412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михайло Пантич » Кто я для себя » Текст книги (страница 7)
Кто я для себя
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:49

Текст книги "Кто я для себя"


Автор книги: Михайло Пантич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)

– Эй, – сказал он растерянно. – Нет Зекича.

– Как нет?!

– А вот так. Старички говорят, что его не было целую неделю, и они понятия не имеют, где он. Никому, говорят, не сказал. Может, заболел?

Мы добрели до высотки, одной из Шести капралов, где на шестом этаже, откуда в высокий водостой был виден Дунай, жил наш друг из лодки. Я поднялся на лифте и позвонил в дверь, на которой висела табличка «Зекич – Купусаревич». Фамилия тети Били была Купусаревич, ее предки, коренные белградцы, вели свой род еще со времен князя Милоша, и не только по этой, но и по еще тысяче других причин она, выходя замуж, не захотела менять фамилию, хотя, по правде говоря, молодой видный горец от нее этого и не требовал, у любви, в любом случае, только одно-единственное имя, все остальные – ложные. Хм, это здорово, подумал я, Зекич Купусаревич, заяц в капусте,[35]35
  В буквальном переводе: Зекич – Зайцев, Купусаревич – Капустина.


[Закрыть]
куда уж лучше, судьба собирает не только ягодки, но и капусту.

Из квартиры доносилось радио. Секунду спустя двери недоверчиво отворила Биляна Купусаревич. Ее голова была перевязана платком, глаза ввалившиеся, заплаканные. Она уже не была той красавицей, как на прошлой неделе, когда я поздоровался с ней перед универсамом. Приступ мигрени, бессонница, волнения, еще что-то…

– Это ты, Цвика, – произнесла она хрипловатым, измученным голосом. – Входи, не стой здесь.

– Спасибо, тетя Биля, – отвечал я, как любой хорошо воспитанный офицерский ребенок. – Не нужно, я не хотел вас беспокоить, но мы не нашли дядю Зеко в клубе, и я подумал… Мы договаривались, знаете, на завтра.

– Входи, – теперь это уже звучало как приказ.

– Не могу, – попытался я еще раз. – Меня Шваба ждет.

– Ничего, подождет, мы недолго, только не стой столбом, заходи, раз я тебе говорю.

Я вошел. Эта квартира не походила на другие квартиры моих приятелей. По стенам были развешаны картины, портреты старых горожан, наверное, покойных Купусаревичей, мебель была не из торгового дома «Белград», да и ковры тоже. Я в смущении остановился посреди комнаты.

– Пошли в столовую, – сказала тетя Биля и, не спрашивая, налила мне кока-колы, несколько лет назад кока-кола буквально затопила Югославию.

– Садись. Ох, убивает меня эта мигрень. Короче, слушай. Гойко забрали в прошлый понедельник.

Первый и единственный раз тогда я услышал, чтобы кто-то называл Зекича по имени. Гойко.

– Что вы имеете в виду, «забрали»?

– Ты по-сербски понимаешь?

– Да.

– Что у тебя по сербскому?

– Твердая тройка. Колунджия и Машанович говорят, что я хорошо пишу, но я не люблю домашнее чтение, скучно, ух, и так далее, ну вот и…

– Тогда ты знаешь, что значит забрали. Пришли люди, позвонили, я открыла. – Товарищ Зекич дома? – Дома. – Где он, знаете? – Он прилег после обеда. – Хорошо, разбудите его и скажите, чтобы собрался. Чтобы не поднимать шума, товарищ, – так и сказали, их было трое, примерно его лет.

– И?

– И ничего. Я вошла в комнату. Он уже проснулся, услышал звонок. Кто там, возмутился, тяжелый со сна, кто звонит в такое неприличное время. Он не любил, когда его выдергивают из послеобеденной дремы. Никто уже приличий не соблюдает, человек в собственном доме прилечь не может, так он сказал. К тебе какие-то трое, ответила я, на что он спросил, со службы ли они. Понятия не имею, я бы сказала, что да, выглядят похоже, мрачно и таинственно, на что он без дальнейших расспросов встал, застегнул верхнюю пуговицу рубашки, затянул ремень и пошел к дверям. Там – я слышала – они о чем-то поговорили, он вернулся, взял из шкафа плащ, пистолет и документы, посмотрел на меня дольше, чем обычно, легко поцеловал в щеку и сказал, пришли за мной, не спрашивай ничего, я тебе сообщу, как только смогу.

