Текст книги "Круговорот"
Автор книги: Милош Форман
Соавторы: Ян Новак
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 29 страниц)
Моцарт в Голливуде
Питер Шеффер когда-то сотрудничал с музыкальным издательством «Буси и Хоукс», так что он разбирался в музыке, но сделать сам музыкальное сопровождение для своей пьесы он не мог. На сцене музыка и слово часто мешают друг другу. Причина этого очень проста – оба средства выражения воздействуют на слух зрителей. Однако в кино изображение значит больше, чем слово, и музыка может сочетаться с изображением самым естественным образом, и при этом сила воздействия и музыки, и изображения только увеличивается. В фильме мы могли показать гений Моцарта, оставшийся за рамками пьесы. Мы считали музыку третьим главным персонажем фильма.
Оглядываясь назад, я могу сказать, что это было одним из самых умных наших решений. В монтажной я обнаружил, что музыка Моцарта не только творит чудеса со слушателями, она сама по себе могла рассказывать какие-то эпизоды нашего фильма. Я не такой знаток классической музыки, чтобы выбирать себе помощников, поэтому я обратился к чешскому пианисту-виртуозу Ивану Моравецу с просьбой порекомендовать мне крупнейшего специалиста по музыке восемнадцатого века. Он посоветовал обратиться к сэру Невиллу Мэрринеру или сэру Колину Дэвису.
Невилл Мэрринер оказался другом Питера Шеффера, так что прежде всего Сол Зэнц организовал нам встречу именно с ним. Невилл должен был остановиться в Нью-Йорке на пути в Миннесоту, где он руководил Миннесотским симфоническим оркестром, и вот Сол, Питер и я встретились с ним в конференц-зале аэропорта имени Кеннеди. У дирижера-аристократа был всего час времени между рейсами, и он подозрительно посматривал на нас. Когда мы рассказали, о чем идет речь, он отреагировал весьма сдержанно. Наверное, он решил, что Голливуд собирается опошлить его искусство.
– Я сделаю это при одном условии, – сказал он наконец.
– При каком?
– Не менять ни одной ноты Моцарта в этом фильме.
Мы пожали друг другу руки, и в нашем фильме действительно не искажен ни один такт моцартовской музыки.
Затем я пригласил Туайлу Тэрп для постановки танцев в наших оперных фрагментах. Мне и в голову не приходило взять какого-то другого хореографа, и Туайла быстро отправилась искать танцовщиков в Праге. Она собиралась привезти для участия в «Амадее» ядро своей труппы из Нью-Йорка, но этих артистов ей было недостаточно. Кроме того, ей же предстояло найти оперных исполнителей. Им не нужно было петь, потому что Мэрринер собирался заранее сделать в Лондоне запись всей музыки, но я хотел, чтобы в фильме были заняты настоящие оперные певцы.
В большинстве случаев музыкальное сопровождение фильма делается в последнюю очередь, но в «Амадее», где музыка имела такое же значение, как в мюзикле, нужно было записать все заранее. Под эти записи мы собирались работать на площадке и ставить хореографические номера.
Туайла уехала в Прагу, когда я еще занимался подбором актеров в Нью-Йорке. Спустя несколько дней в три часа утра меня разбудил ее телефонный звонок; она была в ярости.
– Милош, я ухожу из фильма! Хватит с меня Праги и всех здешних маэстро! Я уезжаю!
Она хорошо выбрала время для звонка. Я был слишком сонным и растерянным, чтобы накричать на нее, или обидеться, или сделать что-нибудь еще, что я сделал бы, если бы находился в нормальном рабочем состоянии; ей просто повезло, что я еще не пришел в себя. Я лежал в постели с трубкой возле уха, и мной овладевала глубокая тоска.
– Скажи же что-нибудь, Милош, черт возьми! – сказала она.
Я не знал, что ответить. Я чувствовал себя таким раздавленным, что вообще не хотел разговаривать.
– Почему ты молчишь? Алло? Милош? Ты здесь?
– Что ты хочешь услышать, Туайла? Если ты уходишь от нас, то что я могу сделать?
Теперь уже Туайла чуть не плакала; но потом она выговорилась и немного успокоилась.
Вот что случилось. Когда Туайла приехала в Прагу, ее отвезли в Национальный театр посмотреть лучших певцов и танцоров страны. Все они отнеслись к ней с презрением. Они вели себя так, как будто она была им чем-то обязана, они едва снисходили до разговора. Ей в жизни не приходилось видеть такое скопище примадонн. В Чехословакии артист, попавший в Национальный театр, обеспечен синекурой до конца дней. Люди начинают называть его «маэстро», и все, что он делает для простых смертных, становится одолжением с его стороны. Разумеется, этому артисту уже незачем идти на творческий риск.
Туайла приехала в Прагу не за одолжением. Она привыкла к тяжелому труду и жила своей работой. Она не была расположена тешить самолюбие второразрядных артистов, которых она не могла уважать.
Когда она все рассказала мне, я позвонил своему другу в Праге Яну Шмидту и попросил его отвести Туайлу в городской театр оперетты, где танцоры еще не отвыкли от упорного труда, а успех еще не вскружил им головы. Нам нужны были не «артисты», а профессионалы. В конце концов Туайла осталась очень довольна чешскими танцорами. И ее работа в фильме была совершенно замечательной.
Конечно, моим оператором снова был Мирек Ондржичек, и именно он предложил найти художника по костюмам в Праге. Он считал, что местный художник будет лучше чувствовать время и место действия и что я должен остановить свой выбор на Доде Пиштеке, одном из лучших художников своего поколения. Я немного знал этого лысого, атлетически сложенного человека, но когда мы встретились за обедом, я открыл в нем искрометный юмор и необычайную восприимчивость. Дода источал нервную энергию, и в нем была немыслимая, почти детская шаловливость, которая была так нужна нам для этого фильма; я пригласил его на работу.
Дода создал костюмы более чем к ста чешским фильмам, но его очень обрадовала возможность опереться в работе на ресурсы американского кинопроизводства. В первый раз за долгую карьеру он мог использовать портных и ткани, которые оказались бы слишком дороги для любого баррандовского бюджета. Конечно, у этого обстоятельства была и обратная сторона – если бы что-то не получилось, сослаться на какие-то трудности ему бы не удалось. Но Дода воспользовался предоставившейся возможностью, чтобы показать, на что он способен. Он закупил ткани в Лондоне, а костюмы шились в Италии. Они получились просто потрясающими.
В качестве художника для оперных фрагментов я не представлял себе никого, кроме Иозефа Свободы. Мой бывший коллега по «Латерне магике» стал одним из ведущих театральных художников Европы. Он перелетал из одного оперного театра в другой, но умудрился найти для нас время в своем заполненном графике и придумал нам чудесные и остроумные декорации.
Я, как обычно, просмотрел более тысячи актеров, чтобы найти своих исполнителей. «Амадей» пользовался большим успехом в театре, поэтому роли Моцарта и Сальери справедливо считались в Голливуде лакомыми кусочками, и Робби получал множество пожеланий и предложений от агентов знаменитых актеров.
Как-то вечером он позвонил мне из Лос-Анджелеса.
– Милош, произошло нечто совершенно невероятное, – сказал он. Он только что встретился за ленчем с высоким должностным лицом одной крупной голливудской студии. Студия предлагала свою марку, если мы согласимся взять Уолтера Мэттау на роль Моцарта.
– Уолтер помешан на Моцарте. Он знает его музыку до последней ноты, – сказало должностное лицо.
– Да, конечно, – ответил Робби. – Но дело в том, что Моцарт умер тридцати пяти лет от роду.
Последовала короткая пауза.
– Да, я знаю! – быстро сориентировалось должностное лицо. – Но послушайте, Робби! Кто еще в Америке это знает?
Позже я узнал, что Мэттау на самом деле хотел сыграть Сальери, что было вполне естественно; но должностное лицо просто не могло вообразить, чтобы звезда масштаба Мэттау захотела играть какого-то никому не известного типа по имени Сальери в фильме под названием «Амадей».
Однако к тому времени я уже твердо решил, что на выбор актеров не повлияют ни ходатайства влиятельных агентов, ни советы друзей, ни давление со стороны студий. Я буду упрямо руководствоваться только своей интуицией и возьму на главные роли неизвестных актеров.
Далеко не все знают, как выглядел Моцарт, и это было нам на руку. Это обстоятельство позволяло мне заполнить белое пятно в сознании зрителей по своему усмотрению, и у меня была возможность с первого же кадра убедить их, что перед ними тот, кого они пришли увидеть. Если бы я взял на эту роль звезду, такой возможности у меня не стало бы. А если великого Моцарта будет играть неизвестный актер, то, разумеется, никак нельзя брать кинозвезду и на роль всеми забытого Сальери, потому что в противном случае внимание будет изначально приковано не к тому персонажу и тонкая нить, по которой эмоции передаются с экрана зрителям, прервется.
В конце концов я нашел своего Моцарта в Томе Халсе, Сальери – в Ф. Мюррее Абрахаме, Констанцу, жену Моцарта, – в Мэг Тилли, а императора – в Джеффри Джонсе. И вот зимой 1981 года я прилетел из Нью-Йорка в Прагу, и начался наш подготовительный период.
Для исполнения роли Моцарта Том Хале научился играть на рояле. Раньше он никогда не играл, но теперь он неделями просиживал за инструментом по нескольку часов в день, и, по словам Невилла Мэрринера, в фильме его пальцы ни разу не взяли неправильную ноту. Тому пришлось также придумывать для себя пронзительный смех Моцарта, который Питер ввел в пьесу для большего драматического эффекта, зацепившись за небольшое замечание в письме некой сплетницы-аристократки, в котором она писала о шоке, постигшем ее, когда она услышала грубое кваканье, вылетавшее из уст Моцарта. По ее словам, когда человек, сочинявший такую божественную музыку, смеялся, он был больше похож на животное, чем на человеческое существо. Я видел шесть или семь постановок пьесы, и в каждой из них актер, игравший Моцарта, придумывал свой собственный смех, поэтому я предоставил Халса самому себе. Он перепробовал множество звуков, пока не остановился на диком визгливом хихиканье, которое ему отлично подошло.
Обоим нашим героям предстояло научиться дирижировать оркестрами восемнадцатого века, и это была серьезная проблема, ведь никто не знал, как вели себя дирижеры двести лет назад. Я попросил моего старого друга Зденека Малера, тонкого знатока музыки, порыться в исторических источниках, и он выяснил, что в восемнадцатом веке никто не пользовался палочкой. В конце концов Мэрринер показал нам всем, как дирижировали в то время. Он продирижировал отрывками произведений, которые должны были исполняться в «Амадее», так, как, по его мнению, это делалось во времена Моцарта, и снял себя на видео. Хале и Абрахам, готовясь к съемке, просматривали эти записи и копировали движения Мэрринера.
В Праге и ее окрестностях мы нашли почти все интерьеры, которые были нам нужны, за исключением покоев нашего императорского дворца. Необходимую мне роскошь можно было найти только в Градчанском замке, но это была резиденция президента, и председатель компартии товарищ Гусак явно не был расположен уступить на время свои апартаменты американской съемочной группе. Я уже начал смиряться с мыслью о съемках в Вене, как вдруг кто-то посоветовал мне посмотреть резиденцию пражского архиепископа, которая по-прежнему принадлежала Католической Церкви.
В этом великолепно сохранившемся дворце я нашел именно то, что мне было нужно, и наши посредники с «Баррандова» обратились к нынешнему хозяину замка, престарелому кардиналу Франтишеку Томашеку, с просьбой, не согласится ли он пустить нас для работы. Они вернулись с обескураживающим ответом:
– Кардинал считает любой фильм орудием дьявола.
Это высказывание слишком отдавало средневековьем, и я засомневался. Я не жил в Праге десять лет, но у меня все еще оставалось здесь много друзей, и с их помощью мне удалось получить гораздо более спокойное объяснение отказа кардинала: коммунисты тщательно следили за Католической Церковью, и секретарем кардинала был агент госбезопасности. Именно он и настроил Томашека против нашего фильма. Он сказал старому церковнику, что мы все атеисты, что мы хотим привести во дворец голых баб, надсмеяться над ним и осквернить его резиденцию.
Как только я понял, что произошло на самом деле, я стал искать способ выйти напрямую на самого кардинала. Мы вращались в разных кругах, но друг одного друга знал плотника, который как раз в это время что-то чинил в кабинете Томашека и видел его каждый день.
Кардинал пришел в ярость, когда плотник передал ему историю с дьяволом. Он никогда не говорил ничего подобного; он считал, что все это козни наших посредников, которые подошли к передаче его ответа в духе творческого марксизма, и он сразу же пригласил меня к себе.
– Представляете себе, с кем я тут имею дело на протяжении последних тридцати лет! – жаловался он.
Оказалось, что Томашек обожал музыку Моцарта, и ко мне он отнесся по-дружески. Я рассказал ему о нашем будущем фильме, и он тут же разрешил нам использовать для съемок свой дворец.
Мы начали съемки точно по графику, и все шло гладко до тех пор, пока Мэг Тилли не решила принять участие в уличном футбольном матче в Праге и не порвала связки на ноге. К этому времени мы еще не сняли ни одного эпизода с ее участием, и мне пришлось искать новую исполнительницу роли Констанцы уже в разгаре съемок.
Спустя несколько дней после несчастья с Тилли, в пятницу вечером, мы с Солом полетели в Париж, а оттуда на «Конкорде» – в Нью-Йорк. В субботу мы просмотрели пятьдесят актрис, в воскресенье вызвали некоторых из них на повторный просмотр и сократили список претенденток до двух женщин. Выбрать одну из них мы уже не успевали, поэтому я взял их обеих с собой в Прагу для дополнительных кинопроб.
В понедельник я уже был на съемочной площадке, так что мы не потеряли ни одного дня. В тот же вечер мы посмотрели кинопробы, и я принял твердое решение взять на роль Элизабет Берридж. У нее оставалось всего несколько дней между примерками костюмов для подготовки роли, но большего ей и не требовалось. Жена Моцарта была дочерью привратницы, и Элизабет сыграла резкую, земную, великолепную Констанцу. И в довершение всего в Праге она влюбилась в одного парня из чешской технической группы, работавшей с нами, и вышла за него замуж.
Аристократки и сыщики
Когда я снимаю фильм, то стараюсь не слушать сплетни, не вникать в мелодрамы и скандалы, сопровождающие каждую работу. Дело не в том, что мне неинтересно, кто с кем крутит роман, по поводу чего собачатся техники, кто напился до чертиков, а кто сказал, что я – рабовладелец. Я очень любознателен, и мне хочется быть в курсе всех открытий и новых связей, которыми неизбежно обрастает группа ярких и энергичных людей, оторванных от дома и оказавшихся в экзотических условиях, но я просто не могу позволить себе отвлекаться.
В особенности это относилось к съемкам «Амадея». Эмоциональный фон в Чехословакии был весьма насыщенным, вся обстановка – достаточно напряженной. Мне было труднее сосредоточиться на работе, чем когда-либо раньше.
Отвлечения начались сразу, как только в январе 1982 года мы приехали в холодную и заснеженную Прагу. С помощью моих чешских знакомых мне удалось найти уютную частную комнату как раз возле лестницы Старого замка, ведущей вверх, к Градчанам. В этой части города расположены дворцы, принадлежавшие некогда семьям старой чешской аристократии, но после революции они были национализированы, проданы различным странам и превращены в посольства. Только один из домов, где раньше жила прислуга, был оставлен прежней владелице, даме из старинного дворянского рода, Аннетке Велфликовой.
Аннетка стала моей квартирной хозяйкой. Ей было за восемьдесят, и она жила вместе с золовкой в страшной бедности. Две почтенные дамы, в жилах которых текла самая голубая кровь страны, получали минимальную государственную пенсию и были вынуждены ходить дома в поношенных халатах и рваных домашних туфлях. Они были рады постояльцу, а я был рад оказаться под их кровом.
Вскоре после того как я поселился у старых дам, я вернулся домой очень поздно. Стоял морозный январский вечер, но снег, покрывший землю, отражал лунный свет, и на улице было не темно. Я привез с собой несколько ящиков спиртного и коробок сигарет, чтобы расплачиваться ими с людьми – так было принято в Праге, – и мой шофер Павел помог мне внести их в дом. Только я открыл калитку, вошел в сад и пошел за главное здание к старому дому для прислуги, как вдруг заметил кого-то, спрятавшегося в кустах. На фоне белой стены дома сквозь голые ветки человека было хорошо видно.
– Это вы, пани Велфликова? – спросил я. Я видел, как накануне вечером старая дама искала в саду кошку, и подумал, не случилось ли что-нибудь с хрупкой старушкой.
– Проходите! Проходите! – приказал мне молодой женский голос.
Я прошел, лег в постель и, укрывшись теплыми простынями, подумал, что, пожалуй, ЦРУ и ФБР далеко до чешской госбезопасности. Я уже знал, что Павел работает на органы. Я понял это с самого начала и совершенно не ожидал подтверждения с его стороны, но он вел себя со мной на удивление открыто.
– Ты, наверное, должен рассказывать им обо всем, что я делаю? – спросил я его, как только мы познакомились поближе. – Можешь не отвечать.
– Милош, подумай сам! Неужели они разрешили бы мне так просто возить тебя?
Время шло, мы стали больше доверять друг другу, и вот однажды я посмотрел в зеркальце заднего обзора и увидел автомобиль, тащившийся за нами.
– Вот эта «шкода», правильно? – спросил я.
– А что ты еще видишь? – спросил он.
Я стал присматриваться к машине, которая следовала за «шкодой» госбезопасности, и увидел, что она тоже не отстает от нас.
– Две машины, Павел? Неужели я настолько важная шишка?
– Такие правила.
– Почему?
– А посмотри, что будет, если я поеду по улице с односторонним движением.
Я увидел, как вторая машина остановилась у начала этой улицы. Спустя минуту она снова появилась в зеркальце.
– Что они делают? – спросил я.
– Предположим, что ты велел мне остановиться на улице с односторонним движением. После этого ты можешь выйти и пойти в противоположную сторону. И представь себе, что наш хвост оказался отрезанным другими машинами. Что тогда? Ты уйдешь! Поэтому нужна вторая машина. Она всегда ждет, чтобы проверить, что ты делаешь на этой улице.
– А откуда они знают, когда и куда ехать?
– Они переговариваются по радио.
Все время в Праге я вел себя так, как будто госбезопасность могла слышать каждое мое слово. Эта предосторожность была необходимой, потому что, когда я впервые пришел в свою комнату, Аннетка приветствовала меня следующей содержательной тирадой:
– Пан Форман, вас все так любят в Праге! У нас телефон был не в порядке два года, и мы никак не могли добиться, чтобы его исправили, но как только стало известно, что вы будете жить у нас, нам сразу же выдали новый аппарат! Посмотрите, какой замечательный!
Так она предупредила меня, что в телефон поставлен жучок. Я сразу же понял, что прекрасно полажу со старыми дамами.
Обычно я завтракаю очень плотно, поэтому обе дамы вставали каждый день спозаранку и готовили мне цыпленка с паприкой. Они добросовестно записывали все сообщения, поступавшие на мое имя. Если я возвращался раньше десяти часов, Аннетка приносила мне листок бумаги, на котором были аккуратно записаны имена всех звонивших, а если я приходил поздно, я находил этот листок на кухонном столе.
Как-то раз я пришел домой за полночь. Я поискал список, нигде его не увидел и пошел спать. Не успел я лечь, как в дверь постучали.
– Войдите! – сказал я.
Дверь распахнулась, и в комнату вошла Аннетка в чем-то кружевном, пышном и потрясающем. Наверное, это было ее подвенечное платье. Волосы ее были тщательно уложены. Она шла так, как будто была сделана из тонкого фарфора.
– Вам звонили, пан Форман, – сказала она.
– А, хорошо, а кто?
– Князь Шварценберг из Вены.
– А что он сказал?
– Он ничего не передавал.
– Спасибо…
– Спокойной ночи, пан Форман.
Она повернулась и выплыла из комнаты.
Мне потребовалось какое-то время, чтобы осознать случившееся, а потом я сообразил, что, если бы Чехословакия по-прежнему была королевством, князь Шварценберг был бы главой государства, и Аннетка просто не могла сообщить мне о звонке своего короля в старом, поношенном халате.
Осведомители и овощи
Мне было трудно объяснить американским и английским членам съемочной группы реалии повседневной жизни в Чехословакии. Они либо повсюду видели шпиков, либо не замечали, что за ними следят, а в их номерах установлены микрофоны. Им было не так-то легко понять, что нормальная жизнь должна изо дня в день идти под наблюдением, что от этого нужно просто отключиться и продолжать работать, что к этому можно привыкнуть и что это тоже может наскучить.
Мы привезли с собой только руководителей производственных групп, а в основном с нами работали чехи. Мы понимали, что некоторые из них были осведомителями, хотя главным для них было стучать не на нас, а на баррандовских служащих, сотрудничавших с нами. У меня было много других забот, и я даже не пытался вычислить стукачей, но вдруг наступил момент, когда они выделились из массы людей, за которыми следили. Всех их словно высветило беспощадным лучом прожектора.
Четвертого июля 1983 года, в наш обычный рабочий день, мы снимали большую сцену из «Свадьбы Фигаро» в театре «Ставовске дивадло». Зал был заполнен массовкой в костюмах восемнадцатого века, в оркестровой яме рассаживались музыканты, на сцене толпились певцы и танцоры. На репетиции все прошло гладко, как это всегда было в Праге, потому что наши чехи считали для себя честью работать в американском фильме, и вот я приказал зажечь свечи в тяжелых люстрах. После этого я попросил танцоров и массовку занять свои места.
– Мотор! – крикнул я.
– Есть, – ответил оператор.
– Фонограмма!
Я ждал начала моцартовской арии.
Внезапно старый театр потрясли мощные аккорды национального гимна США, и огромный американский флаг выскользнул из-под потолка и развернулся над оркестровой ямой. Наша истосковавшаяся по дому группа решила устроить сюрприз в День независимости Америки.
На секунду весь театр замер, а потом массовка поняла, в чем дело, и в зале началось ликование. И именно тогда гэбэшники оказались видны как на ладони. Массовка бешено аплодировала, а среди этой восторженной толпы то там, то здесь стояли люди в одинаковых париках и костюмах с кислым выражением на лицах. Примерно на десять ликующих чехов приходился один унылый. Овация продолжалась, и смущенные гэбэшники стали нервно переглядываться: что делать? Надо ли вмешиваться? На помощь! В конце концов они так и не сделали ничего, чтобы пресечь эту, на их взгляд, возмутительную политическую провокацию.
Я испытывал к Америке некритическую любовь иммигранта, и этот флаг и проявление энтузиазма глубоко тронули меня. В то же самое время я пришел в ужас при мысли о том, что госбезопасность может помешать съемкам фильма из-за этого инцидента. Мы были для них легкой мишенью. Нам могли вывести из строя генераторы, повредить декорации, с нами могли сделать все что угодно. Но ничего не произошло. Мы сняли флаг и продолжали работу, и чешские товарищи ни разу не напомнили нам об этой «провокации».
С самого начала между нашей производственной группой и руководством «Баррандова» возникли трения. Все началось с того, что мы захотели кормить ленчем всех, занятых на площадке. На Западе это совершенно обычное дело, но в чехословацком государстве рабочих сотрудники студии должны были приносить завтраки с собой из дома.
Вначале «Баррандов» даже отказался выделить нам комнату для еды. Когда мы нашли гримерную, которой никто не пользовался и которая показалась нам подходящей для этой цели, руководство согласилось. Нам разрешили кормить всех иностранцев, но чешским членам группы бесплатный ленч был не положен. «Баррандову» был ни к чему подобный прецедент. Студия не хотела, чтобы ее сотрудники избаловались.
Однако Сол проявил твердость в этом вопросе. Он не собирался позволить баррандовским шишкам разделить нашу группу на тех, кто имел и кто не имел права на ленч, и тем самым разрушить прекрасный моральный климат на съемках. После двух-трех ультиматумов боссы студии со скрежетом зубовным разрешили нам кормить всех работавших над «Амадеем». Со стороны Сола это был правильный шаг. Два раза в неделю нам привозили из ФРГ свежие овощи и фрукты. В стране, где зимой в магазине можно было купить только какие-нибудь сморщенные яблоки и заплесневелые помидоры, запаха мандаринов или хруста ананасов, предназначенных исключительно для американцев, было бы вполне достаточно для объявления забастовки.
Самый драматический инцидент произошел во время съемок в Театре имени Тыла, старом историческом здании, где на каждом камне читались следы прожитых лет. Я хотел снять там отрывок из «Дон Жуана», потому что именно в этом театре состоялась премьера оперы, но чехи не соглашались, хотя это был не музей, а работающее учреждение. Я понял их опасения, осмотрев помещения за сценой. Они были в катастрофическом состоянии, все было в пыли и паутине, повсюду валялись старый хлам и куски сгнившего дерева. Мы должны были освещать сцену свечами и факелами в соответствии с исторической правдой, а здание могло вспыхнуть, как пороховой склад, и нам пришлось пообещать, что мы наймем столько пожарных, сколько, по мнению руководства, необходимо для обеспечения безопасности театра.
В результате пожарные стояли у нас за декорациями на сцене, прятались в каждой ложе, в каждом проходе. По-моему, всего на площадке было несколько сот пожарных, но мы все-таки едва не подпалили исторический памятник.
Это произошло не из-за нашей неосторожности. Во время репетиций мы не хотели зажигать в старинных люстрах и канделябрах тысячи свечей. Требовалось слишком много времени, чтобы потом заменить все свечи, и мы решили зажечь их только тогда, когда будем готовы включить камеру.
Первая репетиция эпизода, в котором Дон Жуан встречается лицом к лицу со статуей Командора, прошла очень хорошо.
Певец, изображавший Дон Жуана, в великолепной шляпе с павлиньими перьями открывал рот под величественные звуки фонограммы. Он должен был встретить статую, зашататься, опереться на стол, на котором стоял красивый подсвечник, и начать арию.
Я сидел в оркестровой яме возле камеры и смотрел. Мне показалось, что все отлично, и я приказал зажечь свечи.
Дон Жуан увидел статую, зашатался и, чтобы не упасть, ухватился за стол. Он сделал все в точности, как на репетиции, но теперь на столе горели свечи, и длинные перья с его шляпы свешивались прямо над их огнем. Когда павлиньи перья задымились, я похолодел. Прошла секунда, потом еще и еще одна, все было как в дурном сне. Театр был полон пожарных, я ждал, чтобы они что-то сделали. Теперь по перьям плясали крошечные огоньки, я смотрел на них и ждал, но ничего не происходило. Дон Жуан со страстью изображал пение, не видя, что горит его плюмаж.
Где же эти чертовы пожарные?
Прошла еще целая вечность, прежде чем один из них выглянул из-за декорации. Он был молод и застенчив и обратился ко мне со смущенной улыбкой.
– Пан Форман, – сказал он робко, – простите, вы не могли бы остановить камеры? Тут у вас актер горит.
И он быстро спрятался за декорацию, чтобы не испортить кадр.
Я ни разу не сталкивался с таким воздействием магии кино. В двух шагах от пожарного горел человек, стоявший на пороховой бочке, но боец с огнем не осмеливался прервать съемку, потому что были включены камеры.
– Стоп! – завопил я, поняв, что с огнем должен сражаться я сам. – Стоп! Стоп! Стоп!
И тут же толпа возбужденных пожарных выскочила из-за декораций и с воплями набросилась на бедного, ничего не подозревающего Дон Жуана; они сбили элегантную шляпу с его головы и начали яростно топтать ее. Создавалось такое впечатление, как будто на нашей площадке внезапно начали снимать фильм Мела Брукса.
Как и следовало ожидать в социалистической Праге, над нашей работой витал дух Франца Кафки. «Амадей» был большим событием для Чехословакии, это был самый масштабный кинофильм, который когда-либо видела страна. Мы вмешивались в жизнь многих людей в Праге, мы перекрывали улицы, мы притягивали толпы зевак, мы вносили беспорядок в уличное движение. Все в городе знали о наших съемках, но ни в газетах, ни по радио, ни по телевидению о нас или о нашем фильме не говорилось ни слова. У коммунистов было правило – никогда даже не упоминать имен эмигрантов. Я был эмигрантом, поэтому чешские средства массовой информации не замечали нашего присутствия.
Единственной рекламой «Амадея» стала заметка в местной газете маленького городка, где изготовлялись шляпы для нашего фильма. В ней сообщалось, что фабрика, изготовившая исторические головные уборы для фильма «Амадей», перевыполнила план. Редактора газеты уволили за то, что он позволил просочиться в печать таким подрывным сведениям.
Несмотря на постоянный надзор, съемки невидимого, не подлежащего упоминанию фильма в Праге стали для меня волнующим жизненным эпизодом. Люди отводили меня в сторону, чтобы рассказать мне не слишком достоверные истории о Моцарте, передававшиеся из поколения в поколение. И не было дня, чтобы какой-нибудь чех – техник, или участник массовки, или грузчик – не взял меня за руку, когда нас никто не видел, и не сжал ее.
– Спасибо, – говорили они. – Спасибо вам!
Их, да и меня тоже, переполняли родственные чувства. Через меня эти люди общались со всем миром, вызывавшим столько иллюзий, а я считал для себя честью быть их скромным посредником в этом общении.