Текст книги "Кто я для себя"
Автор книги: Михайло Пантич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
Первые десять лет
@Перевод Елены Сагалович
Только когда мы начинаем вспоминать,
мы видим, сколько в нас забытой жизни.
Грейс Келли
Воспоминания склонны к выдумыванию событий.
Кит Ричардс
Действительно ли было то, что мы вспоминаем?
Драголюб Мичунович
А мои воспоминания всегда начинаются с конца, не так, как я сейчас рассказываю, поэтому, может быть, немного неточно, но по-другому вы бы не поняли.
Меша Селимович
Мы вспоминаем не то, что мы хотели бы вспомнить, а то, что хочет вспоминаться, делает это посредством нас. Так или иначе, ранние воспоминания – основа любого воображения.
М. П.
Первое, что я помню, – грузовик. Игрушка. Я сижу на полу в кухне и пристально всматриваюсь, как под гипнозом, в свою первую игрушку. Ту-ту, ту-ту – едет грузовик. Мой грузовик. И я не помню ничего другого, только этот грузовик, мне, может быть, два с половиной, не больше трех лет. Позже, намного позже, я уже взрослый человек, на известие о смерти дяди откуда-то из подсознания всплывает понимание, что мне его привез в подарок именно он, мой дядя, брат отца, моряк; вижу, как он стоит в дверях в белой матросской форме, с синими полосками. На флоте в то время – еще были свежи воспоминания о войне – служили долгих три года; дядя, ушедший в армию юношей и вернувшийся взрослым мужчиной, использовал тяжело заработанный или с еще большим трудом выпрошенный отпуск, чтобы увидеть меня в первый раз. Из этого я делаю вывод, что трех лет мне еще не исполнилось. По моде того времени почему-то считалось шикарным одевать маленьких детей в матросские костюмчики. У меня есть одна такая фотография, я маленький матрос, на качающейся деревянной лошадке, каковая была частью обязательного реквизита в любом конкурентоспособном фотоателье, из тех, что получше. Самолеты, грузовики, на память о ЮНА,[55]55
Югославская народная армия.
[Закрыть] счастливые молодожены и так далее.
Все это давняя история. Навсегда ушедшая, память ничего не может с этим поделать – навсегда.
* * *
А вот этого я не помню, мне рассказали. Иногда мои тетки водили меня на прогулку вдоль реки. В один из таких дней я подошел к воде, взял в руку веточку, упавшую с дерева, и сел на берег. Меня спросили, что это я делаю. «Ловлю рыбу», – ответил я. Потом тетя мне рассказывала, что никогда на этой части реки, где мы гуляли, мы не видели ни одного рыболова, она могла бы поклясться. И в моей семье, в этом я уверен, не было рыболовов. Что меня подтолкнуло сделать что-то, чего я никогда раньше не видел или, может быть, все-таки видел, краем детского глаза, не сознавая, что вижу? Кто знает.
Если бы я верил в реинкарнацию, то мог бы легко сделать вывод, что в какой-то прежней жизни был рыбаком, например в каком-нибудь японском рыбацком поселке или в Перу, хотя не очень-то в это верится. Но я верю в магию воды. Я ощутил ее, будучи трехлетним мальчиком, и с тех пор она меня не отпускает. Я ловил рыбу в море, часами просиживая на молу или деревянных мостках, погруженных в мелководье лагуны, ни посулами, ни угрозами меня не могли оттуда согнать; часами меня зазывали поесть, а более серьезно настоящей рыбалкой я начал заниматься в начальной школе. Это междуречье в моем городе в то время было заболоченным пустырем, квартал, где я жил, одним из первых построили на насыпной песчаной дамбе. Рядом проходила железная дорога, а там, за рельсами, начиналось наше царство, сеть каналов и луж, междуречье, заросшее урутью, камышом, вербами, кувшинками, населенное рыбами, птицами и мелкой живностью. Как ни посмотри, у меня было необычное детство: рядом с бетонной пустошью мегаполиса я параллельно знакомился с почти нетронутой природой. Продолжалось это недолго, за два-три лета болото засыпали песком, так что теперь я живу на том же месте, точно, метр в метр, где когда-то ловил краснопёрок, окуньков и щук. Это были мои первые рыбки, во всех смыслах слова. Серебристого карася, у нас называемого «бабушка», тогда, к счастью, не было. «Бабушки» (во всех смыслах слова) появились позже…
* * *
В три года я тонул в реке. Помню так, как будто это было вчера. Я зашел на мелководье, до колен, меня тянуло в воду. Еще один шаг, то ли галька ушла из под моей маленькой ноги, и меня затянуло в водоворот, я попытался вдохнуть, но глотнул воды и стал захлебываться, не знаю, молотил ли руками, только время от времени мне удавалось поднять голову над поверхностью воды; черт его знает, испугался ли я, но только подумал, что скоро умру, тогда у меня впервые мелькнула мысль о смерти. Это – когда нас нет. А потом меня схватили чьи-то сильные руки и легко вынесли на берег, летом и не такая уж большая река, везде, кроме омутов, ее можно перейти вброд… Это был какой-то солдат, теперь я придумываю, потому что ничего о нем не знаю, может быть, родом из далеких краев, может быть, сбежавший из части тем адски жарким летним днем искупаться, и вот здесь мы встретились, чтобы не встретиться больше никогда, его рука и моя детская голова, благодаря чему я сейчас все это пишу и обо всем думаю, иначе давно бы лежал в забвении, как это однажды и случится, неумолимо, в силу времени, все мы однажды станем забвением, любое воспоминание имеет свой срок, если не станет рассказом…
* * *
Лет пять-шесть спустя опять было жаркое лето, мы с ребятами убежали купаться на другую, еще меньшую речушку, где мы, когда тетя мне разрешала, иногда ловили карликов и раков. Но в тот раз мы ушли подальше от дома, на излучину, где течение быстрое и впадает в глубокий водоворот. Здесь можно было прыгать вниз головой, а еще мы состязались, кто первым переплывет речку в несколько замахов. Горожане, генетически склонные к преувеличениям (если их кусал комар, они говорили: «Заколол меня комар!»), называли водоворот Манитовац,[56]56
Бешеный, неистовый (серб.).
[Закрыть] хотя, по правде говоря, в том, якобы бешеном месте, не было никакого неистовства, а только небольшое расширение неспешного течения реки. Но здесь когда-то, мне рассказывали, утонула Зора, моя двоюродная сестра, и Манитовац таким образом укрепил свою дурную славу; атавистический страх воды имеет свои глубокие корни и причину, из воды мы вышли, в воду и уйдем.
Мы только-только пришли на реку, огорченные тем, что хозяин ближнего фруктового сада утыкал кромку забора осколками разбитых стеклянных бутылок, и мы больше не сможем, перемахнув через него, красть зеленые сливы, как вдруг, злой, каким я его никогда не видел, перед нами возник мой дядя. «Что вы тут делаете, безобразники, марш домой, я вам сейчас покажу!» Так мы, повесив носы, и поступили, не будет ни купания, ни карпиков, ни раков. Тридцать с лишним лет спустя я проходил мимо Манитоваца, водоворот оказался спрятанным, будто в большой кастрюле, мне казалось, что я могу его выпить в три глотка, а ближайший холм, на который учительница Никчевич водила нас смотреть на окрестности и определять стороны света (оближешь указательный палец и узнаешь, откуда дует ветер), показался мне какой-то лилипутской кочкой. В воспоминаниях вещи часто оказываются в сто раз больше, чем на самом деле. Но по мере нашего старения они уменьшаются, будто исчезают, как в мыслях, так и в реальности.
* * *
Меня выводят на небольшой балкон. Я держусь за чью-то ногу, выглядываю между столбиками балюстрады, высоко над землей. Внизу, под нами, толпится масса народу, потом я увижу столько людей только в 1997-м, на встрече Сербского Нового года, когда весь Белград воздвигся, чтобы опровергнуть наглую ложь. Но здесь речь о другой большой и длительной иллюзии, в которой я вырос, которой присягали даже те, кто сейчас говорит, будто бы не верили в нее. Большой военный парад грохочет по улицам, солдаты и офицеры в безупречно выстроенных колоннах, танки, джипы и грузовики, похожие на тот, что мне купил дядя, брат отца, только в сто раз больше. И люди, с оружием и без оружия, люди, выкрикивающие лозунги, аплодисменты и голоса летят в небо, пулеметы, пушки, ракеты – все это приводит меня в возбуждение, которого я не понимаю, но ощущаю очень сильно. Потом мы уезжаем на другой конец города, к дяде, маминому брату, на обед, и я в ванной комнате первый раз в жизни вижу ручной душ, который напоминает мне телефонную трубку. Наш душ, неподвижный, был укреплен высоко, из него, когда меня купали, вода лилась потоками, как дождь, а этот можно было поворачивать, как хочешь. Именно так я и поступаю, но оказываюсь облившимся водой с ног до головы. Привстаю на цыпочки и на стеклянной полке под зеркалом рассматриваю мелочи: бритвенный прибор, расчески, флакончики с лосьонами и духами, в одной картонной коробочке вижу овальные пакетики в золотой фольге, похожие на шоколадки, но это не шоколадки, они какие-то резиновые, обсыпанные тальком; у зубной пасты вкус клубники, я пробую, и мне нравится, я хочу съесть ее немного, но меня тошнит. Выхожу из ванной комнаты, мокрый и замызганный, взрослые заняты каким-то полнометражным разговором. Меня никто не закачает…
* * *
А потом мне кто-то принес голубей, в подарок. Они были молоденькие, еще не летали. Я бегал за ними, хотел поймать хотя бы одного. Но они были сноровистей меня. «Посыпь им хвост солью», – сказал мне дядя и дал солонку. Я опять бегал за ними, пытаясь посолить им хвосты. Ничего не выходило. Я хныкал, а все надо мной смеялись. «Ладно, пошли в кондитерскую», – сказал дядя, чтобы меня утешить, но там не было сутлияша, сладкой рисовой каши. Я любил сутлияш с корицей. «Возьми тулумбу». «Не хочу тулумбу, хочу рисовую кашу». «Этому ребенку никто не угодит», – сказал дядя кондитеру, а потом повернулся ко мне: «Вот бы мне узнать, кто тебе насыплет соли на хвост, – процедил он сердито, – пошли домой».
* * *
Из игрушек еще помню черный кольт, ковбойский (так я его называл), который при помощи проволочной пружины выбрасывает из барабана желтые пули. Та-та-та, я стрелял из него целыми днями, до хрипоты, пока пружина не ослабла настолько, что пуля едва выползала из ствола и падала мне под ноги, хлоп, а потом и его не стало. Помню лук и стрелы, настоящий лук, как у индейца, с кисточками, а стрел было три, и первый его владелец, какой-то мальчишка старше меня, метко попадал в ворота гаража во дворе. Ух, как мне хотелось такой лук. «Три сотни», – сказал этот мальчик, я не знал, сколько это, пошел на кухню, встал на цыпочки, достал из шкафчика банку с деньгами и отнес ее во двор. «Вот, возьми», – сказал я ему, у мальчика заблестели глаза. Он засунул пальцы в банку, вытащил несколько купюр, пихнул мне в одну руку лук и стрелы, в другую – банку, и был таков, как будто его никогда тут и не было. Я не знал, что делать с таким молниеносно полученным даром, если это был дар. Вдруг я понял, что чистый объект желаний принадлежит мне, что он мой, лук и стрелы больше не выглядели столь же привлекательно, как несколько дней назад в руках недавнего владельца бесценного сокровища. Никто из домашних мне ничего не сказал, банка с деньгами была возвращена на свое место, а лук и стрелы бесследно исчезли. И мне совсем их не было жаль, нисколько. Потом мне дали в утешение другой, безыскусно сработанный из ветки граба. Я на него даже не взглянул.
* * *
По праздникам мне давали настоящий пистолет, военный трофей, без пули в стволе и без обоймы (потому что он был очень тяжелый, я едва удерживал его детскими руками), чтобы я носился с ним по комнатам и играл в партизан и немцев; я, разумеется, партизан, немцы где-то там за диваном, в самом дальнем углу комнаты, в темноте между стеной и массивным шифоньером с прекрасной ореховой фурнитурой – тут они разместили свое пулеметное гнездо. Распластавшись на паркете и ковре, подкрадываюсь и стреляю, стреляю и стреляю, как Мирко и Славко, до тех пор, пока не наступает полная тишина. Наверное, они отступили в подвал, догадываюсь я, но боюсь темноты, мне нельзя туда спускаться. Пятьдесят лет спустя я спустился в этот подвал, в городе, который теперь заграница. Там пахло плесенью, квашеной капустой, углем, пылью… На дверях квартиры на первом этаже, где мы когда-то жили, табличка с неизвестной фамилией. Я не стал звонить в эту дверь, мысленно пройдя по комнатам: сразу за дверью большая прихожая, с левой стороны, окнами на улицу, кухня со столовой, здесь я катал тот грузовик, подаренный дядей (а дядя позже действительно водил грузовики), дальше две большие комнаты, «зала», или «комбинированная», как тогда говорили (в нее заходили редко), с дорогой мебелью, хрустальными и фарфоровыми, никогда не использовавшимися сервизами в застекленных сервантах, и спальня, с большой, никогда не использовавшейся супружеской кроватью и двумя небольшими диванчиками. На одном из них сплю я. Справа от прихожей ванная комната, с бронзовой ванной на львиных лапах и большим зеленым бойлером, который, как печку, надо топить дровами. Банный день по субботам, а каждое утро – умывание (сначала почистить зубы, щетка должна двигаться по кругу, а не туда-сюда, потом, как кот, вычищаю из уголков глаз желтые комочки слизи, руки только смачиваю, я тер ладонь о ладонь, хотя и знал, что так нельзя, а надо, будто в ладонях душишь мышь, и сразу же вытираюсь полотенцем), а вечером – мытье ног. Через маленькое окно с молочным стеклом проникает бледный свет. Однажды я здесь поскользнулся на мокром полу и влетел под раковину, которая была плохо закреплена на стене и свалилась мне на голову. Раковина треснула пополам, но я, каким-то чудом, не пострадал.
* * *
Рядом с ванной чулан, в нем несколько полок со старьем и инструментами («Не трогай этот молоток, отобьешь пальцы», а я все-таки, может быть, как раз потому что мне запрещали, больше всего любил именно этот молоток) и холодильник-сундук с кассетами для льда, его использовали только в самые жаркие летние месяцы. А ступеньки ведут вниз, в подвал, в темноту, полную немцев. Задняя дверь дома выходит во двор полуразрушенного здания, где мы тоже играем в партизан и немцев. В одной атаке какой-то храбрый бомбист попадает мне в голову стеклянной бутылкой с песком. Ненадолго теряю сознание. Меня отвозят в больницу и там ставят две скобки. В другой раз, при героическом перепрыгивании через забор с колючей проволокой, которую немцы протянули вокруг своего бункера, а эта проволока на самом деле ограждала участок дома, разрушенного при землетрясении, я сильно порезался с внутренней стороны бедра. Кожа была содрана, под ней, что странно, при небольшом количестве крови обнажился блестящий слой мышц. Меня отвезли в больницу и наложили пять швов. Шрам остался до сих пор.
У меня много шрамов. Меньше всего болят те, что заметны.
* * *
От первого посещения зоопарка в памяти осталась только широко разинутая пасть гиппопотама. Служитель засунул ему в челюсть половину большого арбуза, чудовище чавкнуло, закрыло пасть и нырнуло в мутную воду своего небольшого бассейна. Над поверхностью воды остались только глаза и макушка. Со временем это стало моим детским ночным кошмаром; мне снилось, как добродушное с виду чудовище выныривает из моего болотистого сна и раскрывает огромную пасть, чтобы меня проглотить. Не-ет, не-ет, кричал я и просыпался, описавшись от страха…
* * *
Они купили автомобиль. Русский «москвич», блестящая, приземистая машина, шумная, как небольшой трактор. В кабине во время движения обычный разговор не слышен. Все кричат, но это никому не мешает. Летом, в самое пекло в «москвиче» включается печка, чтобы мотор не закипел, но этого никто не замечает. Обливаемся потом, зато можем поехать, куда хочется.
Смотри-ка, едем. И, правда, однажды летом мы ездили и ездили, останавливались, где приходило в голову, разбивали лагерь на полянах и в лесах. Где-то в горах, у зеленого озера, мы остановились не по своей воле – острый камешек макадама проколол переднее колесо стойкого «русского». Шел дождь, спать в темном лесу было интересно, далеко от людей, растянувшись в кабине на разложенных сиденьях или в палатке на надувном матраце, и слушать, как дождь барабанит по крыше или непромокаемому полотну палатки. Утром разошлись облака, мы позавтракали на свежем воздухе, густом, как масло, когда поблизости остановился еще один автомобиль, из него вышли люди в форме – с рыболовными удочками. Один из них помог нам заклеить камеру, а другие разбрелись по кромке берега и начали забрасывать свои удочки. Потом кто-то крикнул «Вот она!» – и я увидел, как метрах в двадцати от меня рыбак в форме вытаскивает крупную калифорнийскую форель, я еще не знал название той рыбы. Она билась о скалистый берег, мне каким-то образом удалось схватить ее обеими руками, она вырывалась изо всех сил, потом все слабее, а рыбак смеялся. «Давай ее сюда», – сказал он, обрадованный хорошим уловом, и опустил рыбу в плетеную корзину с крышкой, висевшую на его левом плече. Я уже вполне ловко удил мелкую морскую рыбу, и мне захотелось, когда вырасту, тоже ловить таких красавиц, и это желание позже, намного позже, исполнилось в тройном размере.
* * *
Мы поехали дальше, в горы, съехали с главной неасфальтированной дороги на узкую и кривую, засыпанную крупным гравием, долго ехали по чахлому лесу, полному каменных глыб, и, наконец, выехали на опушку, к каменному дому, крытому соломой. Перед домом на большом стуле сидел очень старый человек, с седыми волосами и такими же усами, одетый в странный костюм с широким поясом, с головой, покрытой еще более необычной шапкой. Он улыбался, когда я к нему шел. «Это мой внук?» – спросил он. «Да», – ответил кто-то и сказал мне: «Это твой дедушка, поцелуй ему руку». На этом месте пленка обрывается.
* * *
Каждый год мы едем в отпуск, туда, на Большой песок, теперь это заграница, для того, чтобы жить в палатке, надо было получить специальное пограничное разрешение. В сумерках выбегаю на пустую песчаную косу, облака низкие, а волны большие, в тот день нельзя было ни позагорать, ни искупаться. Я один перед морем, это, скорее всего, одно из моих первых воспоминаний, остальные свернулись в клубок, который я уже не могу распутать. Все это было до того, как я пошел в школу. Я ловлю мелких рыбешек, сидя на корточках на берегу залива, плавая в глубокой воде, я рано научился плавать, не помню, когда и как, в ближнем городке мы идем в какой-то убогий цирк с отощавшими животными и такими же артистами, примерно тогда же я фотографируюсь с негром, вокруг которого собираются дети; увидеть негра – это уже настоящее воспоминание с каникул, я прохожу мимо какой-то пещеры с решетками, в глубине женщины с покрытыми лицами неподвижно сидят у подиума, застланного белым вышитым покрывалом; через ветки сосен, внизу, на скалах, впервые вижу голую женщину. «Это нудистский пляж», – говорит кто-то. Однажды вдалеке, в день, когда море было особенно бурным, на взбесившихся волнах показывается голова будущего утопленника. А потом, как-то утром, мы только вышли на пляж, чей-то охрипший голос в панике вопит: «Землетрясение, землетрясение в С.!» Прерываем отпуск, и потом я помню только, как меня по длинной улице ведут к дяде и тете Анне, с ними я буду жить следующие несколько лет.
* * *
Это опять, как из какого-то сна, из тумана, но все-таки очень реально. Меня взяли с собой кататься на лыжах, на гору, которая теперь в другой стране. Мы ехали на поезде. Я отправился в дорогу в летних ботинках, не готовый к холоду и снегу, снаряжение получил только, когда мы добрались до базы в горах. Лыжная трасса была крутая, почти вертикальная, мне казалось, что от скорости спуска я взлечу, а на самом деле я не умел ни ездить зигзагом, ни тормозить, поэтому останавливался, бросаясь в снег там, внизу, отвязывал лыжи и медленно поднимался наверх. Ночью наш поезд стоял, ждали «разъезда», так сказали, я не знал, что такое «разъезд». А потом мимо нас проехал другой состав, но поезд и дальше стоял. В купе было холодно, от дыхания людей запотели окна. Я повернул ручку радиатора, в тот момент поезд тронулся. «Ха, ты разбудил машиниста», – сказал кто-то из старших, и я, правда, подумал что это я отдал команду поезду двигаться. На горе мы грелись у большой печки, пили чай и на завтрак ели хлеб, намазанный повидлом из больших консервных банок. Однажды ночью я не мог уснуть, вышел в снежный холод и спустился по утоптанной тропинке к гостинице, где горели все лампы. Через большое окно я видел, как знакомый мне мужчина обнимает незнакомую мне женщину. Это «разъезд»?
Сон продолжается. После катания на лыжах мы поехали на другой конец страны, в какой-то маленький город, здесь я впервые увидел бильярдный стол, а потом мы отправились на лошадях к другой засыпанной снегом горе. Мы переночевали в одиноко стоявшем доме, где люди ночью лежали на кошме, расстеленной на полу, свернувшись калачиком вокруг большого открытого очага, а я спал на единственной кровати, под грубым суконным одеялом, под которым едва мог дышать. Потом мы продолжили путь до такого же одинокого дома, до точно такого же очага и такой же кошмы, без кроватей. Вокруг очага сидели мальчики моего возраста, курили и разговаривали, как взрослые люди. Один из них свернул сигарету и меня угостил. Я прикурил от уголька из очага и сделал свою первую затяжку. У меня закружилась голова, но я не подал вида, пыхтел сигаретой, задыхаясь в дыму очага, над которым висели цепи с котелком, полным мамалыги. Мамалыга булькала, как раскаленная лава. Мне положили полную жестяную тарелку, я съел все, облизал ложку и растянулся на расстеленной кошме. Ночью я вышел из дома пописать, морозное небо было усыпано близкими хрустальными звездами.
* * *
Едем куда-то из города, на нашем первом и единственном автомобиле, брюзжащей русской машине, на которой можно и в Сибирь. «Вот, сотня», – говорит кто-то из попутчиков, и я наклоняюсь через плечо водителя. На приборной доске стрелка пересекает сотое деление. Мелькает дорога. Мосты, поля, леса. Останавливаемся у большой реки, я не знаю, где это, спускаемся к берегу, я рассматриваю рыбок на мелководье, бросаю в воду камешки, стараясь, чтобы получились «блинчики», и тут они мне говорят, что больше не будут жить вместе. Накануне ночью меня вырвала из сна их ссора: «Спи, – говорили они громко, – спи». Поворачиваюсь на другой бок, лицом к стене, и сплю дальше.
* * *
Я пошел в школу, меня отдали в шесть лет, врали, что потерялась метрика, что пропала в землетрясении, сгорела, что ее никак не могут найти, но обязательно принесут, как только получат дубликат. И, правда, дубликат, наконец, пришел, но в конце учебного года. Помню, фамилия учительницы была Никчевич, она была молодая, строгая и полненькая, раздавала оплеухи, лупила розгой по ладоням, таскала за уши и за волосы, больше всего за волосы, прямо за ушами, здесь больнее всего. Ругала меня за то, что я не мою руки, каждый день она осматривала наши руки. «Ты не мыл руки», – шлёп. «Ты опять не мыл руки», – шлёп, шлёп по ладоням тонкой гибкой розгой. «А где же это ты научился так читать?» – спросила она меня через несколько дней после начала занятий, мы еще только выводили первые косые тонкие и прямые жирные в наших тетрадках, с загнутыми углами листов и пятнами на них. «Не знаю», – сказал я, читая вслух заданный текст из книги для чтения для старших классов, пока большинство детей складывало первые буквы: «Миша машет Маше, Маша машет Мише, пиши, Миша». Я не помню, кто, когда и как научил меня читать, мне кажется, что я это умел всегда, что это умение старше меня, как и отчаяние, которое я ношу в себе, сколько себя помню, старше меня, намного старше. «Иди за розгой», – сказала она мне на каком-то уроке, злая на весь свет; свою трепетную молодость она потратила на болванов, обучая их кириллической азбуке и латинскому алфавиту, таблице умножения и тому, как называется страна, в которой они живут (крепкое знание, но ненадолго), якобы рассердившись на меня, потому что я скучал, пока она писала буквы на доске, прописные и строчные. Ослепнув от страха, я бродил по школьному двору в поисках какого-нибудь куста или дерева, с которого я отломлю прут. Не нашел – и ушел за несколько домов дальше, уже совсем на окраину, и там с живой изгороди отломил жидкий побег и принес ей. «Ты что, думаешь, что это прут?» – она облила меня презрением, – я еще не знал слова, обозначающего этот вид надменного превосходства, но очень четко его ощущал, – сломала его и выбросила в окно. «Иди на место, – приказала она, – и делай то, что тебе говорят, ты должен быть как все». «Если ты не такой, то я тебя научу порядку». Тридцать пять лет спустя слушаю издерганную учительницу моего младшего сына, как она произносит ту же фразу. Все повторяется, и ничто не одинаково.
* * *
«Будь внимательным, когда переходишь улицу, сначала посмотри налево, направо, а потом переходи». А если едет какая-нибудь машина, подожди, пока не проедет. Тащу свой ранец, дохожу до перекрестка, через дорогу школа. Смотрю налево, потом направо. Откуда-то, там, из-за поворота, скорее слышен, чем виден, грузовик, ему нужно не меньше двух минут, чтобы проехать мимо того места, где я стою. Но я его терпеливо дожидаюсь. И только после того, как он прогремит, оставляя за собой вонючее облако выхлопных газов, перебегаю улицу.
* * *
Учительница Никчевич ушла в декрет, нас передали учителю Дж. Драшковичу, мягкому, рано облысевшему человеку. Он ездил на велосипеде, закрепив брюки бельевыми прищепками, чтобы они не попадали в спицы колес. «Тебе, малыш, можно сразу в третий класс, хотя ты и для первого еще мал», – говорил он перед всем классом и давал мне книги из застекленного шкафа, серия «Ласточка», те, на которые я с таким вожделением глядел все первое полугодие, а учительница Никчевич мне их давать не хотела. «Ты еще не дорос, – не поймешь, порвешь, потеряешь, и что потом? Мне своих забот хватает». И тут она умолкала, как будто укоряя себя за то, что слишком разболталась перед кем-то, кто все равно ничего понять не может. В какой-то другой раз тетка Анна, тяжело вздохнув, а голова ее из-за частых головных болей была укутана клетчатым шарфом, и, закуривая «Ибар» без фильтра (я у нее воровал сигареты и относил в туалет или за домом курил с другими ребятами), с трудом произнесла: «Своя рубашка ближе к телу».
В физкультурном зале, где мы, одетые в белое, в какой-то праздник осыпали цветами стариков, нам показывали и кинохронику, и настоящие фильмы, и каждый раз надо было принести динар. Тетя через несколько недель сказала: «Больше этого не будет, раз в неделю по динару, хватит уже, передай им, я сказала, что нас эти фильмы не интересуют и динар больше не дадим». «Моя тетя Анна сказала, что нас эти фильмы не интересуют, и динар мы больше не дадим». «Ладно, – сердито ответила учительница Никчевич, – скажи тете, чтобы завтра пришла в школу, а ты пойдешь со всеми другими детьми смотреть фильм, я дам динар». Тетка Анна назавтра пошла в школу и вернулась с поднятым подбородком. «Не будут они мне…», – процедила она злобно, и это было все, что я смог от нее услышать. Что было дальше, не знаю.
* * *
Скитаясь по окрестным улицам, что мне казалось завоеванием мира, перед входом в какое-то здание я нашел крупную купюру. Она как будто меня дожидалась, похожее чувство у меня бывает сейчас, когда я ловлю рыбу; никто и никогда не сможет объяснить магию встречи руки солдата и моей головы, или моей удочки и моей рыбы, да это и ни к чему, это случайность или, может быть, неизбежность высшего порядка, как знать. Мгновение, когда меня увидит то, что я ищу. Я не представлял себе, что делать с такими деньгами, до этого я имел дело только с белыми и желтыми мелкими монетами; совсем маленьким я говорил: «Дай мне желтые, белые не хочу», – и не более того. А потом сообразил, я собирал картинки от шоколадок Царство зверей. Зайдя в бакалею рядом с Домом культуры, где была моя начальная школа, пока не построили первое настоящее школьное здание, я попросил шоколадки с картинками животных на все. (Эти картинки были приклеены каким-то крепким клеем, и требовалась сноровка, чтобы детская рука, не повредив, сняла их с обертки, чтобы наклеить в альбом на определенное место. За заполненный альбом давали приз – пакет сластей). Продавец ничего не сказал, просто насыпал мне в бумажный пакет бог знает сколько маленьких плиток в голубой обертке с желтыми буквами. Я ел их в комнате, пока меня не затошнило, что было ерундой по сравнению с другой неприятностью. На всех шоколадках я обнаруживал один и тот же рисунок – кенгуру. И как мне после этого любить кенгуру?
* * *
Радио слушали целыми днями. Музыка, новости, спортивные трансляции, веселый вечер. «Убили Кеннеди», – скажут однажды. «Кто это – Кеннеди?» – спрашиваю. Никто не отвечает. На следующий день на первой полосе «Политики» читаю о покушении на американского президента. «Читай вслух», – говорит мне тетя Анна, ей мелко, у них с дядей одни очки на двоих, дядя их вечно где-то теряет. Он читает Андрича, из собрания сочинений, которое теперь у меня. «Мне больше нравится “Травницкая хроника”», – говорит он. «Что это – Травник?» «Город». «А хроника?» «Это вы будете проходить в школе». «Что такое хроника?» – спрашиваю как-то учительницу. «С чего это ты?» – отвечает она вопросом на вопрос, избегая ответа.
Радио не перестает работать, у него необычная антенна, из проволоки, свернутой спиралью, которая перемещается по дому, чтобы легче ловить станцию. Лучше всего – когда эта смешная спираль, как будто снятая с головы какого-нибудь марсианина (так я представлял себе инопланетян, с антенной), стоит на перевернутой металлической кастрюле у окна. Сюда ее ставят после завтрака, обеда и ужина. Мы ждем нашу любимую песню, не знаю ее названия, но помню весь текст и сегодня: «Маленький салун на той дороге, / ведущей куда-то в Теннесси, / там всегда полно виски / и всем известных ковбоев. / Там сидят Боб и Джон, / Гарри, Джеки и Джимми Стоун, / всем известные персоны со старого Дикого Запада». Как-то так. Поет Диего Варагич. Мы узнаем песню с первых тактов, тетя делает громче, и мы с ней насвистываем. «У тебя есть слух, – говорит она мне, – странно, в вашей семье ни у кого нет слуха». Мексиканские песни поют С. Перович и Н. Карович, это мы слушаем, но не свистим, скримминг и «ай-яй-яй», это не высвистывается. Песня, которую пел Диего Варагич, моя первая встреча, до проигрывателя, кино и телевидения, с тем музыкальным жанром, который потом я буду любить больше других.
* * *
Учитель пения собирал хор. Он вошел в наш класс, неся какой-то неизвестный мне музыкальный инструмент с клавиатурой, и спросил нашу учительницу, кто умеет петь. Она показала пальцем на нескольких мальчиков и девочек, с ней мы на уроках музыки пели: «От дома до школы, / от школы до дома, / всегда понемногу что-то перешептывается. / Перешептываются письма (если я правильно понял, глупость несусветная, не понимаю, как письма могут перешептываться, но, ладно, хорошо, не буду цепляться, итак), шепчутся письма / и нашептывают тайны, / шепчутся клятвы / великие и блестящие, / тихо тише, тихо тише, тихо… тише / – как шелест дождя». Учитель пения давал тон и просил этих отобранных учеников повторить, одного за другим. Все прошли, кроме меня. «Нет слуха», – шепнул он нашей учительнице, которая удивленно замотала головой. «Как – нет слуха?» Это был шепот, который я отлично слышал, и мне стало так обидно, не потому что у меня не было слуха, но от того, что от волнения я не мог раскрыть рта, а когда мне кое-как удалось, я издал какой-то горловой звук, ни к селу, ни к городу. Весь класс смеялся, как и тогда, когда я, читая, ошибся в ударении в одном слове. Детские жестокости и подлости могут быть очень брутальными, теперь я знаю, что это просто тренировка взросления. Несколько лет спустя учительница сербского языка, тоже по фамилии Никчевич, заставила меня из моих скудных карманных денег заплатить за книги для домашнего чтения, два других ученика не внесли плату; и сама меня назначила собирать эти деньги. И когда я, наконец, собрал требуемую сумму, деньги исчезли из кармана брюк, которые я снял перед уроком физкультуры. Украл тот-то, шепнул мне один одноклассник, и после школы я незаметно пошел за вором до его дома. Подождал несколько минут, пешком поднялся на шестой этаж, хотя и лифт работал, и позвонил в дверь. Он открыл. Я смотрел ему в глаза: «Ты украл мои деньги на домашнее чтение», – сказал я ему, на что он смутился, не знал, что сказать, а потом отвернулся и крикнул в глубину квартиры: «Мама, дай мне динар, – а потом тихо, умоляюще добавил, – не выдавай меня, я верну, у меня сейчас нет». Сделал ли он это, не знаю, выветрилось из памяти. В другой раз какая-то разгневанная женщина прямо с улицы влетела в наш класс и начала орать на меня, якобы, я из окна выкрикивал ей вслед непристойности. Я молчал, без вины виноватый, и не мог произнести ни слова.