– И сообщил?

– Нет. Если бы мог, то сообщил бы, я знаю. Он такой, ответственный.

– Но что нам теперь делать, искать его где-нибудь?

– Это будет неразумно. Будем ждать. Знаешь… – она замолкла, как бы в раздумьях, не сказать ли мне что-то еще.

Я молчал, Шваба, наверное, уже весь извелся, томясь в ожидании внизу, перед подъездом.

Она понизила голос:

– Знаешь, я тебе кое-что скажу, но только никому ни слова… Ты еще молодой, но поймешь.

– Что?

– Твой дядя Зеко был на Голом острове.[36]36
  Остров в Адриатическом море, лагерь для политзаключенных, мрачный символ террора и репрессий.


[Закрыть]
Ты слышал о Голом острове?

– Слышал, – соврал я наудачу, чтобы казаться старше и серьезнее, чем был на самом деле, я понятия не имел, что это – Голый остров, меня интересовали The Animals, Брюс,[37]37
  Брюс Ли (1940–1973), гонконгский и американский киноактёр кинорежиссёр продюсер сценарист, постановщик боевых сцен, мастер боевых искусств, философ.


[Закрыть]
Уаймен,[38]38
  Билл Уаймен, бас-гитарист, участник группы «Rolling Stones».


[Закрыть]
Паппаларди[39]39
  Феликс Паппаларди, американский музыкальный продюсер.


[Закрыть]
и The Troggs, тогда я впервые услышал эти два слова. В сущности, может, я и раньше краем уха слышал что-то подобное, но не придавал этому никакого значения.

– Он там провел целых два года. Мы только-только поженились, понимаешь, после войны далеко не всем нравилась эта наша любовь, и тогда за ним пришли, и не так уж тихо, как в этот раз, и увезли его в неизвестном направлении. Первое письмо я получила, только когда ему вынесли приговор. И ждала его. Он получил пять лет, но через двадцать с чем-то месяцев его реабилитировали, похоже, обвинение было ложным, вроде бы, какой-то Газикалович что-то о нем ляпнул, они особо не разбирались, гребли всех подряд. Его вернули на службу, повысили, мы получили эту квартиру, а потом сняли их начальника, ты это знаешь, слышал, и тогда их всех скопом, коллективно, отправили на пенсию. Хорошо им, но и нам неплохо, если по правде.

– И чего они теперь опять хотят?

– Не знаю. Но я должна была тебе все это рассказать. Он тебя, правда, любит, постоянно повторяет, этот мой Цвика, у-у-у, отличный рыбак. Шваба тоже неплох, только его интересуют другие вещи. Но Цвика, есть в нем что-то такое. Не говори никому, все кончится хорошо. Раньше или позже, отпускают потихоньку… И подожди, вот тебе ключ от замка на лодке, свободно катайтесь.

На улице Швабы не было. Что-то мы заговорились, тетя Биля и я. Я постучался в Швабино окно, он жил на первом этаже длиннющего дома, назывался «четверка». Показалось его разгневанное лицо:

– Я тебя ждал, пока чуть не описался. Что случилось?

– Ничего особенного. Зекич уехал на родину, – соврал я своему лучшему другу, легендарному барабанщику в фазе становления. – Тетя Биля говорит, что ему втемяшилось отремонтировать дом, знаешь, как это далеко, пятьсот километров, неизвестно, сколько там пробудет. Когда вернется, тогда вернется, а нам он оставил ключ от лодки.

Той осенью мы со Швабой крутились вокруг острова Велико-Ратно, когда взбредет в голову, «пента» топлива ест мало, практически ничего. Сразу после школы мчались на новую набережную возле гостиницы «Югославия», там и до сей поры имеется причал и зимняя стоянка для лодок, запрыгивали в военную резиновую лодку и исчезали в наших личных джунглях, в «амазонии» близ нашего квартала. Мы ловили все подряд, Шваба однажды поймал сома на семь кило, я – бессчетное количество щук и иногда судака, а если выпадал день совсем без улова, а такие дни тоже считаются рыбалкой, то воровали рыбу из рыбачьих мереж, – мы знали места, где их ставят, и всего-то делов, в удобный момент, чтобы никто нас не заметил, обыскать эту ловушку. Мы никогда не брали больше одной-двух рыбин, чтобы никто не заметил воровства. Однажды нас даже остановила речная полиция, они наорали на нас, что мы хулиганим, марш домой, что вы тут шастаете по реке, орал старший из них, я готов поклясться, что именно он потом стал министром, одно лицо, – в следующий раз оформлю вам задержание, пусть ваши отцы хоть сто раз генералы. И на этом все закончилось. Рыболовные билеты тогда никто не спрашивал, милиция в те времена практиковала строгость более тонко…

Зекич вернулся через три месяца. Я был на родине, сообщил он, не моргнув глазом, и опустил все дальнейшие подробности, хотя по моему взгляду мог понять, что я знаю гораздо больше, чем Шваба, но молчал, а я ни о чем не спрашивал, вот так. Служба службой, а рыбалка рыбалкой, вот и весь сказ. Шваба, само собой, так как ни о чем не знал, спросил его, водится ли рыба в той его речке, как она там называется, на что Зеконя спокойно ответил, что сейчас ее больше, чем когда-либо, никто десятилетиями не рыбачил на той воде. Только выдры и птицы. Рыбалка в тех краях в принципе считается потерей времени, рыбачат только безработные и лодыри, те, что любят бездельничать и ротозейничать, а те немногие, кто остался, надрываются в поле или маются со скотом. Да и жалко мне той рыбы, форели, гольцов, усачей и голавлей, добавил он, пусть растут в том раю, с ними как-то веселее и не так пусто, как оно обычно и есть. Лучше я научу вас ловить окуней, вот это – рыба, пусть и небольшая, но царская, бывает, что и мелкая, но и мелкая рыбешка радует человека.

Ну, пусть нас научит. И он меня научил, на все времена, а я думаю, что и Швабу, который через пару лет переметнулся в другие воды и выбрался в большой мир, а я все так же томлюсь в лодке, один, без Зекича… И я ни на что не променяю те пять минут, когда из Дуная встает солнце. И крупный окунь, братец мой, бобыль, редко его встретишь в малой стае. Чем рыба мельче, тем стая больше. И пока окунь растет, становится все глазастей, горбатей и высокомерней. Не ахти какой пловец, обычно он держится возле какого-нибудь камня или кочки, скучает в затопленных ветках и поджидает добычу. Поджидает и дожидается. Во-первых, стало быть, надо найти правильное место, тихую заводь или совсем спокойное течение, затопленный ствол дерева со множеством цепляющихся сучьев. Там, где цепляется крючок, тут и рыбу подцепишь, на чистом месте ловить нет никакого смысла. Затем хорошая наживка, мелкая рыбешка, толстый речной червь, хвост уклейки… спрячешь крючок, плюхнешь, где надо, на поплавок или грузило, особой роли не играет. Зекич любил глубину, а я люблю поплавок, и, как только окунь заглотит наживку, он ее уже не отпускает, забирается в самые густые ветки, оттуда его надо в нужный момент вытащить.

Нарыбачились мы в те годы, ей-богу, в результате рыбацкого учения, которое не уступает ни одной философской системе, Зекич, Шваба и я. Окуней завались, хоть из лодки, хоть с берега, хоть в рукавах, в заливах Панчевачки-Рит, Тереза, Црвенка, Бесни-Фок, Сибница, Вага, Дубока-Бара, Ябучки, Визель, Караш, что на Дунае и что на Тамише. Потом каждый пошел своей дорогой… Я переехал из Квартала 21, бросил бас-гитару и исполнил пророчество Джамбасовички, не переставая ходить на рыбалку все те запутанные, переплетенные десятилетия, которые неосязаемо загустели и затвердели во время, называющееся жизнь. Все более одинокий. Прав Мухика,[40]40
  Хосе Альберто Мухика Кордано, президент Уругвая в 2010–2015 гг.


[Закрыть]
когда говорит, что человек – как кошка, и что ему тяжело жить в одиночестве, но именно он провел в тюремном застенке десять лет, разговаривая только с муравьями, и сам, как муравей среди них, так почему мне должно быть хуже, в лодке, под открытым небом, под разговоры с окунями и неведомыми силами.

Зеко старел аристократично, и с ним тетя Биля. Виделись мы все реже, изредка я им звонил, справлялся о здоровье, а Зеко «как дела, коллега», поздравлял с праздниками, до тех пор, пока… Я проводил прекрасную Биляну в последний путь, в крематорий, и с Зеко простился, вместе с небольшой группкой его еще живых ровесников, восьмидесятилетних, я был среди них единственным пятидесятилетним юношей. Шваба задолго, задолго до этого уехал в Беркли учиться на ударных, а потом принялся колесить по всему земному шару… Изредка я где-нибудь читаю, что теперь он играет с тем-то и тем-то, последний раз он мне звонил, когда в позапрошлом году приезжал в Белград с Кокером, и Джо, глянь-ка, – уже севшая батарейка. Как ты, старик, что нового, – спрашивал он с сильным американским акцентом, давай на борт, я тебя внес в список, – но мне не хотелось, если уже раз от чего-то отказался, отказался навсегда. У него есть мой телефон, у меня – один из его адресов, на который он получает почту, хотя всю ее открывает агент или менеджер, так что это, считай, что ничего, «трио в лодке» распалось, да и сама лодка, та, черная, резиновая, давно уже истерлась и распалась на куски, дно из авиационной фанеры сгнило, «пента» разобрана и продана на запчасти.

Годы, годы, годы, годы. А сегодня… эх, сегодня…

Сон в летнюю ночь
@Перевод Татьяны Жаровой

Это случилось в саду загородного дворца одного жившего в давние времена князя, поэта, много лет назад. Только что закончилась война, одна из тех бессмысленных грязных войн, каковы, впрочем, все войны, когда уровень мерзости, ужаса, мрака и безумия возрастает соразмерно пролитой крови. Близилась полночь, на просторном дворе, полном экзотических растений, окруженном высокой кованой оградой с заостренными, как у воинов, пиками, устремленными к всевышнему, режиссер Божидар Джурович никого не застал. Повсюду валялись опрокинутые стулья, зрители из-за неожиданно хлынувшего проливного дождя разбежались в один миг. Сначала где-то поблизости грянул гром, а потом разверзлись хляби небесные, и пьеса знаменитого мужа Анны была остановлена.

Ненастье не продлилось и часа, но этого оказалось достаточным для переноса спектакля на другой день, а, по правде говоря, навсегда, потому что труппа, гастролировавшая по взморью, назавтра переезжала в другой город. Что была не велика потеря. Актерам, несмотря на радость всеобщего веселья, так необходимого в смутное время, уже немного надоело каждый вечер, семь дней подряд, на одном и том же месте, повторять один и тот же текст, хотя все были воодушевлены игрой и тем проклятием ожидания аплодисментов, которые были единственным оправданием и смыслом этой безумной профессии, иными словами, мольбы – я ищу любви.[41]41
  Здесь и далее цитаты из пьес У. Шекспира «Сон в летнюю ночь», «Два веронца». «Макбет», «Ромео и Джульетта» в переводах 0. Сороки, В. Миллера, П. Когана, А, Флори, Т. Щепкиной-Куперник.


[Закрыть]
Всегда, всюду и в неограниченных количествах.

Однако путь истинной любви тернист, к тому самому магическому «да» приходится идти, с трудом преодолевая миллион препятствий, ибо – любви людской сопутствуют преграды. И Джуровичу это было хорошо известно, ведь он шел к своему «да» годами. Обогнув большую лужу, зеркальная гладь которой была настолько тиха, что он увидел в ней свое отражение-тень, – впрочем, тень порой подсказывает осмотрительному хозяину, тому, что на нее ступить не смеет. «Прочь, тень ужасная!», – и присел на край единственного не опрокинувшегося стула. Ему нравилась эта тишина в саду старого князя. В своем деле он больше всего любил именно ее, тишину, воцарявшуюся после всего, после волнения, шума и безумия, аплодисментов и гула зрительного зала. Да, да, именно ее, тишину, которая опускается над миром, всех успокаивая и всех примиряя. Никто его никогда ни о чем таком не спрашивал, вообще никто, а если бы ненароком и спросил, он бы ответил, что занимается своим ремеслом в первую или в последнюю очередь, совершенно все равно, но именно ради тишины. Той самой, окончательной, переполняющей и искупающей, всепроникающей, не требующей слов, более того, когда слова излишни. Неуместны. Бессильны. Достаточно любой воды – будь то лужа, ручей, озеро или море, что тоже не важно, и тени, которую постоянно попирает ее хозяин (хотя, кто тут кому хозяин?) и вообще все, и которая хочет, чтобы ее оставили в покое.

Джурович осмотрелся в тишине. После дождя в свежем воздухе струилось необычное благоухание привезенных со всего света растений. А запахи, как известно, пробуждают особые мысли. И так Джурович, оставшись один, без тени, в безмолвии княжеского сада, в окружении растений, задумался о пьесе, которую он никогда не поставит, – всегда есть пьеса, которая не увидит театральных подмостков, и какая-нибудь нерассказанная история, если уж совсем по честному.

Признаться, эта история реальная, а пьесы как не было, так и не будет, ни сейчас, ни потом. История об одном «да».

На сцене, чего Джурович в задумчивости не замечал, царила неразбериха. Кто-то из актеров, возможно, виртуозно-неуклюжий ткач Основа, в панике покидая сцену (а паника – это ни что иное, как танец Пана, того самого, который – веселый дух, ночной бродяга, шалый Пэк), свалил кулису, которая должна была изображать дворцовые врата, и теперь эта самая кулиса валялась на полу, опрокинутая лицевой стороной на пол, обнажив деревянный каркас, на котором было натянуто полотно, изрядно набухшее от воды.

Оттуда уже больше никто не выйдет.

Этот август, черт его знает, как и почему, выдался дождливым, будто здесь тропики, а не Средиземноморье. После прохладного утра и жаркого полдня, которые горожане называли пеклом, когда от влажности люди едва дышали, с усилием, что называется, жабрами, словно кефаль, только что выловленная сетью из мутной тины, где-то после обеда и непременной сиесты, называемой местными мертвым часом, с гор из укрытия опускались с точностью до минуты, хоть часы проверяй, низкие хмурые облака, похожие на плотные мазки краски на любительской картине маслом; издалека возвещая о своем появлении раскатами грома, напоминавшими жителям и приезжим, а особенно беженцам, совсем еще недавнюю самую что ни на есть настоящую артиллерийскую канонаду; бездомные, павшие духом, не имеющие документов, они, очнувшись в поту от неглубокого послеполуденного сна, приходили в себя, не готовые к встрече с явью. Проклятая духота доводила их до необъяснимого и с трудом переносимого одуряющего невротического транса, того морока, что терзает нервы всех и каждого.

А потом, под вечер, к счастью и всеобщему облегчению, снова как будто проясняется, откуда ни возьмись, с моря тянет легким бризом, приносящим приятную свежесть, и город снова оживает, а вместе с ним и сад старого, давно почившего князя, поэта и воина, где совсем недавно новые непризнанные поэты и самовлюбленные выскочки читали свои стихи, где и разыгрывались легкие веселые летние представления, полные звонкого смеха и актерской бравады.

Для того чтобы избежать всех этих аномалий и превратностей погоды, режиссер Джурович устраивал репетиции с самого утра, из-за чего актеры, хронические сони, начали было протестовать, но потом привыкли, а что им оставалось, ведь театр – это особый род войск, известно, кто генерал, кто знаменосец, а кто башибузук, кто пушечное мясо, а кто служит на конюшне. В саду благодаря изобилию растений зной наступал с опозданием, каменные стены начинали источать жар, только когда их со всей силы припекало солнце, а так от них исходила приятная солоноватая прохлада. Джурович – чешская школа – принадлежал к числу четких, как часы, режиссеров, которые знают, чего хотят, и благодаря то ли интуиции, то ли здравому смыслу, следуют глубинным, скрытым, а оттого еще более веским правилам драматургии, – не раздавал актерам приказаний, не читал нотаций, а давал им возможность играть, сам следя лишь за тем, чтобы они не путали текста. Забыв обо всем, они окунулись в работу, собрав все в единое целое, так что сон в летнюю ночь наконец-то мог бы начаться.

Актеры, жаждущие любви, они ведь, как дети, потому что любовь – ребенок, – играли увлеченно, с задором, отрабатывая деньги, уплаченные публикой за билеты, воздавая неудачливому охотнику на оленей, отдавая и Джуровичу, и зрителям все, на что были способны, с каждым вечером беря новую высоту искусной игры; слух об их мастерстве разлетелся со скоростью ласточки по этой измученной войной стране. Играли шесть дней подряд, не объявляя премьеры; публика, взалкавшая красоты, стекалась отовсюду, город жил карнавалом… Импресарио потирал руки, и, воспользовавшись слухами, что спектакль превзошел все ожидания, сразу пустил в продажу все свободные места на следующие спектакли; в момент были распроданы даже самые плохие, неудобные, и все шло своим чередом, что лучше и не бывает.

Однако чтобы все долго оставалось на своих местах, и течение жизни шло гладко, как по писаному, никогда не бывает. На шестой день погода сбилась с заведенного ритма, ежедневный сценарий – прохладное утро, жаркий полдень, послеполуденные ливни, вечерняя свежесть, – сбился, свихнулся, как говорили беженцы. На эти неурядицы наложились и внутренние проблемы: у главного артиста, того, что играл Лизандра, внезапно случилось воспаление желчного пузыря, и вместо него должен был ввестись другой исполнитель, не менее даровитый, но рангом ниже, и едва все это как-то улеглось…

Ах, этот проклятый дождь. Утренний рассвет на шестой после первого ненастья день выдался хмурым, без солнца. Облака, как застывшие в полете крепости, были почти неподвижны. Сначала гром оглушил своей бомбежкой все окрестности, а потом частые автоматные очереди ливня поливали вмиг опустевшие улицы, дома, перекрестки, парки и порт. Зрители, вооружившись зонтиками и дождевиками, в назначенное время все-таки собрались и терпеливо ожидали у входа в княжеский сад. И правда, где-то с первыми сумерками показалось, что дождь затихает. Похоже, перестал, заметил кто-то. Ворота открылись, артисты поспешили в гримерки и костюмерную; зрители, с трудом доставшие билеты, изо всех сил стараясь не испортить себе настроения, постепенно начали заполнять театр.

Вдруг, словно по чьему-то щелчку сверху – что возможно, поскольку и Deus ex machina, прежде чем в решающий момент себя явить, любит понаблюдать за тем, что напридумывал сын перчаточника, что за комедию ломает он на сцене, – дождь прекратился, и представление, постепенно набирая обороты, началось, чтобы, в конце концов, и завершиться, под ожидаемые овации. Ах, любви в этот шестой вечер хватило всем и сполна. С одной лишь оговоркой, едва ли заслуживающей упоминания. После спектакля к Джуровичу, который уже готов было внимать своей главной симфонии тишины, подошел пожилой, изможденный человек, лицом похожий на старого князя, вылитый он, и, запинаясь и заметно волнуясь, признался, что ходил на все спектакли все шесть дней подряд и сожалеет, что не сможет прийти и в седьмой раз. Джурович, нуждавшийся в покое, был немного рассеян, и, несмотря на то, что похвала старика была ему приятна, не сразу понял, что именно тот, собственно, сказал, и даже не придал этому значения, ведь после спектакля каждому есть, что сказать.

А ему хотелось помолчать.

Но на седьмой вечер, когда ожидаемый после полудня ливень порядком запаздывал, он вспомнил слова старика. Ему не нужны были никакие объяснения, хотя разное приходило в голову, метеозависимость, к примеру, потому что и у него всякий раз к перемене погоды постреливало в правом колене. Или вот, допустим, метемпсихоз; была у него актриса со странным именем Дидо, которой требовалось два дня, чтобы выйти из образа, к примеру, Гермии. После спектакля она продолжала изъясняться репликами своей героини, и все думали, что она немножко чокнутая, словно двенадцатилетняя девчушка, которая, чтобы узнать мечты, томленья, слезы, желанья, сны, еще не обежала вокруг куста лещины, ну и что с того, просто, оказалось, артистка не сразу была готова выйти из образа: рабочая температура держалась у нее еще долго после выключения мотора, да к тому же, не пойми откуда, Джуровичу пришла в голову телепортация, путешествие во времени… Мы все хотим оказаться где-нибудь в другом месте, далеко отсюда или в далеком прошлом… Самая что ни на есть ерунда и мелкие глупости, в сущности, что-то совсем будничное. Старик с восковым лицом, просто хотел высказать ему заслуженные восторги, чтобы затем исчезнуть, неведомо куда, ну а то, что назавтра вечером случилась гроза, так это всего лишь стечение обстоятельств. Хм, стечение обстоятельств, что бы это могло значить, не обязательно, но все-таки – что эти маленькие летние погодные беспорядки следуют какому-то порядку.[42]42
  Цитата из поэмы «Горный венец» черногорского правителя и поэта Петра II Петровича Негоша. Перевод Мих. Зенкевича.


[Закрыть]

Той ночью, седьмой по Писанию, ничто не предвещало дождя. Пролился вчера, заметил кто-то, должно быть, сегодня вечером уже не будет. И правда, все началось, как надо, уже послышался первый смех и на сцене и в зрительном зале. Какой-то чудак, впервые оказавшийся в театре, а такие всегда находятся, с кем что-то происходит впервые, захлопал от восторга посреди первого короткого монолога исполнителя главной роли, который играл впервые, но, несмотря на это, не дал себя сбить. Не упустил случая и отвел душу, после чего, и на сей раз обошлось без руки Всевышнего, занятого, как известно, другими делами, а не этим прожигателем жизни из елизаветинской эпохи, на раз-два-три небеса вновь разверзлись, и открылся такой пролом в облаках, что продолжать игру не было никакого смысла. Шлепая по только что образовавшимся лужам, зрители тут же разбежались кто куда, актеры забились внутрь помещения, потом приехал микроавтобус и отвез их в гостиницу. Только режиссер Джурович оставался стоять под дождем, рассерженный и вместе с тем возбужденный, словно отбывал незаслуженное наказание. И кто знает, сколько бы он так стоял, если бы из боковых дверей не вышла актриса Дидо, точнее сказать – Гермия, до которой все медленно доходило, она спросила, зачем он стоит под дождем, и позвала его поскорее спрятаться в укрытии, ведь, что тут поделаешь, случилось то, что случилось. Там они проговорили о всякой всячине до глубокой ночи. Затем, проводив Дидо, Божидар вернулся в сад. По дороге он увидел в луже свое отражение. «Ступай», – сказала ему тень, – «оставь меня одну», – и он ничего не имел против этих беззвучных слов, ему, хм, самому хотелось побыть в одиночестве, да и редко случается договариваться с собственной тенью.

Он присел на стул, который почему-то не опрокинулся, и, внимая тишине, вспомнил один случай, которому никогда не суждено было превратиться в пьесу. История хорошая и занимательная, достойная того, чтобы поведать ее, пусть и не вдаваясь в подробности. Не Боккаччо, не Шекспир, хотя, на первый взгляд, похоже, впрочем, нет, не похоже. Джурович на пути к своему Да устал от назойливого мелькания величайшего из великих, а также от выскочек, дельцов от театра, которые, расталкивая друг друга локтями и прикрываясь великим именем и так называемым новым прочтением или бессмысленной «интерпретацией», извлекали и выставляли возвышенное на поругание надутым патологическим эгоцентрикам, для которых единственным условием сохранения собственной многозначительности было наличие кого-то из великих рядом, как… как, прости господи, охотник на рогатую дичь.

Потому что, когда я говорю о Шекспире, я и сам становлюсь Шекспиром.

Естественно. О да, разумеется.

И хотя это и не Шекспир, и не Боккаччо, а могло бы так случиться, что эта история всплыла откуда-то из тех времен, случайно, о чем не следует особо распространяться. Он услышал ее много лет тому назад от своего старого пражского профессора, исследователя драматургии эпохи Возрождения, который изрядную часть своей жизни провел в архиве знаменитого средиземноморского города, занимаясь историческими изысканиями, как на золотых приисках, и это вовсе не метафора, а самая что ни на есть правда: история – это золото, наваждение и озарение одновременно, одного без другого не бывает. Джуровича эта история привлекала как раз потому, что во всем его превосходила. Да, да, суть остается недосказанной и невыраженной только в тех рассказах, которые с трудом можно поставить на сцене. С трудом, либо вообще никак. Ибо любовь всегда сильней холодного рассудка, любовь с рассудком редко живут в ладу, они друг в друге не нуждаются. А когда по воле случая они соединяются, то перестают быть тем, чем на самом деле являются, и уже рассудок не рассудок, и лю…

Так вот.

Много столетий назад жил в одном городе знатный молодой дворянин, отпрыск уважаемого древнего рода, и мог он выбрать невесту себе под стать. Но нет, не тут-то было, засмотрелся он на бедную горожанку, красавицу, самую младшую из четырех сестер, в доме у которых и на добрый обед не было, а не то, что на богатое приданое. Однако они обручились, сказали друг другу Да, и ничто не могло эту клятву нарушить, ни то, что богатый отец того дворянина отправил околдованного любовью сына в кругосветное плавание, мол пусть земной шар обогнет, мир посмотрит, привезет цветок камелии и когда остынет от сердечной страсти, женится на ровне, и ни то, что отец отослал всех четырех дочерей-красавиц в монастырь, чтобы вместо сына человеческого возлюбили они Сына Божьего и Девы Марии. Прошли годы, возмужавший и уже не столь юный дворянин вернулся домой, похоронил родителей, вступил в наследство и, сгорая тайной страстью, разузнал, где его суженая. Да она же вместе с сестрами в монастыре, у самых городских стен, перед извечным выбором умереть или связать себя безбрачия обетом. Он послал ей весточку и вскоре получил ответ. Она ждала, молилась за него и призывала к себе, – тому, кто ждет, в урочный час приходит все. Она назначила ему свидание у боковых ворот, у скрытого в ночи узкого прохода, спустила веревку, и он поднялся, спеша навстречу объятиям своей возлюбленной. Никто с уверенностью не мог сказать, сколько дней и лет это продолжалось, в архиве сохранился лишь донос соглядатая, что знатный господин, – во всяком случае, так рассказывали об этом деле, – любовь свою дарил и сестрам своей избранницы до тех пор, пока одна из них не понесла, и наказание настигло грешников. Церковные власти провели тщательное дознание, которое грозило остракизмом и постригом, клеймением, изгнанием, отлучением от церкви и даже сожжением на костре, а потом была устроена засада, дабы человека, видевшего Сулавеси, схватить in flagranti и подвергнуть заслуженному наказанию.

По другой версии, также не стоящей особого упоминания, бывший мореплаватель по какой-то причине не смог в назначенный вечер явиться на свидание со своими возлюбленными и попросил своего лучшего друга пойти вместо него. Ждет тебя рай, должно быть, объяснил он ему, однако лучшего друга встретили стражники, скрутили, как только он перелез через ограду, и тут же, в назидание другим, не спрашивая, ни кто он, ни откуда, ни как здесь оказался, отрубили ему голову. Спустя минуту окровавленная голова вылетела из окна, словно мячик, и покатилась по брусчатке в сточную канаву. На утро третьего дня избранница дворянина вместе со своими сестрами была замурована в нижних покоях, чтобы в молитвах и слезах провести здесь остаток дней своих, а пару месяцев спустя после кровавого события новорожденное дитя было оставлено в корзине для сбора винной ягоды на крыльце сиротского приюта…

Через тридцать лет по тем же городским улицам бродил бездомный, похожий, как две капли воды, или, как говорили местные, вылитый, тот самый молодой дворянин, который в ту же злосчастную ночь, при известии о смерти друга, повесился. Готовый сюжет о любви и смерти, о свете и проклятии, о неисповедимых путях любви, каковыми должны быть все настоящие истории на этом свете, подобные тем, что с легкостью сочинял знаменитый муж Анны, тот самый, что завещал ей «вторую по качеству» кровать.[43]43
  По завещанию Шекспира «вторая по качеству кровать» предназначалась его жене.


[Закрыть]
Об этом рассказал Джуровичу его профессор, и, не дав времени расспросить его о подробностях, сам канул в вечность, где всем нам, увы и ах, в конце концов, придется расстаться со своей тенью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю