355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Н. Северин » Последний из Воротынцевых » Текст книги (страница 5)
Последний из Воротынцевых
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:03

Текст книги "Последний из Воротынцевых"


Автор книги: Н. Северин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)

VIII

В доме из господ остались только барин да барышня, а из дворни – только старые, хворые да малые; всех остальных отпустили под качели.

Александр Васильевич прошел в кабинет и велел прислать к себе Михаила Ивановича.

– Ну, что? – спросил он, когда старший камердинер появился в дверях.

Михаил Иванович тотчас же понял, о чем его спрашивают, и ответил, что ничего еще неизвестно.

Барин поднялся с места и стал ходить взад и вперед по комнате. Прошло минуты две.

– Уж не думает ли Петрушка, что я его прощу? – спросил Александр Васильевич, останавливаясь у бюро и вкладывая ключ в один из ящиков. – Так ты ему втолкуй, что этого не будет. Понимаешь?

– Слушаю-сь.

– Мне надо знать, через кого попало сюда это письмо. Слышишь? – продолжал барин, возвышая голос и резко отчеканивая слова.

– Точно так-с, – вполне убежденным тоном подтвердил Михаил Иванович.

После разговора с женой он и сам утвердился в мнении, что таинственного вестовщика непременно следует разыскать и подвергнуть строжайшему допросу.

А барин между тем продолжал излагать вслух свои соображения:

– Письмо послано не по почте. Может, тот самый мерзавец, который под нас подкапывается, и настрочил его.

«Под нас»! У Михаила Ивановича поджилки затряслись от этих двух слов.

Барин опять прошелся раза три по комнате, а затем опять остановился у бюро перед выдвинутым наполовину ящиком и, достав из него черный сафьяновый портфель, раскрыл его, прижимая невидимый простым глазом винтик, после чего вынул из него пополам перегнутый листок бумаги.

– Может, который-нибудь из этих? – спросил он отрывисто и прочел вслух несколько имен: – Иван Токарев, Петр Лохматов, Евсей Скорняков, Фалалей из Малиновки…

– Никак нет-с. Евсей с Иваном на заводе, а Фалалей и Петр Лохматовы умерли, – ответил Михаил Иванович.

Барин пристально посмотрел на него.

– Ни один не бежал? Наверно знаешь? Управляющий не доносил? Когда получено оттуда последнее донесение?

– На шестой неделе… все там благополучно.

– И больше никому неизвестно? Наверное? – возвышая голос, продолжал свой допрос барин.

– Маланья Тимофеевна говорит: никто ничего не знает.

– Маланья… – Александр Васильевич хотел еще что-то прибавить, но воздержался и, перевертывая помятый листок, который держал в руке, спросил, щелкая по нему пальцами: – Тут еще про какую-то Лапшину сказано.

– Она тоже уже больше года как умерла, – поспешил заявить камердинер.

– От Дмитрия Лаврентьевича было уведомление?

– Точно так-с, от Дмитрия Лаврентьевича, я вашей милости тогда докладывал.

Опять наступило молчание. Барин продолжал пересматривать бумаги, наполнявшие портфель, а Михаил Иванович терпеливо ждал у притворенной двери.

– В Яблочки придется кому-нибудь съездить – тебе или Маланье, – вымолвил наконец вполголоса Воротынцев.

Михаил Иванович вспомнил про наказ супруги.

– Осмелюсь доложить вашей милости, – начал он, запинаясь в нерешительности перед каждым словом.

– Что такое? – спросил барин не оборачиваясь.

– Маланья просит, если милость ваша будет, дозволить ей вашей милости сказать одно слово.

– Когда нужно будет, позову, – отрывисто возразил барин.

Однако Михаил Иванович между тем расхрабрился:

– Осмелюсь доложить, прежде чем в подмосковную за языком ехать, здесь бы того человека поискать.

– Я сказал: если Петрушка завтра у вечеру не узнает, в солдаты его, – заявил барин, раздумчиво пощипывая бакенбарды.

Разумеется, можно было и с тем, что есть, ехать к шефу жандармов, графу Бенкендорфу [12]12
  Граф Александр Христофорович Бенкендорф (1783–1844) пользовался большим расположением императора Николая Павловича в качестве шефа жандармов и начальника III отделения собственной его величества канцелярии, был в то время почти всемогущим сановником.


[Закрыть]
, и рассказать ему, что какой-то негодяй осмеливается подкупать челядь в его доме, чтобы беспокоить его анонимными письмами. Этого вполне достаточно, чтобы учредить тайный надзор над бродягами и подозрительными личностями, шатающимися по набережной Мойки, близ дома Воротынцева, и таинственный доброжелатель, если только он еще не успел удрать из Петербурга, исполнив свою миссию, будет изловлен, это уж непременно, тогда первый допрос ему будет учинен Третьим отделением [13]13
  Третье отделение при собственной его величества канцелярии было образовано в 1826 г. из особой канцелярии при Министерстве внутренних дел, ведавшей делами, в былое время сосредоточенными в Преображенском приказе, Тайной канцелярии и Тайной экспедиции. Целью отделения было провозглашено «утверждение благосостояния и спокойствия всех в России сословий, восстановление правосудия». В основание ее, конечно, прежде всего легли дела политические и полицейские, но последними деятельность канцелярии далеко не исчерпывалась, так как функции ее чиновников были чрезвычайно сложны и почти неограниченны. В 1880 г. Третье отеление было упразднено и его дела были переданы в Департамент полиции.


[Закрыть]
, а не Александром Васильевичем, а этого-то именно и желал избегнуть этот последний.

«Подождем до завтра», – решил он про себя и, повернувшись к камердинеру, сказал, что тот может идти.

Оставшись один, Александр Васильевич прошелся еще несколько раз по комнате, а затем сел в глубокое с высокой спинкой кресло перед бюро и задумался.

Был седьмой час вечера, но длинный весенний день еще не близился к концу. Кабинет выходил окнами на запад, и косые лучи заходящего солнца, пронизываясь сквозь голые ветви деревьев у самых стекол, ложились сверкающими световыми пятнами на предметы, раскиданные в беспорядке на бюро, золотили мраморные и бронзовые бюсты, которыми оно было уставлено, бумаги, книги и письменные принадлежности сверкали в бронзовых инкрустациях, искусно вделанных в дерево черного старого дуба. Портфель, вынутый из секретного ящика, лежал открытым перед Александром Васильевичем. Занятый своими думами, он забыл вложить в него вынутую бумагу и спрятал его обратно туда, откуда он его взял.

Кругом было совсем тихо, опустевший дом точно вымер. Праздничный звон колоколов, достигавший сюда сквозь двойные рамы вместе с гулом толпы, гуляющей по улицам, напоминая отдаленный шум волнующегося моря, навевал Воротынцеву на память давно забытые картины и будил в его душе давно заглохшие ощущения.

Та, что умерла в Яблочках, Марфинька! Как живая вставала она теперь перед ним такой, какой он видел ее в последний раз, двадцать с лишком лет тому назад, во всей своей наивной, безыскусственной прелести.

Ни одно существо в мире не доставляло ему столько сильных ощущений, сколько этот ребенок. Ни одной женщины не любил он так страстно и ни одного мужчины не ненавидел такой упорной злобой, как ее. Долго не мог он равнодушно вспоминать про Марфиньку, даже и тогда, когда ее уже не было в живых. В первый год после разлуки с нею, когда она ему еще мешала, он приходил в ярость при одной мысли, что такое ничтожество, как это слабое, покорное, изможденное нравственными и физическими страданиями существо, загораживает ему путь к полному счастью и покою, что ей стоит только выползти из того темного, неведомого угла, в который он заключил ее за тысячу верст от себя, чтобы рухнуло все здание, воздвигнутое его умом, ловкостью и смелостью, и придавило его своими обломками. А между тем он был вполне убежден, что этого никогда не может случиться.

Поторопился он жениться на княжне Молдавской отчасти из удальства, чтобы доказать самому себе, что он имеет на это полное право, что шалость, содеянная им за несколько месяцев перед тем в его имении с девчонкой безвестного происхождения и единственно для того, чтобы удовлетворить чувственный каприз к ней, никаких серьезных последствий иметь для него не может. Такие ли еще штуки выкидывали молодые люди из его общества в то время!

Однако он иногда спрашивал себя: не будет ли благоразумнее совсем стереть Марфиньку с лица земли? Ведь для этого стоило только не приписывать в каждом письме к управителю в Яблочках: «А за ту помешанную ты мне головой отвечаешь» или спросить у него при свидании: «Жива ли все еще она?» Этого было бы достаточно для того, чтобы Марфинька умерла не родами, а много раньше. И тогда она исчезла бы из этого мира бесследно. Похоронили бы вместе с нею и тот бледный призрак, который по временам до сих пор смущает покой Воротынцева.

Почему же он этого не сделал? Что заставило его бросить вызов судьбе, оставляя ее дольше, чем следовало, в живых? Во всяком случае не жалость к ней; пока она была жива, он так глубоко ненавидел ее.

Долго не знал он, что Марфинька беременна. Сообщили ему об этом, только когда она умерла.

Ребенок был жив. Его отвезли в Москву, в воспитательный дом.

Этим распорядилась самовольно Малашка. Медлить в ожидании инструкции от барина ей показалось опасным. Управитель предлагал другой способ, менее сложный и более целесообразный, чтобы избавить барина от хлопот, но Малашка наотрез отказалась брать лишний грех на душу, а управитель не рискнул взять на себя одного ответственность за такое дело.

Докладывая об этом Александру Васильевичу, Мишка прибавил, что Малашка запретила управителю уведомлять барина письменно о случившемся и сама сюда для этого приехала. А затем, опустившись на колени, Мишка со слезами сознался барину в своей любви к ней и стал умолять его дозволить ей здесь остаться и сочетаться с ним, Мишкой, законным браком.

Дурак! Он бы тогда и не такую милость мог выпросить у барина, умей он только воспользоваться минутой, Александр Васильевич на волю их обоих отпустил бы и капиталом большим наградил, так был он поражен неожиданным известием и, конечно, обрадован. Однако выразить лично свое благоволение Малашке за оказанную услугу и расспросить ее о случившемся он не торопился и на просьбу своего камердинера ответил уклончивым: «Увидим!»

Время шло, но Малашка, которую приказано было поместить отдельно в одном из дальних флигелей в ожидании дальнейших распоряжений, в дом не призывали.

Переждав еще с неделю, Мишка решился доложить барину, что у приезжей из Яблочков находится секретная запись, которую она желает передать ему в собственные руки. Однако и это не помогло.

– Возьми у нее эту запись и принеси сюда, – приказал барин.

Это была та самая памятная записка, что лежала теперь на бюро перед Воротынцевым. В ней были записаны имена свидетелей последних минут усопшей, всего только два имени: дворовой девки Маланьи Тимофеевой и крестьянки Акулины, по прозвищу Лапшиха. А ниже шел перечень мужиков из хутора за Москвой, выписанных управителем, чтобы вырыть могилу, снести туда гроб, опустить его и засыпать землей. Этих людей барин немедленно распорядился разослать по заводам, которые у него были и на Урале, и в Сибири. Маланья, как сказано выше, самовольно выехала из Яблочков, а про Лапшиху управитель, тоже прискакавший в Петербург, сообщил, что ее опасаться нечего: баба мозговитая, живет под началом у строгого мужа, попусту болтать ей не для чего.

Отправляясь назад в Яблочки, управитель виделся с Маланьей Тимофеевной и передавал ей, что барин все ее поступки изволил одобрить, но тем не менее Мишка ходил как в воду опущенный. Каждое утро и вечер, одевая и раздевая барина, он задыхался от усилий скрыть свои страх и волнение. Чего ему стоило сдерживаться, чтобы не упасть перед ним на колени, и слезно умолять, чтобы как ни на есть порешили их судьбу, одному Богу было известно! Наказал бы их барин, как хочет, сослал бы, куда пожелает, только бы не разлучал да развязал бы скорее от томительной неизвестности.

Но Воротынцев, по-видимому, и сам еще не знал, как поступить со своими сообщниками. Присутствие в его доме девки, которой известно больше, чем ему самому, про покойницу и про ее ребенка, волновало его чрезвычайно. Ему и расспросить-то ее обо всем хотелось и вместе с тем претило слышать из чужих, да еще холопских, уст подробности такой важной для его личной безопасности тайны. При одной мысли о том, что его же крепостная девка имеет право считаться его сообщницей, у него в уме мутилось от гнева. Но однажды ночью, когда он ворочался с боку на бок без сна на резной красного дерева кровати, под шелковым пологом, ему вдруг пришло на ум новое опасение: Малашка – такая отчаянная, она черт знает на что может решиться, если еще долго заставить ее ждать награды за содеянное. Надо скорее ублаготворить ее.

На следующее же утро Мишке было объявлено, чтобы он готовился к свадьбе. При этом барин жаловал ему тысячу рублей деньгами да деревянный дом на Мещанской. Дом был одноэтажный, с мезонином, с садом, и выгодно сдавался под трактир. Однако, когда Мишка, кланяясь в ноги за такие щедроты, заикнулся было о дозволении Маланье лично поблагодарить барина, эта просьба была опять отклонена.

– Не для чего, – угрюмо оборвал его барин на полуслове. – Увидимся, как благословлять ее под венец буду, – прибавил он, чтобы новой милостью смягчить резкость невольно сорвавшегося с его языка отказа.

Свадьба была веселая, вся дворня угощалась на славу. Невесте барыня прислала через свою старшую горничную шелковой материи на платье и золотые серьги с бирюзой, а барин благословил ее образом в серебряной вызолоченной раме, но в то время когда Маланья, очень красивая в своем подвенечном наряде, хотя и бледная как смерть, кланялась ему в ноги, все заметили, что вид у него был угрюмый, губы сжаты, а руки, державшие образ, слегка дрожали.

Народу собралось глазеть на эту сцену такое множество, что в комнате было тесно и жарко, как в церкви, когда архиерей служит обедню. Так и не удалось Малашке повидаться с барином наедине.

С летами и по мере того, как воспоминания о прошлом сглаживались в душе Александра Васильевича, ослабевало в нем и то чувство не то страха, не то отвращения, которое заставляло его избегать столкновения с Малашкой. Он даже по временам совсем забывал о ее существовании. Однако, когда пять лет спустя она переселилась с детьми в свой дом, на другую улицу, Александр Васильевич вздохнул свободнее и почувствовал себя счастливее прежнего.

И вот теперь, через пятнадцать лет, она опять настаивает на свидании с ним.

Что ей от него нужно? Что может она ему сказать такого, до чего он сам еще не додумался в минуты тоскливого возврата к прошлому?

А такие минуты были у Александра Васильевича, и чаще, чем он желал.

Воспоминание о непоправимых ошибках – что может быть мучительнее этого?

Да, непоправимо. Марфинька умерла. Ее сын (его ребенок – Воротынцев слишком хорошо знал ее, чтобы сомневаться в этом), ее сын, если даже он и жив, для него все равно что умер. Хуже, о мертвых можно вспоминать, а Александр Васильевич тогда только и успокаивался, когда ему удавалось забыть про него. Теперь, пока глупая история с письмом не разъяснится, часто придется вспоминать о нем.

Воротынцев сорвался с места и стал большими шагами прохаживаться по комнате, опустив голову и с таким удрученным видом на осунувшемся лице, что самые близкие люди не узнали бы его в эту минуту.

Никто его еще таким не видал. Видели его гневным и сердитым, с грозно сдвинутыми бровями, или бледным от ярости, с бешенным блеском в глазах и дерзкой усмешкой на устах, но растерянным и удрученным – никогда.

Более одинокого человека на свете, чем Воротынцев, трудно было найти.

С женой, опротивевшей ему еще до свадьбы, и еще больше, чем Марфинька, отношения у него были самые тяжелые. Если он не мучил ее так грубо, как ту в Воротыновке, а изводил только тем, что на каждом шагу подчеркивал свое отвращение и недоверие к ней, то лишь потому, что здесь обстановка была не та, что в Воротыновке, и Марью Леонтьевну, урожденную княжну Молдавскую, нельзя было терзать так, как ту, беззащитную. У нее было богатое и знатное родство, она была принята ко двору, за нее было кому заступиться, однако невозможность считать ее вполне своею вещью и обращаться с нею, как с крепостной, разжигала еще сильнее злобу к ней Александра Васильевича.

Да, Воротынцев был одинок. Друзей у него и раньше никогда не было, а после женитьбы и приятелей не стало. Остались только холодные официальные отношения со множеством лиц, из которых одни боялись его, другие завидовали ему, третьи ненавидели. Он же всех без исключения презирал и никому не верил.

Любил он на свете одно только существо – дочь. Но и это чувство оыло для него отравлено сознанием, что у нее будет муж, имя которого она будет носить, и что он, Александр Васильевич, ни фамилией своей, которой он так кичился, ни родовых имений своих передать ей не может. Все это достанется двум мальчишкам, ее братьям, а к ним он, кроме отвращения, ничего не чувствовал.

Явились они на свет слишком поздно и тогда, когда ненависть Воротынцева к жене дошла до того, что он не мог заставить себя верить ни в добродетель ее, ни в верность ему.

История с капельмейстером, выброшенным из окна, известна была только ему с женой да тому несчастному, поплатившемуся жизнью за свою неосторожность. Но он умер, а то, что произошло потом между супругами, для всех оставалось тайной.

После этой катастрофы Марья Леонтьевна стала заметно сохнуть, возненавидела свет, ударилась в набожность и то время, которого не проводила в церкви, сидела, запершись в своей спальне, за чтением духовных книг и ведя беседы с монахами, монахинями, странницами и юродивыми. Со дня на день хирела она и тупела все больше и больше, и, если бы не страх, внушаемый ей мужем, давно отказалась бы она от выездов в свет и от тягостной для нее обязанности наряжаться и принимать гостей. Но Александр Васильевич одним своим взглядом заставлял ее встряхиваться и выполнять то, что требовало от нее общество как от матери взрослой дочери и хозяйки одного из богатейших домов столицы.

К дочери относиться с апатией Марья Леонтьевна не могла; избыток жизненной силы, которой дышало все существо девушки, на всех окружающих действовал заразительно, в том числе и на ее мать. Что же касается мальчиков, то равнодушие к ним Марьи Леонтьевны доходило до того, что она по неделям их не видела.

– Что дети? – спрашивала она иногда у горничной, когда та утром раздвигала штофные зеленые занавески в спальне барыни.

– Ничего-с, – отвечала Лизавета Акимовна, и барыня довольствовалась этим ответом.

Никогда не обращалась она ни за чем к мужу. С самых ранних лет привыкла Марта быть посредницей между отцом и матерью, и увидеть Александра Васильевича на половине жены, отделявшейся от его комнат обширными парадными покоями, была такая редкость, что, когда это случалось, об этом толковали в девичьей и людских как о событии первостепенной важности.

Но сегодня Александру Васильевичу надо было переговорить с женой, чтобы дать ей новые инструкции относительно сватовства барона Фреденборга.

Пусть сделает предложение, там видно будет. Марте минет на днях двадцать один год, пора ей выходить замуж, скоро старая девка будет.

Это решение было принято Александром Васильевичем в эту ночь. Накануне он даже и останавливаться не хотел на мысли о разлуке с дочерью, но теперь думал иначе, и его бесила недогадливость Марты. Могла бы, кажется, понять. Не поехал бы он без цели к баронессе, чтобы звать ее с сыном обедать, после того как они ночью тут торчали и раздражали его: она – своим чванством, а ее сын – своей глупостью. Совсем дурак этот Ипполит. Но Марту надо пристроить, дать ей богатое приданое и прочное положение в свете, пока он жив еще и пока… Мало ли что может случиться!

IX

А Марта тем временем, сидя за фортепьяно в своей комнате, разбирала вполголоса новые ноты, присланные ей утром, и терялась в догадках.

За что отец разгневался на нее?

Не в первый раз случалось ей подвергаться резким выговорам и жестоким наказаниям от него. Раньше, когда мадемуазель Лекаж не было в доме, было еще хуже. Два года тому назад (ей было тогда уже восемнадцать лет) отец сделал ей при всех строгий выговор за то, что она позволила себе громко смеяться, болтая с кузиной в то время, когда он что-то рассказывал собравшемуся в той же комнате обществу. Но тогда Марта знала, что ей досталось за непочтительность к нему, и ей даже в голову не приходило роптать и возмущаться. Сегодня же ее мучил вопрос: за что отец прогневался на нее? Никакой вины перед ним она за собой не знала. Неужели за ее обращение с бароном? Но в таком случае отец смотрит на ухаживание Ипполита совсем иначе, чем она предполагала до сих пор. Уж не хочет ли он, чтобы она вышла за него замуж?

Девушке стало жутко, и, чтобы заглушить мрачные предчувствия, зашевелившиеся у нее в душе, она изо всех сил ударила по клавишам и запела во весь голос.

Могучей, гармоничной волной разнеслись звуки по всему дому, достигая, невзирая на запертые двери, до кабинета ее отца и до длинной горницы с низким потолком на антресолях, где у окна, перед столом с самоваром и чайной посудой, толковали между собой старшие горничные, Марина Саввишна и Лизавета Акимовна. Тут же, у двери в коридор, смиренно сложив на животе руки, стояла Мавра, а в углу за печкой притулилась Хонька, которую, в наказание за непокорность и строптивость, вместе с девушками и девчонками под качели не пустили.

– Да нешто барышня дома? – спросила Лизавета Акимовна, маленькая и худощавая особа с бледным, болезненным лицом.

Услышав пение, она так удивилась, что не донесла блюдечка с налитым в него чаем до губ и стала прислушиваться.

– Как же, дома. Барин на нее за что-то разгневался и при гостях из гостиной ее выслал, – ответила Марина.

Она представляла полнейший контраст с Лизаветой; ее крупная костлявая фигура дышала смелостью и здоровьем.

Они были одних лет, обе старые девы, и другого дома, кроме барского, других интересов, кроме барских, не знали за все время своей почти полувековой жизни. Марина была господ Воротынцевых, а Лизавета – князей Молдавских и дана была в приданое вместе с другими дворовыми княжне Марье Леонтьевне, когда она выходила замуж за Воротынцева.

И та, и другая пользовались доверием господ и поставлены были во главе женской прислуги в доме вместе с ключницей, Надеждой Андреевной. Эта последняя, как вольная (она была дочь дьякона в одном из княжеских имений), пользовалась особенными привилегиями, у нее были отдельная комната и девчонка для услуг…

– Да, барин барышне не спущает, – продолжала Марина со вздохом. – Вот мы на судьбу свою жалуемся, а посмотришь, и господам не всегда легко живется, – прибавила она, отгрызая кусочек сахара и запивая его чаем с блюдечка.

– У каждого свои заботы и горести, – подтвердила Лизавета.

Наступило молчание. Невольно прислушиваясь к пению, обе старшие горничные наслаждались им.

– Ишь ты, заливается-то как наш соловушек! – с самодовольной улыбкой покачивая головой, заметила Марина.

Лизавета, попивая чай, одобрительно кивнула.

Но Мавре было не до музыки – она точно застыла у притолоки, устремив печальный взгляд в пространство; у Хоньки же при первых звуках, долетевших сюда, лицо стало нервно передергиваться, и, как ни крепилась она, наконец не выдержала и громко зарыдала.

– Чего там хнычешь? – строго обратилась к ней Марина. – Небось другой раз не посмеешь вольничать, паскуда эдакая. Я те не так еще оттаскаю, дай срок.

Рыдания прекратились.

Наступили сумерки. На дворе было еще светло, но здесь окна были так малы и тусклы, что предметы различались с трудом.

– Сейчас свечей спросит, – сказала Лизавета, кивая в ту сторону, откуда раздавались переливы звучного, глубоко хватающего за душу контральто.

– Нет, она больше в темноте любит сидеть, когда в расстройстве, – возразила Марина.

– Я, Лизавета Акимовна, к барыне в ноги кинусь, – заявила вдруг молчавшая до сих пор Мавра.

– И не моги! Барин еще пуще осерчает, – поспешила возразить ей Лизавета. – Барыня тебе помочь не может, она сама перед ним во как трепещет. Барышня, та посмелее…

– Я и к барышне…

– Да и барышня о твоем деле к барину подступиться не посмеет. Помните, Лизавета Акимовна, как он ее намедни турнул, когда она за Надежды Андреевнина племянника стала просить, чтобы из конторы его не выгоняли?

– Как не помнить! Я говорила тогда Надежде Андреевне: «Сами бы лучше как-нибудь до барина дошли, а уж через барыню али барышню – нет ничего хуже».

– Да как же мне к самому-то? – простонала Мавра. – Мне к самому-то и не попасть.

На это не возражали.

– И неужто ж так-таки до конца никто не сознается? – раздумчиво проговорила Марина. – Эдакий тяжкий грех на душу взять, человека под такую беду подвести!

– Черти, анафемы! Чтобы им ни дна, ни покрышки, чтобы им и на этом свете, и в будущем дьяволы жилы тянули! – завопила в голос Мавра.

– А ты подожди отчаянность-то на себя напускать: может, и объявится кто-нибудь.

– Понятно, объявится – ведь до завтрашнего вечера дали вам срок, – утешали ее Лизавета с Мариной.

– Всех я просила, всем мы с Петрушей в ноги кланялись, – продолжала сокрушаться Мавра, – никто не сознается.

– А ты обещание дай к Спасителю сходить аль Казанской молебен отслужить.

– Хорошо также при таком случае в Сергиевскую пустынь пойти; монах там один, отцом Варсонофием звать, уж такой-то утешительный!..

– К валаамским святителям обещалась отпроситься, голубоньки мои, к валаамским святителям! Господи, царь наш небесный! Да не токмо что на богомолье, в монастырь бы я пошла, схиму приняла бы, власяницу бы на себя надела, во всю жисть горячего в рот не брала бы! Мать царица небесная! Да скажи мне теперь барин: «Умри, Мавра, или какую муку прими, самую страшную», – все приму, на всякое терзание…

Она зарыдала, и так громко, что всхлипываний Хоньки, захныкавшей одновременно с нею, не было слышно.

Если бы которой-нибудь из сидевших за самоваром женщин вздумалось взглянуть в эту минуту за печку, то она увидела бы, с каким отчаянием девчонка колотилась головой о стену, и тогда, может быть, догадалась бы о связи, существующей между горем той, что убивалась у двери в коридоре, и той, что рыдала за печкой. Но тогда никому еще и на ум не приходило подозревать Хоньку в чем бы то ни было, кроме детского озорства, грубости перед старшими и самовольства.

– Встретилась мне намедни Лизавета в сенях, лица на ней нет, – произнесла после довольно продолжительного молчания горничная барыни.

– Отказалась и под качели ехать, – заметила горничная барышни.

– Какие ей уж теперича качели! – вздохнула первая.

– К ворожее-то пойдешь, что ли? – обратилась вторая к Мавре.

– Пойду, родимая, завтра чуть свет пойду.

– Сходи. Она тебе всю правду скажет. Намеднись, как ложка-то У Надежды Андреевны пропала, с ног мы ведь все сбились, ее искавши, а она как разложила карты, сейчас этта: «Идите, – говорит, – домой, пропажа ваша нашлась», – говорит.

– И ведь впрямь нашлась. Подкинул, верно, кто-либо: в буфете под салфеткой нашлась, – подтвердила Марина.

– Дай-то, Господи, чтобы она мне на Петрушенькина лиходея указала, в ножки ей поклонюсь за это, – с глубоким вздохом вымолвила Мавра.

По лестнице раздались торопливые шаги, и вбежавший казачок заявил, что господа домой приехали.

– Сейчас, верно, моя переодеваться захочет, не любит она долго в корсете-то, – поднимаясь с места, сказала Лизавета Акимовна и последовала за казачком, который опрометью убежал назад.

– Прибери посуду-то, обратилась Марина к углу, в котором копошилась Хонька. – Да свечку зажги, слышишь? – сердито возвысила она голоса. – С тобою говорят!

Но Хонька не подавала признаков жизни.

Переждав с минуту, Марина сорвалась с места и двинулась к печке.

– Эдакая язва! До тех пор будет молчать, пока за вихры ее не оттаскаешь. И навяжется же такой дьявол, прости Господи! – Она отыскала сернички, зажгла сальную свечку на комоде, а затем выволокла девчонку за волосы из ее засады и принялась трепать ее, приговаривая: – Я те выучу, я из тебя дурь-то выбью!

Хонька, бледная, со сверкающими отчаянным блеском глазами, не защищалась, и Марина била ее до тех пор, пока у нее руки не устали.

Хоньке это как будто доставляло удовольствие; своих синих, искусанных в кровь губ она ни разу не разжала, пока длилась потасовка.

– Ну, что? Приберешь теперь посуду, мерзавка? – спросила Марина.

Хонька, вся истерзанная, истрепанная, с всклокоченными волосами и в кровь надранными ушами, не шелохнулась.

– Тьфу ты, окаянная! – плюнула на нее Марина и, обращаясь к Мавре, которая, поглощенная своим горем, равнодушно смотрела на эту сцену, сказала: – Ну, что с таким чертом поделаешь? Только руки о нее попусту обиваешь. С тех пор как нашла на нее эта дурь, все самой надо делать. Поверишь ли, – продолжала она, принимаясь перемывать посуду, – ведро воды не заставишь принести в спальню барышне. Уж я ее утром сегодня, вернувшись от заутрени, таскала, таскала, а все толку нет. Вот, как теперь, плюнула да сама все и сделала. Точно испорченная, прости Господи!

И, расставив чашки на поднос, Марина вышла с ним из комнаты, а Хонька, не дождавшись, чтобы та скрылась за дверью, шмыгнула назад за печку.

Мавра же не трогалась с места. В смертельной тоске, не покидавшей ее с той самой минуты, как она узнала о беде, висевшей над головой сына, она таскалась из угла в угол, как душа в мытарстве, нигде не находя себе ни места, ни покоя, с смутной надеждой услышать от кого-нибудь такое слово, которое внесло бы утешение в ее наболевшую душу. Но никто ей такого слова не говорил. Все повторяли ей то, что она и сама знала, – что Петрушкина лиходея далеко искать не для чего, здесь должен быть, у них во дворе или в доме. Надо только узнать, кто именно, да заставить его сознаться, и Петрушка ее спасен. Мавра и сама это знала, да что проку-то – близок локоть, да не укусишь.

Может, и объявится виноватый, да уж тогда, когда невинному лоб забреют.

В своем воображении Мавра уже видела своего выхоленного, кудрявого красавца с бритой головой, как у арестанта, в грубой солдатской куртке, вытягивавшегося в струнку перед палкой фельдфебеля где-нибудь за тридевять земель отсюда, в таких местах, откуда и письму-то ни в жизнь не прийти, где всегда война, и не только простых солдат, а даже и офицеров, господских детей, видимо-невидимо убивают и калечат.

Кровь застыла у Мавры в жилах от ужаса при этой мысли. Лучше бы Петя умер! Легче бы ей было своими рученьками белым саваном его повить, в гроб положить и над могилкой его выть и причитывать, чем знать, что он, может, и жив, да Бог знает где, и Бог знает что за муки терпит, а весточки о себе родимой матери дать не может.

Между тем внизу шум и суматоха с минуты на минуту усиливались. Раздавались по всем направлениям хлопанье дверьми, торопливые шаги прислуги и оживленный говор господ.

В буфетной экономка с двумя своими помощницами разливала чай и расставляла на больших серебряных подносах вазы со сладостями и фруктами, корзинки с печеньями и чашки с чаем. Лакеи в белых перчатках разносили эти подносы по залу и гостиной.

Марта не получила разрешения выйти из своей комнаты. За нее Александр Васильевич давал себе труд занимать гостей. Он заставлял барышень с молодыми людьми петь и играть на фортепьяно, был очаровательно любезен со всеми и даже внимателен к жене.

Узнав, что барышне прощения от папеньки еще не вышло, Марина понесла ей чай наверх. Марта в волнении прохаживалась по своей маленькой, красиво разубранной гостиной.

– Папенька про меня не спрашивал? – осведомилась она у вошедшей с подносом горничной.

– Никак нет-с, – ответила Марина.

Поставив поднос на стол, она зажгла свечи на изящном, с фарфоровыми медальонами и бронзовыми инкрустациями, письменном столе, заставленном дорогими безделушками.

– Я не хочу чая, зачем ты это принесла? – сказала с раздражением барышня, отворачивая в сторону свое распухшее от слез лицо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю