, и при венчании родители этого купчика свидетелями состояли и в книге расписались, все как следует. Не любовницу, значит, он в заточении держал, а законную супругу. И если доказать, что он от живой жены женился, а законного сына в воспитательный дом приказал отдать, – понимаешь, чем такое дело для господина Воротынцева пахнет?

– Да весь все это доказать надо, – продолжала сомневаться попадья.

– Докажем! Он, купчик-то, прямо тогда сказал Якову Степановичу: «Мы денег на это не пожалеем». Уж и тогда, значит, сомнение их насчет ребеночка-то брало, уж и тогда дошли до них слухи, будто он жив, а только уцепиться было не за что, чтобы дело вчинать. Ну, а теперь нам Лапшина руки-то развязала, теперь нам бы только добиться разрешения откопать покойницу!

– Матрена говорит: в Москву ее повезли хоронить, – заметила попадья.

– Много она знает, твоя Матрена!

– А как зовут купчика-то вашего?

– У кума записано: зовут его Алексеем, по отчеству Петрович, а прозвище – Бутягин. Они – дальние. В том городе, на Волге, у них и дом, и все заведено. Торговлю ведут хлебом да шерстью, барки свои гонят с Астрахани до Нижнего. По всему видно, купцы богатейшие. Сказывал он мне тогда, что и родитель его, и родительница здравствуют, и хоть слова лишнего он не вымолвит, а из того малого, что сказал, можно было понять, что та несчастная, которую сюда привезли помирать, больше родителям его была близка, чем ему. Сам-то он как будто и не видал ее никогда – так из слов его можно было понять. И очень он тужил, что никаких вестей про нее родителям своим привезти не может. «Нарочно, – говорит, – для этого с прямого пути крюку дал».

– С Лапшихой бы его тогда свести, она ему про покойницу порассказала бы, – заметила попадья.

– Он в те поры и от Лапшихи ничего не узнал бы, – возразил на это поп. – Помирать-то под кнутом кому хочется, а управитель до смерти бы ее засек, кабы узнал, что она проболталась. Теперь ей уже все равно: кроме Господа Бога, ей страшиться некого.

– Кого же ты к Бутягиным послать хочешь? – спросила попадья.

– Да Карпушку придется, больше некого. Кабы наши не были еще в учении…

Попадья не дала мужу договорить; в ужасе замахала она на него руками и воскликнула:

– Что ты, батька? С ума сошел? Чтобы я на такое страшное дело родного сына послала? Да ни в жисть! Ты ведь только подумай, что с нами будет, если воротыновский барин узнает про твою затею! Запытают нас ведь тогда, с лица земли сотрут! За что же ребят-то наших под его гнев подводить? Чем они виноваты?

– Да уж такое дело, с опаской его надо делать, – раздумчиво заметил поп. – Но зато, если выгорит, заживем мы тогда с тобою, Луша! Дочерей за помещиков замуж выдадим, сыновей в академию… эх! – крякнул он от восхищения.

– Нечего заранее загадывать, дело-то еще не начато, – проворчала с притворной угрюмостью жена. – Ты как же Карпа снаряжать-то станешь? Ведь добраться туда, если даже и с попутчиком, не дешево станет.

– Да уж делать нечего, если только Яков Степанович благословит на это дело (он в город кое к кому за советом поехал), с кровными грошами расстанусь, уделю, сколько нужно, Карпу. Сторицей. нам за все воздастся, сторицей.

– Оно конечно, если только Яков Степанович благословит, попытаться можно, – согласилась попадья.

Гусев так заинтересовался исповедью Лапшихи, что раз десять заставлял отца Никандра повторять каждое сказанное слово, и, сопоставив его рассказ с тем, что ему говорил десять лет тому назад молодой купец, заинтересовавшийся судьбой таинственной узницы, заявил куму, что если только Бутягины не изменили своего намерения денег на это дело не жалеть, то он примет в нем деятельное участие и доведет его до благополучного конца. Если даже несчастного подкидыша не удастся отыскать между живыми, остается факт вступления Воротынцева в брак от живой жены, и уже на основании одного этого факта можно так прижать к стене господина Воротынцева, что он и полсостояния не пожалеет, чтобы заставить молчать людей, которым этот факт известен. Только бы заручиться согласием этих заволжских друзей покойницы, а уж тогда будет у чего покормиться на многие-многие годы.

– А если, на наше счастье, младенец-то не сгиб, да нам его разыскать удастся, тогда и он ведь нам помогать станет? – фантазировал поп.

Прошло еще с неделю, приехал в Петровское Яков Степанович прямо из губернского города, и после совещания, длившегося целую ночь, решено было снабдить Карпа деньгами и отправить его с письмом к старику Бутягину в город за Волгой, где тот жил.

– Смотри, батька, не попасться бы тебе с письмом-то! Сам знаешь – где рука, там и голова, – предупреждала попадья мужа.

– Небось, у меня все обдумано. Напишу обиняком, чтобы только тот и понял, до кого касается, а про все остальное прикажу Карпу на словах передать.

– Разве что так.

– А насчет Карпа сомневаться нам нечего: паренек он верный, на него нам полагаться можно, все равно что детище родное.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю