355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мор Йокаи » Сыновья человека с каменным сердцем » Текст книги (страница 11)
Сыновья человека с каменным сердцем
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:17

Текст книги "Сыновья человека с каменным сердцем"


Автор книги: Мор Йокаи



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 38 страниц)

Весенние дни

Естествоиспытатели древних эпох рассказывали о чудовище, имя которому «крак».

Норвежский ученый Понтоппидаи оставил потомкам даже подробное описание его.

Крак – это гигантское морское животное, обитающее на дне океанов и лишь изредка всплывающее на поверхность вод.

Когда огромная, необъятная спина этого чудовища показывается над гладью морей или океанов, покрытая илом и тиной, поросшая морской травой, усеянная ракушками, подводными тюльпанами и кораллами, глупые пингвины и чайки думают, что появился какой-то новый остров; и они поселяются на нем, вьют там гнезда, следуя естественным инстинктам; крак спокойно это сносит.

С течением времени спина крака покрывается травой и деревьями; мимо проплывают мореплаватели и думают: «Какой прекрасный зеленый островок!» Причаливают к нему, объявляют его своим владением, строят на нем дома; крак терпит и это.

Затем люди начинают пахать почву, сеять рожь; крак позволяет им пахать и бороновать; а когда они разводят огонь, самое большое, что может позволить себе крак, это – подумать про себя: «Как неудобно, что я не могу даже почесать себе спину».

Поселенцы все лучше и лучше чувствуют себя на новом острове, они роют колодцы и радуются, когда вместо воды из скважин бьет жир. Крак даже разрешает откачивать свой жир насосом – ведь жира у него достаточно.

Люди возводят на богатом острове скалы, устанавливают таможенные пошлины, создают полицию, а порою даже учреждают акционерные кампании. И вот они уже терзают живое мясо крака; тогда он внезапно соображает, что дело тут нешуточное, и стремительно погружается на дно океана. А с ним вместе – и птица, и человек, и корабль, и склад, и акционерная камлания…

Так и поступил крак в середине марта 1848 года.

Наступило тринадцатое марта – день народного восстания в Вене.

…Не закрывай книгу, мой нетерпеливый читатель! Я не поведу тебя на улицу, не буду показывать развороченную мостовую, построенные наспех баррикады, не заставлю тебя сопровождать по переулкам первого раненого, этого первого мученика свободы, окровавленного и бледного как полотно, которого товарищи несут на плечах через город, чтобы его видел весь народ; пет, мы станем наблюдать за происходящим из тихого и безопасного места, и пас не настигнет никакая беда.

Дом Планкенхорст в эти дни был полон обычных гостей; только вместо звуков рояля и французской речи в комнатах слышались доносившиеся с улицы крики толпы н далекая ружейная пальба.

Бледны были лица господ, а их тревожно бегающий взгляд как бы вопрошал: «Что там происходит?»

Народ почуял аромат свободы!

Случилось то, что спящий гигант лишь слегка поднял свои вежды, и мир со всеми его «великими» людишками содрогнулся. Что за наваждение!

Вот почему надменные господа явились сегодня в дом Планкенхорст без орденов, а их сиятельные супруги – без драгоценностей, вот почему гости то и дело вставали, снова садились, нервно расхаживали по комнатам, с тревогой поглядывали на окна, прислушивались к уличному шуму и вполголоса спрашивали друг друга: «Чем кончится этот день?»

Близился вечер; комнаты и залы постепенно окутывал полумрак, но никому из собравшихся даже в голову не приходило зажечь лампу; от гула орудийной стрельбы дрожали стекла. Каждый новый гость, прибывавший во дворец, приносил все более панические вести.

Высокий и статный интендант, прежде державшийся в обществе так, словно он был по меньшей мере генералом, теперь разговаривал робким шепотом и даже сбрил свои роскошные бакенбарды, чтобы меньше походить на военного; толстый советник медицины забился в угол и, сидя па краешке стула, неподвижно глядел перед собой, вздрагивая при каждом стуке в дверь. Наконец он отважился спуститься в вестибюль, чтобы узнать новости, по через минуту возвратился, заявив, что там, мол, очень опасно.

Но вот в зале появилось новое лицо: это пришел личный секретарь полицей-директора. Сама одежда его свидетельствовала о том, что дела в городе идут неважно Вместо парадного платья на нем болталась драная блуза, какую обычно носят рабочие, лицо его было белее мела.

Узнав его даже в такой необычной одежде, гости со всех сторон обступили пришедшего.

– Ну, что? Разогнали их? – торопливо спросил толстый советник медицины.

– Никак не справятся – ответил дрожащим голосом чиновник. – Я к вам – прямо из главной канцелярии полицейского управления. Простолюдины ворвались в здание сбросили с фронтона статую Минервы, сломали решетки на окнах, раскидали архивы цензуры. Я спасся только благодаря вот этой блузе.

– И дома грабят? – донесся из угла вопль толстого медика, которого терзала мысль об оставленных дома деньгах.

– Бог ты мой! Но почему не пошлют против них побольше солдат? – еле слышно пролепетал какой-то сиятельный обладатель баса.

– Солдат там много, – ответил полицейский секретарь, – но император не хочет кровопролития. Ему жаль людей.

– Ах ты господи! Да зачем же спрашивать об этом у императора? Раз уж у него такое доброе сердце, поручите все солдатам!

– А вы бы сами попробовали! – огрызнулся секретарь. – Солдаты стреляют так, что ни одна пуля не попадает в цель. Я видел своими глазами, как на площади Михаила артиллеристы бросали в грязь горящие запальники, чтобы только не стрелять в народ.

– О господи! Что ж с нами будет?

– Для того, господа, я и спешил сюда, чтобы осведомить вас о том, что происходит. Мне стало ясно, что озлобленный народ намерен свести счеты с некоторыми аристократическими домами; признаюсь, я далее за все сокровища Ротшильда не соглашусь провести в таком доме эту ночь!

– Вы полагаете, что наш дом тоже принадлежит к их числу? – спросила баронесса Планкенхорст.

Секретарь лишь неопределенно пожал плечами.

– Прошу прощения, я спешу по делам.

И он удалился.

Это послужило примером для остальных гостей.

Интендант настойчиво интересовался, нельзя ли раздобыть в этом доме штатское платье. Но, кроме лакейской ливреи, ему ничего не могли предложить. Между тем каждый понимал, что ливрея дома Планкенхорст вряд ли послужила бы надежным паспортом для прогулки в тот день.

Вскоре прибыл новый гость. Вернее, не прибыл, а ввалился. В нем с трудом можно было узнать некогда изысканного, с талейрановскими манерами референта государственного канцлера. Куда девалась его обычная невозмутимая осанка! Шляпа на нем была измята и сидела блином, одна пола шинели – разорвана, на спине – явные следы грязных ладоней, нос и лицо – в кровоподтеках: все это свидетельствовало о грозных передрягах, в которых он побывал по дороге. Он тяжело отдувался.

– Что с вами? – спросила его хозяйка дома с сочувствием в голосе.

Государственный муж с талейрановскими манерами еще не окончательно потерял чувство юмора.

– О, пустяки! Меня легонько помяли. Кто-то из толпы, увидев меня, закричал: «Это шпион!» В ту же минуту моя шляпа превратилась в лепешку. К счастью, какие-то студенты освободили меня, и я спасся через проходной двор.

– Скажите, пожалуйста, еще не начали грабить? – снова поинтересовался советник медицины.

– Какое там «грабить»! Скорее, наоборот, – раздают. А вы бы сами попробовали выйти на улицу. Дорогая баронесса, прошу вас, дайте мне английский пластырь, я хоть заклею ссадину на носу. И вообще пластырь сейчас очень кстати: по крайней мере не так легко узнают на улице.

– Как? Вы опять собираетесь выходить? – удивилась госпожа Антуанетта, провожая незадачливого деятеля в свой будуар, чтобы прилепить пластырь к пострадавшему носу.

– Я должен торопиться! – доверительно прошептал ей, привстав на цыпочки, низкорослый чиновник. – Мне еще надо подготовить экипаж и подставы для его высокопревосходительства господина канцлера.

– Неужели дело зашло так далеко?

– Все возможно!

– Вы также уедете с ним?

– Разумеется, не оставаться же мне здесь. И вам советую… пока не поздно… подобру-поздорову.

– Посмотрим, – спокойно ответила госпожа Антуанетта, благосклонно отпуская низенького человечка с черным пластырем на носу, спешившего по делам службы.

Господин военный интендант попытался было его удержать:

– Не выходите, вас убьют!

– Выкручусь. Буду громко кричать: «Долой Меттерниха! Да здравствует «Аула!».[43]43
  Организация венской студенческой молодежи, принимавшей участие в революции.


[Закрыть]

Между тем шум на улице все усиливался, в комнатах дворца становилось все темнее; интендант умолял ради всех святых не зажигать свечей: пусть толпа думает, что во дворце никого нет.

На самом же деле здесь собрался пышный букет великосветской флоры. Дом Планкенхорст стал штабом побитого войска.

Что делать? Этот вопрос обсуждался в полумраке дворца.

Бежать или оставаться? Были робкие, стоявшие за бегство, и еще более трусливые, не решавшиеся даже на это. Ведь на улицах бушевало море! Народное море!

Неожиданно в зале появился новый гость.

Несмотря на вечерние сумерки, все сразу узнали этого человека. Квадратное лицо, надменная неподвижная голова могли принадлежать только Ридегвари.

Его приход несколько ободрил перепуганное общество и придал многим какую-то надежду. Этот хладнокровный человек импонировал всем, у кого были робкие сердца.

– Какие новости, мой друг? – поспешила ему навстречу хозяйка дома.

– Новостей достаточно, – сухо ответил Ридегвари. – Первая и самая достоверная: Меттерних подал в отставку.

– Тсс!

– Через час это будет известно всем. Я прямо от него. Отставка принята, и этот великий человек в данный момент ломает себе голову лишь над тем, в какое платье переодеться, в каком экипаже и по какой дороге бежать за границу.

– В чужом платье! – повторял высокий интендант; его губы долго еще продолжали беззвучно шевелиться.

Возможно, он думал про себя, какое счастье иметь теперь самый захудалый сюртук.

– Еще не грабят? – вздохнул в своем углу богатый советник медицины.

– Нет. Но вооружаются. Они захватили арсенал.

– Не могли даже арсенал защитить! – пробурчал толстяк.

– Сдан по приказу императора.

– Уму непостижимо!

– У меня в кармане указ, в котором объявляется, что для поддержания порядка в столице студенты и горожане должны получить оружие из городского арсенала.

И Ридегвари показал печатный листок, на который все накинулись, пытаясь разобрать его в сгустившейся темноте.

– Тысяч двенадцать студентов и мастеровых уже вооружились, – невозмутимо продолжал Ридегвари. – Ночью можно ждать уличных и баррикадных боев.

– Ну. уж этого я дожидаться не буду, – раздался голос интенданта. – Я ухожу.

Стали подниматься и остальные.

– Дамы и господа! Sauve qui peut.[44]44
  Спасайся, кто может (франц.)


[Закрыть]

Все поспешили проститься с хозяйкой. Сейчас на улице гроза, но того и гляди с неба посыпятся камни! Каждый называл какую-нибудь местность и выражал надежду встретиться там.

– Ну, а вы куда собираетесь? – спросила Антуанетта у господина с квадратным лицом.

– Я? Никуда. Остаюсь в Вене. Я за себя не боюсь. – И, пожав руку хозяйке, он последним покинул ее дом.

Слова Ридегвари вовсе не означали, что он первым же не побежит из Вены; возможно, он просто не хотел говорить, куда именно направит свой путь.

Интендант все же нашел у швейцара старое, все в заплатах пальто и какой-то извозчичий плащ. Приобретя этот костюм за большие деньги, он закутался до подбородка и вышел в таком виде на улицу. Кто знает, куда понес его людской поток? Что касается толстобрюхого медицинского советника, то у него не было никакой охоты пускаться в столь опасную экспедицию. Бегать он не мог, и, если бы его где-нибудь случайно прижали к стене, он тут же испустил бы дух. Ему занимавшему на земле в три раза больше места, чем прочие смертные, лучше было не показываться на людях в такое время, когда все даже самые тощие, боролись за место под солнцем.

– Дорогой друг, – обратился он к привратнику, поглаживая его одной рукой по щеке, а другой всовывая в ладонь крупную ассигнацию, – не сдается ли в этом доме какая-нибудь полуподвальная комната? Спрячьте, пожалуйста, меня там. Если сюда заявятся эти дикари и устроят обыск, то скажите им, что в той комнате проживает бедный портной… А для вящей убедительности нарисуйте мелом на дверях большие ножницы. Заверьте их, мой друг, что здесь, мол, живет бедный бродяга портной, у которого жена заболела черной оспой. Тогда они не войдут. Вы сделаете это, не правда ли, милейший господин домовой инспектор?

Привратник предложил ему лучший план.

– Кто знает, сколько продлятся эти беспорядки, – сказал он. – Вряд ли вам будет приятно торчать в холодном закутке. Я бы этого не стал делать. Хотите, я спрячу вас так, что никто вас даже пальцем не тронет? Вы, сударь, только доверьтесь мне.

– Как вам угодно, только спасите меня. Однако я все-таки желал бы знать, какой у вас план. Потому что, видите ли, бегать я не могу. Ноги меня не держат. А извозчика сейчас и за миллион не достать.

– Что верно то верно – не достать. Но есть другое средство.

– Говорите же! Какое? Где оно? Заплачу, сколько попросите!

– В соседнем трактире сидят двое могильщиков. А их носилки – у дверей.

– Могильщики?

– Ну да. Власти, заботясь о ближних своих, приказали выделить санитарные посты на наиболее шумных улицах, на случай, если кого пристрелят, чтобы тут же подбирали и отправляли в морг. Хорошее дело. А так как на нашей улице еще никого не подстрелили…

– Вы, значит, хотите, чтобы я лег на носилки для мертвецов?

– Вот-вот. Они крытые, никто и не узнает, кого в них несут. Дадите ребятам на выпивку, они и доставят ваше превосходительство до госпиталя, там устроят на катафалк, который довезет вас до ближайшего парома, А уж оттуда вы сможете ехать на все четыре стороны, куда душе угодно.

При одной мысли о путешествии в катафалке мурашки забегали по спине толстяка.

Но для размышлений не оставалось времени. С дальнего конца улицы катилась новая людская волна, возвещая о своем приближении все нараставшим гулом ликования, покрывавшим обычный уличный шум. Надо было спасаться.

Предложение было принято. Как ни ужасно очутиться в носилках могильщика, но лучше уж лежать в них живым, чем мертвым.

Когда медицинский советник тронулся в путь, привратника обуял такой приступ хохота, что ему пришлось схватиться за живот, чтобы не лопнуть со смеха.

Но разве там, в особняке, не слышали приближавшегося гула толпы, сопровождаемого каким-то странным звоном и грохотом?

Услыхав шум, Альфонсина в отчаянии выбежала из своей комнаты и ворвалась в будуар матери. Она не бросилась к ней в объятия – две эти женщины были лишены сентиментальности.

– Все нас покинули!

– Трусы! Глупцы! – с презрением бросила баронесса.

– А как же мы? Где мы будем спасаться? – дрожащим голосом спросила красавица.

– Мы? Мы останемся тут.

– Как? Посреди этой бури?

– Мы обратим ее себе на пользу.

Альфонсина удивленно взглянула на мать. Неужели та сошла с ума? Впрочем, в этом не было бы ничего удивительного!

Между тем баронесса отдала распоряжение слугам зажечь в доме все лампы и выставить свечи в открытых окнах. Затем она сняла с балдахина над своим ложем белые атласные занавеси вместе с позолоченными древками и велела прикрепить их с двух сторон к балкону особняка, как два белых флага.

После этого госпожа Антуанетта смастерила из белых лент два пышных банта; один из них она приколола к своему платью, другой – прикрепила к плечу Альфонсины, и когда бурное ликование толпы на улице достигло своего апогея, она силой увлекла полуживую от страха дочь на балкон и прокричала резким, звенящим голосом:

– Да здравствует свобода!

Грозная толпа встретила эти слова тысячеустым «ура». В воздух взлетели шапки, косынки, чепчики; люди приветствовали белое знамя. Сколько ни проходило народу мимо ярко освещенного дома Планкенхорст, все восторженно кричали «виват», тогда как стекла соседних особняков на противоположной стороне улицы со звоном вылетали из разбитых рам. Может быть, их хозяева сражались в тот час на баррикадах и потому не могли подойти со свечами к окну. Но тем хуже для них, А обитателям дворца Планкенхорст – «виват»!

Весь этот день Енё Барадлаи провел дома. У него, были слабые нервы.

Еще с детства он отличался кротким нравом, а с возрастом превратился в беспомощного и неуверенного человека: этому способствовал образ жизни юноши, его постоянная зависимость от других. Он привык подчинять свою волю сначала воле родителей, потом – воле своих начальников, и. наконец, – воле любимой женщины.

И теперь, когда все устои, на которые он привык опираться, внезапно были сметены грозной бурей, когда все столпы общества, чьи портреты и скульптурные изображения служили ему lares et pénates,[45]45
  Домашние боги у древних римлян (лат.)


[Закрыть]
были повержены во прах и разлетелись, как отсевки мякины, Енё почувствовал себя совершенно разбитым, потерявшим равновесие.

Весь день он был в лихорадочном состоянии; запершись у себя в кабинете, он беспокойно расхаживал взад и вперед. Он даже срезал шнур от входного колокольчика, чтобы никто не помешал ему неожиданным приходом.

Шум на улице, оружейная перестрелка держали его нервы в непрерывном напряжении; голова разламывалась, он не в состоянии был думать и не отдавал себе отчета в том, что происходит.

Великие лозунги свободы, девизы новой эпохи не находили в нем ни отклика, ни сочувствия. «Эти лозунги никогда не смогут одержать победу», – думал Енё.

Среди тех, с кем он привык общаться, он никогда не встречал ни одного приверженца этих идей. В народ же Енё не верил.

Шум уличного боя говорил ему о том, что народ чего-то добивается, но чего именно – он не знал. А может, просто буйствует? Или мстит? Возможно, народ и победит. Но что ж дальше, что он будет делать после своей победы? Этого Енё себе не представлял.

Весь этот бурный день он не переставал думать об Альфонсине.

Что с ней? Успела ли она бежать? Или нашла себе защиту? А если нет?

У нее влиятельные друзья. Но какое это имеет значение теперь, когда самые могущественные люди не могут защитить даже самих себя?

Не один раз он решал выйти из дому и отправиться к Планкенхорстам. Но всякий раз ужасался одной этой мысли. Улицы поливают картечью, из камней возводят баррикады: куда он пойдет со своими больными нервами и сердцем, с трясущимися руками? И чем он ей поможет? Ведь он никогда не держал в руках пистолета, не умел обнажить саблю. Его даже не брали на охоту, как старших братьев. Он учился лишь рисовать, играть на фортепиано да красиво писать.

Кого он способен защитить?

Чем больше темнело, тем шумнее становилось на улицах и тем ужаснее были картины, которые рисовало воображение Енё, тревожившегося за судьбу Альфонсины.

В девять часов вечера он почувствовал, что дольше не в силах сносить свои терзания. Он твердо решил выйти на улицу и добраться до дворца Планкенхорст.

Если он и не сумеет защитить Альфонсину, то по крайней мере погибнет вместе с нею.

О смельчаки, люди с отважным сердцем и крепкими нервами, вам не понять, какой титанический героизм надо проявить робкому человеку, чтобы добровольно ринуться в пучину опасности, которая для вас, бесстрашных духом, подчас даже не замечающих ее, быть может и кажется смешной, но для слабых натур, для людей робких чревата адскими муками! Не смельчакам, а людям, боязливым от природы, принадлежит пальма первенства в героизме, когда они, дрожа и шарахаясь в сторону от свиста пуль, все же идут вперед – во имя чести, во имя любви, во имя родины, во имя женщины!

Именно любовь толкала Енё навстречу опасности, перед которой он трепетал.

Он вышел на улицу совсем безоружный; он не думал о том, что будет делать там, внизу.

Возле порога дома его подхватил людской поток и понес с собою.

Он совершенно иным представлял себе этот поток, когда сидел взаперти в своей комнате.

Это была не свирепая, жаждущая крови людская река, а бурлящее радостью море.

Старые и молодые, имущие и неимущие, рыночные торговки и нарядные дамы, студенты и солдаты – все перемешались здесь, все обнимались, целовались, плакали, восторгались, размахивали руками, неистовствовали, до хрипоты выкрикивали одно и то же: «Свобода! Победа! Победа!» Листовки переходили из рук в руки, ораторов поднимали на плечи, заставляли их читать вслух последний императорский указ. а затем бросались обнимать и целовать чтеца; и так бурлила, звенела улица-поток, пока не приходили новые вести, не раздавались новые речи, не взрывался новый заряд радости и торжества. Люди кидались на шею солдатам, которые еще час назад стреляли в них из ружей, целовали умолкнувшие стволы пушек, кричали «ура» тому, кого недавно ненавидели и кем теперь восторгались только потому, что тот нацепил на шляпу белую кокарду, писали огромными буквами на стенах домов: «Собственность – свята!»

Енё и сам был захвачен этим радостным вихрем. Нет названия тому чувству, которое владеет в такие минуты толпой. Оно подобно электрическому току, и понять это может лишь тот, кто хоть однажды испытал его волшебную силу; хмель ликующего торжества проникнет в грудь даже того, кто ничего не смыслит в происходящем. Енё слушал, как люди со слезами радости на глазах восторженно говорили о падении государственных мужей, которые, казалось, навеки вошли в мировую историю. И Енё тоже проникся тем таинственным магнетизмом, которому трудно найти название, когда он услышал, что этих великих деятелей, словно строки, написанные мелом на доске, стер одним взмахом руки со страниц истории величайший из всех великих мира сего – народ.

Как объяснить то теплое, затопившее в ту минуту его юное сердце чувство, бороться с которым Енё не мог? Еще час назад все эти могущественные люди были его кумирами, и все же теперь, когда он услышал об их падении, кровь быстрее заструилась по его жилам.

Он поймал себя на том, что прислушивается к именам, которые многотысячная толпа встречает проклятьями и криками: «Pereat!».[46]46
  Да погибнут! (лат.)


[Закрыть]
Он каждый миг со страхом ожидал услышать имя Планкенхорст.

Он-то хорошо знал, как тесно было связано это имя с именами тех, остальных…

Может быть, до них еще не дошла очередь?

Впереди и сзади обсуждали события минувшего дня, восторгались тем, как народ штурмом брал дворцы ненавистных аристократов, как разорвали и развеяли по ветру проклятые протоколы и долговые бумаги. Но об Планкенхорст – никто ни слова.

Поток увлекал его все дальше. Окна некоторых домов были освещены лампами, а в темные окна летели с мостовой камни.

Прошло несколько часов, прежде чем он достиг той улицы, где стоял дом Планкенхорст.

Сердце его тревожно колотилось: что, если он найдет и этот дом пострадавшим, как пострадали многие другие здания?

Каково же было изумление Енё, когда, повернув за угол, он увидел прямо перед собой дворец Планкенхорст, залитый морем огней! На балконе, между двух белых шелковых полотнищ, между двух знамен, стоял какой-то студент, обращавшийся с пламенной речью к толпе.

Енё ничего не понимал.

Теперь его вело вперед одно лишь сердце. Голова кружилась.

Впрочем, он, собственно, не шел, его несли. Толпа вынесла его к ступеням дворца Планкенхорст; тут мужчины с сияющими лицами, потрясая в воздухе фуражками, украшенными белой кокардой, прославляли героических женщин, сторонниц свободы.

Енё втолкнули в хорошо знакомый ему зал.

Что ж он увидел?

Две дамы стояли «перед столом: их лица расплылись в такой широкой улыбке, что он с трудом узнал Антуанетту и Альфонсину.

Чем были заняты обе женщины?

Госпожа Антуанетта делала бантики из белого шелка, а Альфонсина прикрепляла их к фуражкам народных героев, прикалывала к мундирам, надевала белые повязки на рукава. И те, для кого она это делала, становились еще радостнее, еще счастливее, целовали ей руку, прикладывались губами к нарукавным лентам и даже к ножницам, которые она держала. Лица обеих дам сняли.

Но вот Енё вытолкнули вперед.

Как только Альфонсина увидела его, она, не раздумывая, бросилась к нему с радостным возгласом, раскрыла свои объятия, прижала юношу к себе, обвила руками его шею и, рыдая, пролепетала:

– О, какой счастливый день, друг мой!

И снова принялась целовать его на глазах толпы. Баронесса одобрительно улыбалась, глядя на молодых людей, а народ восторженно кричал «ура», и все находили такую встречу вполне естественной.

Мурашки пробежали по телу Енё от ликующего народного «ура», но поцелуй Альфонсины пришелся ему по вкусу.

Никого не удивляло, что люди в такой день целуются друг с другом. Ведь столько поводов было для поцелуев благодарности, поцелуев любви; ведь столько поцелуев со дня на день откладывалось, столько их было обещано, их с таким трепетом ждали, мечтали о них. – и вот к закату этого памятного дня все обещанные поцелуи были розданы, все «долги» были выплачены с процентами; поцелуи наступавшей счастливой жизни и поцелуи вечного расставания расточались в тот час, час завоеванной народом свободы. Но среди всех этих сладостных, горячих, хмельных поцелуев был один иудин поцелуй – его запечатлели на устах Енё Барадлаи медово-алые губы красавицы Альфонсины.

Юноше почудилось, будто земля вдруг изменила свой обычный путь, благодаря какому-то могучему толчку переместилась на пятнадцать миллионов миль ближе к солнцу, на ту орбиту, по которой, должно быть, вращается Венера, и счастливые обитатели пашей планеты радуются этой близости к источнику тепла.

Тепло, свет и радость затопили мир. Все сердца исполнились благости.

В мире творились чудеса, и каждый человек воспринимал их так, словно чудеса эти были обычным, повседневным явлением, словно так и положено.

Енё Барадлаи теперь запросто, без предупреждения, являлся каждый день в дом Планкенхорст, в любой час – рано утром и поздно вечером, и считал это совершенно естественным. Он уже не удивлялся, неизменно встречая здесь студентов, демократов, ораторов в невероятно грязных и замызганных сапогах, в промокшей одежде, с длинными бряцающими саблями на боку л с еще более длинными перьями на шляпах; он и сам старался походить на них, Вполне естественным считал он теперь и то, что Альфонсина весь день ходит в утреннем пеньюаре и принимает его с распущенными, непричесанными волосами, что она в присутствии знакомых и незнакомых людей опирается на его руку, а когда они на минуту остаются одни, садится к нему на колени и горячо обнимает его. В то время все считалось дозволенным! Ведь земля приближалась к солнцу.

Каждый человек высказывал то, что косил в сердце, – свои самые сокровенные думы. Кто ненавидел великих мира сего, кричал об этом на площадях; кто втайне любил кого-нибудь, целовал возлюбленную средь бела дня на улице.

Земля все еще стремилась к солнцу.

Настало пятнадцатое марта. День провозглашения конституции. День свободы печати.

Сто новых газет вышло сразу в тот день; у них были громкие названия и гордые девизы; уличные мальчишки, продававшие газеты гражданам столицы, и окрыленная надеждами молодежь выкрикивали повсюду их заголовки. Миллион листовок ходил по рукам, их читали группами на каждом перекрестке.

На высокой, видной издалека башне собора св. Стефана ветер шевелил огромное знамя с национальными немецкими цветами: золотым, красным и черным.[47]47
  Национальное немецкое знамя сменило на улицах революционной Вены белое знамя Габсбургов


[Закрыть]
Если кто-либо с удивлением спрашивал: «Что это значит?» – ему отвечали: «На воротах императорского дворца развевается точно такой же флаг».

Шумные празднества следовали одно за другим. Каждый час отмечался новым помпезным событием. Рано утром под звуки фанфар по улицам проскакали гонцы, возвещая о даровании конституции. Ликующие клики народа заглушили звуки труб.

Затем последовала торжественная церемония. Император и императрица вышли к народу; их не сопровождали ни личная гвардия, ни военизированная охрана, им сопутствовала и их охраняла безмерная народная любовь. Царская карета не катилась, а плыла по мостовой среди народного моря, и не кони, а руки народные влекли ее вперед.

После полудня скорбная церемония сменила утреннее ликование. Хоронили жертв боев тринадцатого марта. Украшенные венками гробы плыли по тем же улицам среди людского моря, но вместо радостных кликов теперь звучал траурный марш, и скорбную тишину, нарушали глухие рыдания. Похоронной процессии, казалось, не будет конца.

А затем – опять радостное событие.

Снова веселый гул, сильнее боевого клича атакующих звучит победное «ура». Они сливаются воедино! Из Пожоня[48]48
  Ныне город Братислава; Братислава, как и вся Словакия, до 1918 года входила в состав Венгрии.


[Закрыть]
прибыла венгерская делегация от сейма.

Какая это была радость! Какое воодушевление! Приветствия, братские поцелуи! Все улицы запружены мужчинами, в каждом окне – женская улыбка. Гвардейцы, вооруженные студенты стоят шпалерами вдоль тротуаров; целый дождь цветов, поток венков, перевитых трехцветными лентами, падают под ноги прибывших. Два любящих сердца встретили друг друга, ведь сердце народа – это молодежь.

Быть может, нам все это только приснилось?

Быть может, это только грезы?

Нет, мы сами были там, мы все это видели, все это происходило на наших глазах: мы чувствовали на щеках поцелуи, поцелуи добрых друзей и молодых дам; это было так хорошо, что и сейчас еще наше сердце хранит сладость тех встреч. И все же это действительно был сон! Поверь, юный читатель, поэту, который рассказывает тебе о своих грезах.

Енё и Альфонсина бывали всюду.

Когда на улице прозвучал сигнал фанфар, юная красавица, не меняя наряда, все в том же скромном платьице, какое она носила дома, лишь накинув на плечи косынку, надев на развившиеся локоны чепчик, схватила Енё за руку и устремилась вниз по лестнице. Если ее мать найдет себе попутчика, на руку которого сможет опереться (обычно она такового находила), тем лучше: она их догонит; если же пет – тоже неплохо: ведь людской поток все равно разъединил бы их, и они свиделись бы снова лишь по возвращении домой. Да и кому придет сейчас в голову заботиться о светских приличиях?

Все это время Енё пребывал в постоянном напряжении. Оно походило на радостный страх. Он благословлял эти необыкновенные дни, когда женщина, о которой он прежде лишь мечтал, кинулась ему на грудь и без смущения, без колебаний, без ложного стыда отдала ему и тело и душу. Она отдавалась ему вся целиком, всем существом, вверяясь ему и все разрешая. Как же было Енё не чувствовать себя счастливым в те дни всеобщей радости и счастья!

И когда в поздний вечерний час на город внезапно хлынули лучи света от тысячи тысяч факелов, зажженных на улицах, от свечей, выставленных в окнах, от иллюминированных гирляндами лампочек карнизов домов, от сверкающих фасадов дворцов, от украшенных транспарантами арок; когда посреди этого сияния зазвучала мелодия марша Ракоци, способная поднять из могил даже мертвых, когда после звуков этого благодатного священного гимна на сверкающем балконе одного из самых роскошных венских дворцов показались славнейшие из славных сынов и руководителей венгерского народа и обратились с речью к венцам, – тогда i a улицах не осталось ни одного человека, который не чувствовал бы себя счастливым!

Да, это был прекрасный сон!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю