Текст книги "Кто я для себя"
Автор книги: Михайло Пантич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
Готов поклясться, что нет.
Да вы спросите Зекича.
Зекич, разумеется, молчит. Смотрит в окно, размышляет, что-то про себя просчитывает. Где мы только за эти тридцать лет не были, мой совершенно непредвиденный папа Зекич и я, Аркадий. Зекич меня так называет, понятия не имею, откуда он взял это имя. Готов поклясться, что вам уже давно кажется, что я несу полный бред, придумываю всякую всячину. Ладно, еще отец, Анна, даже рыбалка, но к чему Зекич, к чему инопланетяне, к чему Аркадий, что за конфабуляция?[15]15
Ложные воспоминания.
[Закрыть] На подобные вопросы я не отвечаю, я спокоен, как водная гладь июльским утром далеко, на краю света. Даже если бы Зекич и не существовал, хотя этого я не могу себе представить, но, скажем, он не существует, я бы его выдумал, он мне необходим. И если вы и дальше не верите, что он существует, ладно, признаюсь, чтобы вам стало легче, я его выдумал. Вот просто взял и выдумал. Все самое лучшее в своей жизни я должен был выдумать, и не потому, что мне это было необходимо, а потому что без этого моя жизнь была бы менее радостной и более бессмысленной. Зекич – моя самая лучшая выдумка, и я полагаю, и я – его выдумка, правда, может, и не самая лучшая (ты только послушай, Аркадий!), но, в любом случае, сносная. Если бы его не было, что, повторюсь, я никак не смог бы вынести, не с кем мне было бы ходить на рыбалку, и что бы тогда, какого черта я делал со своей собственной жизнью, полной бессмысленных уходов, бессмысленнее которых (поправьте меня, если ошибаюсь) могут быть только возвращения. Скорее всего, я, как и другие, откупорил бы пиво, включил телевизор и уставился в то, что когда-то называлось футболом.
После Гарринчи все это курам на смех.
Зекич – решение всех моих сомнений, гуру, у которого есть ответ на любой вопрос. Меня вообще не волнует, что он редко и мало говорит, да и я никуда не тороплюсь. Это все чистые, невысказанные мысли, моя постоянная попытка направить их туда, куда я хочу, помешать им идти туда, куда хотят они, отделаться от того, что меня мучит и что является постоянным источником боли. Да, мысли всегда летят туда, куда они хотят, и безошибочно возвращаются к боли. Когда бы я о чем-то тяжелом ни подумал, появляется боль, боль никогда не прекращается, а когда она таится, то всегда готова вернуться, отозваться даже на самый крошечный сигнал, скрывающийся где-то в глубинах памяти. Боль, если мне позволено зайти так далеко, всегда заполняет пустующее место несуществующей любви, где, если бы мир вращался справа налево, а не слева направо, должна была бы находиться Анна, или отец, или слишком рано умершая мать, или еще кто-нибудь, не знаю, кто. Правда, не знаю. Но раз их нет, здесь мой волшебный Зекич, старец, с которым равнодушный мир становится более сносным.
Более-менее выносимым.
Кто там сказал: если у тебя нет отца, ты должен сам его создать, должен, в конце концов, сам себе стать отцом.
Хорошо, это мне ясно, этому я научился, прошел через это. Но Анна? Как быть с ней?
Вот, слушайте.
Когда-то давно Анна была девочкой из моего новобелградского небоскреба, на двенадцать лет младше меня. Я видел, как из ребенка она превращается в девочку, из девочки высвобождается девушка, а девушка становится молодой женщиной, и когда бы я о ней ни подумал, всегда в памяти всплывает то волшебно остановившееся мгновение, то застывшее колебание в этих переходах: в каждой девочке, это сказали еще древние римляне, есть что-то скрытое и неразвитое женское, в каждой женщине, если она настоящая женщина, таится нечто незавершенное детское: в движениях, голосе, волосах, изгибах, в коже, в поведении. У Анны это было гораздо более выраженно, чем в других, но я воспринимал это, как нечто совершенно обычное, нечто настолько привычное, что стало неприметным, и я на нее не обращал особого внимания. Она мне нравилась, но не более. А затем однажды она исчезла, ушла за своей историей, и только тогда, когда она выпала из моего поля зрения, я заметил, что мне чего-то не хватает. Ее отсутствие длилось годами, и все это время я ходил с Зекичем на рыбалку, остальное не стоит и упоминания: диктатуры, диктаторы, демократии… Затем вдруг она появилась, и, несмотря на то, что прошла целая жизнь, я увидел ее такой же, как и неведомо сколько лет назад, почти не изменившейся, улыбчивой и, почему бы и нет, желанной девочкой, без следов времени, без усилий выглядеть моложе, без выводящего из себя кокетства отцветших женщин, у которых одна-единственная мысль: они все еще такие же привлекательные, как и миллион лет назад.
Нет. Точка.
Анна вернулась в наш дом, дом наших покойных родителей, и мы снова, после всех безумств, разводов, переездов, бомбежек и все более и более слабых и глупых мировых чемпионатов по футболу, сталкиваясь ежедневно, разговаривали обо всем на свете, а потом постепенно, можно сказать, незаметно, начали жить вместе. Мы не переносили вещи, каждый остался в своей квартире, но приобрели привычку: немного я у нее, немного она у меня, она на восьмом, я на двенадцатом, и эти поездки на лифте, с восьмого на двенадцатый этаж и обратно, бывали довольно занимательными. У нас были приятные мгновения, я чувствовал себя так, как будто перестал блуждать в открытом море, и она примерно так же. Она не имела ничего против моих походов на рыбалку, не выговаривала мне, что с Зекичем я провожу больше времени, чем с ней, но опять же, и она, и я, мы оба знали, что всему на этом свете приходит конец, в том числе таким связям уже не очень молодых людей, желающих сделать еще одну попытку.
Чтобы потом не упрекать самих себя, что не попытались.
Теперь закончилось и это. Финита. Game over.[16]16
Игра окончена (англ.).
[Закрыть] У меня остался Зекич, и, чего уж там… лучше думать о том, что еще может случиться, даже если и ничего. Но опять же, всегда остается какая-то открытая, неиспользованная возможность, пусть она и называется «поход на рыбалку».
С Зекичем, конечно. Без него было бы абсолютно, совершенно неинтересно.
А с ним все – история, насыщенная, интересная история, толстая, как котище Золушкиной мачехи. Стоит мне подумать о Зекиче, то всегда в голову приходит какой-нибудь эдакий случай, который никогда не бывает неприятен, а напротив. А даже если и неприятен, я знаю, что со временем он станет прекрасным, и воспоминание о нем никогда не принесет боль…
Вот, наконец-то мы кое-как выбрались из города и выехали на дорогу к семи озерам, – Зекич только кивнул головой. Ну, да, так я и подумал, за все эти годы кое-чему научился. Мы едем на судака, сейчас для него самое время. Позднее лето, зима уже не за горами, и судак клюет, как сумасшедший. Да что судак, целая стая голодных рыбьих волков ждет нас на тех озерах. Я подумал о признаках зимы и тут же вспомнил одну давнишнюю рыбалку, в стылом январе.
Ах, какая это была зима, Зекич говорил, что будь Папой Карло, то сжег бы в камине Пиноккио, – а я смеялся, мне было жаль этого маленького подмастерья с длинным носом, я живо представлял себе, как он исчезает в пламени. И в это время шел снег, разумеется, шел, несмотря на глобальное потепление, что является еще одним доказательством того, что инопланетяне имеют определенные виды на наш общий дом, но об этом они не говорят никому, даже Зекичу. Говорю вам, и сейчас идет снег, да еще какой, не проходит ни одного января, чтобы наша улица однажды не оказалась занесенной снегом, и все уродливое внезапно исчезает, все сливается и выравнивается, дома, машины, деревья вдоль улицы, и, – согласен, – понемногу, мир опять становится похож на сказку, «Красную Шапочку» или что-то вроде этого. Когда идет снег, мир как-то меньше болит в нас, но мне кажется, что таких зим уже больше нет. Мифических, волшебных зим, когда замерзает Дунай, и по нему можно пройти, аки по суху, по снежной тропе. Это мощное ощущение – ходить по реке, знать, что под тобой струится огромное водное пространство, а ты идешь, просто идешь, как Иисус, идешь, и тебе все равно, куда ты попадешь.
Вот именно в такую зиму, когда от мороза даже Дунай на мгновение приостановил свое течение, однажды утром отправились мы – Зекич, отец и я, ни юноша ни мальчик, куда-то на заводь, в нескольких километрах от Нового Белграда, на север, к румынской границе, на подледную рыбалку, ловить щуку. У отца был один приятель, Данило, чудак, человек немного себе на уме, не знаю, чем он занимался. В общем, они с отцом вместе служили в армии, и у Данило была хижина в той излучине, он дал нам ключ со словами: куда вы в такую непогоду, если б оно того стоило, поехал бы и я с вами. Но Зекич и тогда оставался Зекичем.
Один раз Зекич – всегда Зекич. Если он что-нибудь задумает или скажет, так и будет – или никак. Боже милостивый, тогда Зекич сказал, что самая крупная щука ловится в самый лютый мороз, нечего ждать и раздумывать, а надо собираться, паковаться и утром на рельсовый автобус, прямо со станции «Дунай». Хорошо, но как ты себе это представляешь, – спросил отец, он в основном спрашивал, а отвечал редко, и то, только когда хотел или был вынужден. В то время мы обычно встречались раз или два в месяц, в рыболовную субботу или воскресенье, а теперь и вовсе нисколько, на этот раз отец отсутствует по действительно уважительной причине. Он умер, но, как и при жизни, не умея обращаться с детьми и не зная, что с нами делать (у меня были какие-то единокровные братья и сестры, с которыми я не знаком), кроме как всучить нас кому-нибудь, как меня мачехе, меня он обычно водил на рыбалку, в любой день недели, в любое время года.
Погода для него, как и для Зекича, никогда не была проблемой. Зекич говорил: я иду на рыбалку, чтобы наблюдать за временем, а не прятаться от него. И это так, действительно, как может быть по-другому. Отец обычно просто звонил и говорил, чтобы я собрался к завтрашнему утру, взял с собой то и то, мачеха, ругаясь, собирала меня, потом в назначенное время он меня забирал, и я со временем полюбил эти походы на воду и заразился этой страстью, осмыслил себя в ней. Она стала частью меня, и сейчас без нее мне все казалось бы еще более бессмысленным, чтобы не сказать – совершенно бессмысленным. Теперь я знаю, потому что сейчас я примерно в том же возрасте, что и мой отец, когда он впервые взял меня на рыбалку, что рыбалка – это, в сущности, одно большое, тихое прощание – со всем, с собой, с миром, долгое и немое расставание с тем, что мы любили и что нас, по большей части, делало ранимыми. Да, именно так: рыбалка – это рассеивание непрерывной мысли над водой, что нас однажды, раньше или позже, здесь больше не будет, как нет больше отца. Точнее, того, кто назывался моим отцом.
И так все своим чередом.
М-да, ответил Зекич, ты не беспокойся ни о чем, я все знаю, и что мы будем делать, и как, и на что ловить. Но на что ловить, не отставал отец, на обманки нельзя, потому что нейлон и блесны замерзают в воде, а на живую приманку и подавно. Где сейчас найти мелкую рыбешку, и кто тебе ее продаст? Единственное – это ограбить какой-нибудь магазинчик с гуппи, меченосцами, пираньями и скаляриями, но это, пожалуй, не выход. Не волнуйся ты, бурчал Зекич, главное, как следует утеплитесь, особенно обращайте внимание на обувь, ничего резинового, в резине ноги быстро промерзнут, только шерсть и кожа.
В ту ночь я едва смог заснуть, дрожа в слабо протапливаемой холостяцкой квартире отца и размышляя о том, куда же мы завтра забредем. В какой-то момент я почти что отказался. Я сказал вполголоса: отец, мне не хочется ехать, отвези меня домой, но он не услышал, с его постели доносилось ровное дыхание, он спал сном праведника. Или на самом деле был праведник, или делал вид, что спит. Приехали мы к той заводи, рельсовым автобусом, пробыли в снежной бели два дня, топили огонь, вырубали топором проруби во льду, и Зекич таскал из них крупных щук на кусок мороженой скумбрии. Я знаю, что все это похоже на невероятную байку, но, надо сказать, ничего не имею против небывальщины, и вам не стоит! Ведь чтобы история стала историей, она должна быть немного невероятной. Хотя ладно, если не верите, попробуйте, у скумбрии есть какой-то запах, какой-то жир, от которого голодная щука просто сходит с ума. Те два дня, с Зекичем и отцом, в хижине на границе болот – это конец моего отрочества. Ночью, свернувшись клубком под грубым одеялом, не снимая одежды, я слушал, как Зекич обменивается с инопланетянами тайными, шифрованными посланиями. Он говорил во сне, тягуче, на каком-то совершенно непонятном языке…
На обратном пути отец напился в кабачке на небольшой железнодорожной станции и подрался с парочкой местных олухов, один одноглазый и хромой, второй щербатый, потому что те смеялись над нашим городским видом… Думаю, это был единственный момент, когда я гордился отцом, если это вообще был мой отец, а не какой-то случайный прохожий, который им представлялся. И не знаю, сколько лет после этого должно было пройти, чтобы однажды ночью, перед тем как заснуть, выключив телевизор, я окончательно понял: все, что с нами происходит, это плод необъяснимых случайностей, которые мы потом напрасно пытаемся понять и придать им смысл, в попытках избежать боли и рационализировать ее. Это просто-напросто так, мы никоим образом не можем повлиять на то, что нас определяет. К примеру, кто нам отец, любит ли нас некая Анна или нет и, в особенности, почему мир делает нас несчастными, если мы ему ничего плохого не сделали.
Максимум, что можно сделать, это пойти на рыбалку.
С Зекичем, само собой. Это подразумевается.
Я знаю, что он скажет, когда мы прибудем на место:
– Эх, Аркадий, в пропащем государстве даже рыбы нет.
Я ничего не отвечу. В жизни я преуспел во всем, кроме ловли рыбы в том количестве, в каком мне хотелось бы.
Но я это наверстаю, однажды.
Все остальное – межвременье. Долгие перекуры между двумя выездами к воде.
Нам будет хорошо, Зекичу и мне, на этих семи озерах, мы прекрасно будем тратить сегодняшний день, наблюдать за облаками и немного разговаривать, больше сами с собой, чем друг с другом. Если что-нибудь поймаем – прекрасно, а если нет – тоже хорошо. Мы ходим на рыбалку не для того, чтобы что-нибудь поймать. Зекич давно меня научил, что на рыбалку ходят не для того, чтобы поймать какую-нибудь рыбу, а чтобы понять, чего же хотел Бог, сотворяя нас. На рыбалку ходят для того, чему нет названия и чего даже инопланетным существам никак не понять.
Ну вот, такова, в целом, моя веселая жизнь, ни много ни мало. Одним словом, сносно. В сущности, я ни с кем не хотел бы ею поменяться, понимаете? Кто знал Анну, и кто знает Зекича, тому довольно.
По крайней мере, мне – да.
А про отца меня не спрашивайте. Ни да, ни нет, ни больше, ни меньше. В любом случае, им я всегда был сам себе.
Лето
@Перевод Жанны Перковской
Непогода вызвала в приморском поселке смятение. Июль только-только достиг своей середины, но, несмотря на это, под гнетом тяжелых, стремительно летящих по небу туч, под порывами ветра и потоками воды, под громами и молниями, ударявшими в окрестные холмы, все задумались – уж не подошел ли сезон к концу.
Большинство отдыхающих в этом уголке у залива, меж отвесных скал и мелководья, на узком плато, вмещавшем всего два ряда домов, коротали первый дождливый день в надежде на то, что ненастье пройдет так же быстро, как и разразилось, надо лишь немного потерпеть. Кто-то отправился в близлежащий город и тут же поспешил обратно – сырость и скука проникали в кости, музеи не работали, а рестораны были до отказа забиты пассажирами круизных судов и яхт. Засев по домам или снятым комнатушкам, люди старались хоть как-то развлечь себя, изобретая всевозможные способы убить время, что, впрочем, не составляло особого труда, ибо любой отпуск, а тем более продолжительный ежегодный, и сам по себе является периодом великого замедления и праздной траты времени.
Иные пожилые пары вдруг вспомнили о том, что когда-то у них было и такое занятие, как любовь. Морщинистая, дряблая кожа, ненадолго разглаженная морем и солнцем, вдруг начинает казаться – именно казаться – столь же манящей, как прежде, и накатывает – ненадолго, чтобы тут же схлынуть, – волна плотской страсти, когда объятие и проникновение вновь обретают причину и цель, создавая иллюзию возрожденной близости. Что же касается отпускников более юных, то они начали приступали к любви немедля и самозабвенно елозили по простыням, наводняя округу прерывистыми вздохами, позабыв о завтраке, обеде и ужине, от самого пробуждения и до погружения в сон. Те, кто к любви не тяготел, похваливали друг друга за то, что предусмотрительно уложили в багаж теплые вещи – спортивный костюм с начесом, свитер или плотный пуловер, так что теперь, подолгу сидя на крытой веранде и слушая шум дождя, можно не зябнуть и даже, напротив, наслаждаться комфортом и романтикой. Многие обратились к легкому летнему чтиву – на море все должно быть легким, включая музыку и необременительные романы, – а натуры более нервные нетерпеливо и бесцельно перескакивали с одной телепрограммы на другую, пеняя при этом, что вот, мол, каналов куча, а посмотреть толком нечего. То ли дело, когда у тебя в телевизоре один-единственный канал, и тебе не остается ничего, кроме как прилипнуть к экрану и бездумно-безропотно поглощать все, что дают, утоляя свою потребность в ежедневном вливании разноцветных картинок, на которых жизнь предстает красочной и динамичной, в то время как на деле она не что иное, как долгое и нудное, понурое ковыляние к финишу, к которому никто не стремится, но каждый приходит.
Все, что мы делаем, приближает нас к смерти.
Кое-кто, опять же, не желая портить настроение ни себе, ни другим, бодро провозглашал: дождь – это прекрасно. Ведь еще днем раньше все кому не лень сетовали на жару – что за жизнь, не спится, не естся, эта засуха выжжет все до последней былинки, к тому же от летнего зноя уже не раз занимались пожары на ближних склонах… Да-да, повторял такой метеофилософ, рискуя прожужжать окружающим все уши, ну разве не благодать – наконец-то нам, прожаренным– пропаренным, перепал глоток свежести. Уж в крематории, куда мы рано или поздно угодим, – а куда денемся? – такой возможности точно не будет. Заядлые же любители побрюзжать, привыкшие кутаться в любую погоду – как-то уж так сложилось, бог весть отчего, но ворчуны всегда мерзнут, – нет-нет, да и заводили заезженную пластинку о том, что не для того они за такие деньги ехали во все эти пансионаты, апартаменты, дачи и номера, чтобы попасть из лета прямиком в осень. Как заведенные, они вновь и вновь твердили, что жара им нипочем, более того, они весь год мечтали: вот наступит июль, придет и наше времечко, и что теперь? Ни погреться, ни понежиться, дождь омрачил давшиеся трудом и потом отпускные деньки.
Ничего не изменилось и на второй день. Вернее, стало еще хуже, мокрее, тоскливее, бесприютнее. Дождь лил всю ночь, барабанил по крышам, стучался в окна, звуча ударным аккомпанементом в духе псевдоавангардизма или рейва, не услаждая, а, скорее, терзая слух. Под легкими, жиденькими пледами не было никакой возможности спать сладко, без ночных кошмаров. С утра дождь не только не перестал, а полил с новой силой, ведь не зря говорится, что ливень, прорезавший рассвет, – на весь день. Как оказалось, эта народная мудрость родилась не на пустом месте и себя полностью оправдывает.
Незадолго до полудня разлилась карстовая река, катившая свои воды под поселком. Сначала раздался резкий хлопок, похожий на выстрел, – вода, стекавшая с возвышенной части плато, словно в воронку, своим давлением выбила воздушную пробку из подземных каналов и полостей, и поток рванул из привычного русла – шум воды, ниспадающей в море, можно было услышать за многие километры отсюда. К тому времени уже и молодежь охладела к любви – пары лежали спина к спине, созерцая противоположные стены. Иные начали обмен журналами и книгами, прихваченными с собой и прочитанными от корки до корки. Третьи часами названивали по телефону, четвертые предавались ленивым раздумьям, что бы такое состряпать на обед… На небольших бетонных платформах, где прежде люди днем загорали, а вечером посиживали за бокалом вина, теперь валялись опрокинутые пластмассовые стулья и потерявшие форму, пропитанные влагой зонтики. Те, у кого терпение лопнуло, стали паковать вещи, и в преддверии сумерек тишину нарушал лишь монотонный плеск дождя, будто на дворе стоял конец ноября, а не июль. Более половины отдыхающих прервали свои отпуска и, собравшись наспех, как говорится, на скорую руку, понеслись на всех парах домой.
Утром третьего дня Михаило вышел на балкон взглянуть на море. Дождь стал мелким, тучи справа на горизонте слегка поредели, а вдали даже показалась первая прогалина, но ветер был еще довольно резким, и море продолжало волноваться. Воды залива были темны – то ли от нависших над ним облаков, то ли из-за поднявшихся со дна водорослей и ила, принесенного подземной рекой. Море выбросило на берег немало грязи – размокшего картона, пластиковых бутылок, гниющей морской травы и мелкого мусора, оставленного на берегу волнами или, наоборот, смытого ими с суши. У одного из волнорезов в тысячный раз отскакивал от бетона и в тщетной настырности прибивался назад большой разноцветный мяч, а у волн была одна лишь задача – докатиться до берега.
Михаило прибыл на море десятью днями раньше жены. И ничего странного в этом не было, такое не раз случалось и раньше на протяжении двадцати с лишним лет их прочного брака. По завершении той безумной войны они продали за бесценок унаследованный женой от родителей особняк на острове – теперь все это уже за границей. После некоторых раздумий и ряда пропущенных каникул они добавили к средствам, вырученным от продажи дома, еще кое-что и в старой, уже начавшей ветшать постройке возле залива выкупили верхний этаж, слегка его подновили и приезжали сюда отдыхать, наверное, уже десятый год подряд. Доводилось им наезжать из города и зимой – подзарядиться здоровьем. Шли годы, супруги мало-помалу перезнакомились с соседями – горсткой горожан и, в основном, владельцами других домов, – наблюдали за тем, как растут чужие дети (своих у них не было), и незаметно для себя вступили в зрелые годы. Михаило приближался к пятидесятилетнему рубежу, а его жене, которая была тремя годами старше и первой обрела контрольный пакет акций собственной жизни, шел пятьдесят второй, при этом она, все еще не утратив своей красоты и привлекательности (насколько это возможно в ее возрасте), выглядела – о, это проклятое «выглядела»! – моложе своих лет.
Михаило, утомленный обыденностью и скорее рутинной, чем многотрудной работой школьного учителя истории, и на этот раз решил поехать в отпуск, не дожидаясь Милицы. Здесь даже не надо было что-то объяснять, ведь они оба достигли поры, когда страсть потихоньку увядает, но тем сильнее становится взаимная привязанность, и многое просто молча подразумевается. Ну что – поедешь? Поеду. Вот и всё. Теперь, когда над ним не довлели амбиции, от которых он освободился в сорок лет, не успев вовремя защитить докторскую диссертацию – не потому, что был ленив или бездарен, просто ему претили интриги научного мира, – оставив должность ассистента университетской кафедры и с подачи своего приятеля и коллеги поступив на работу в гимназию, – он начал прислушиваться к себе, а заодно и гораздо больше ценить свое время, ведь человеку, одолевшему полпути, не пристало разбрасываться мгновениями.
Милица, преподаватель латыни и древнегреческого – ввиду колоссального интереса современников к изречениям, апофтегмам и прочим премудростям, склонениям-спряжениям, презенс индикативу и иным диковинам мертвых языков, ей удалось осесть не в школе, а в представительстве крупной транснациональной компании, сотрудники которой были повязаны священной тайной прибыли, вменявшей им в обязанность гореть на работе, – поняла и поддержала решение Михаило. Как, впрочем, и все другие его планы и решения. Чем круче учреждение, тем больше в нем патологии, подытожила она. Собственно говоря, все это их нисколько не удручало и не беспокоило. Они ни от кого не зависели, да и от них тоже никто не зависел. Бездетные, они были единственными детьми в семье, Милица неплохо зарабатывала, родителей своих они похоронили почти одновременно, смерть их была естественной – ни тяжких хворей, ни прогрессирующего слабоумия, ни Альцгеймера и подобных старческих недугов – в восемьдесят с небольшим они ушли один за другим, да упокоит их Господь, ушли, хм, с достоинством, как если бы отправились на долгие мирные каникулы. Да-да, это совсем не удивительно, что рай нам представляется в виде залитой светом и радостью, изобилующей плодами оранжереи, где поддерживается комфортная температура и влажность – стоит ли здесь упоминать о не поминаемой всуе твари, что беззвучно пресмыкается по ветвям и выглядывает из листвы? Таким образом, жизнь Михаило и Милицы обрела свой уклад, когда они разменяли пятый десяток, и теперь шла своим чередом: работа, друзья, изредка ресторан или театр, трехдневные вылазки на Рождество и долгий летний отпуск, который оба с нетерпением предвкушали.
Михаило любил свою работу – во-первых, ему приходилось иметь дело с молодежью, а это создает ощущение того, что ты не так быстро стареешь, хотя ежегодно он отмечал, что дистанция между ним и новичками, впервые перешагивающими порог его класса, растет. Во-вторых, никто не стоял у него над душой. И вот еще что: теперь вся эта его наука вдруг позволила ему в очищенном, концентрированном виде осознать, что и общественная, и частная жизнь, невзирая на все, что с тобой происходит и что из этого остается в памяти, по сути, – одно лишь большое недоразумение. Ты там, где ты есть, и где тебя больше нет: век истечет, и о тебе забудут, ведь мир зиждется не на памяти, что бы о том ни мыслил Платон, а на забвении. Однако, как бы прозаически это ни звучало, и как бы трудно ни было ему это признать, но любил он свою работу прежде всего за то, что она оставляла ему достаточно времени, чтобы поразмышлять о себе, делать то, что нравится, устремляться туда, куда хочется: праздники, выходные с прихваченным лишним деньком, конец первого, второго, третьего триместра, рождественские каникулы и, конечно же, долгое лето, напоминавшее о том, что и он когда-то был старшеклассником. Эх, это не забывается – тягучее донельзя лето среди раскаленной пустоши Нового Белграда и то волнение, когда за горами, за долами, после долгой езды по узким серпантинам, за последним витком, с заднего сидения отцовского «жука» вдруг взору является море.
Море.
Впоследствии он понял, что этот вид, эта изумительная, делающая тебя счастливым ширь, на самом деле – ипостась смерти. Он подумал об этом и на третий день июльской непогоды, которую все в поселке – отслеживая прогнозы и досадуя на налетевший южный атмосферный фронт: встретившись с волной более холодного материкового ветра, он создавал завихрения, вздымал листья, пыль, полиэтиленовые пакеты и бумагу, приносил с моря запах ширящегося тлена, словно дул из иного, потустороннего мира – воспринимали с наивными чаяниями: вот-вот все уляжется.
Не улеглось, черта с два. К вечеру третьего дня поселок, который лежал, словно в горсти, у края залива, откуда, невзирая на холмистый рельеф и разбросанные тут и там острова, все же виднелось немного открытого моря, в разгар лета почти совсем опустел. Накануне вечером Михаило встретил супругов, которые занимали доставшийся им от родителей первый этаж, – Михаило и Милица в июле-августе довольно тесно общались с ними с того самого момента, как выкупили свою часть дома. Странная все же штука жизнь: от прежних соседей, с которыми они отпуск за отпуском проводили бок о бок, в городе их отделяла лишь пара автобусных остановок – чета жила в Новом Белграде, в Квартале 21 – однако же, по возвращении домой они никогда не ходили друг к другу в гости, хотя на отдыхе и те, и другие клялись непременно продолжить это приятное общение и в городе, ведь это все же город, а не муравейник, попранный стопой Господней, где суматошно мечутся люди, сталкиваются, обдают друг друга запахами или, чаще всего, притворяются, что друг друга не замечают. Встретившись случайно, они выказывали взаимную радость, передавали приветы тем, кто при этом отсутствовал, а если такая встреча происходила между Милицей и дачной соседкой, то дамы обязательно расцеловывались и соглашались в том, что при первой же возможности надо повидаться всем вместе… Однако в конечном итоге до этого не доходило. Мир – о, да! – зиждется на том, что все забывается тут же, и они опять ждали лета, чтобы возобновить общение и провести несколько приятных дней в теплой компании, каковую они сами же собой и являли.
На сей раз, однако, это не состоялось, и заведенная привычка была нарушена. Соседи снизу приехали чуть раньше, чем Михаило, и, не успев еще привыкнуть к его обществу, но, разумеется, спросив, когда прибудет Милица, решили завершить свой отпуск досрочно и вернуться в ад, потому что город – это ад, мудрость сия не нуждается в сверке со Священным Писанием, она постигается в процессе бытия. Первые два дня Михаило проветривал дом, который, оттого, что стоял почти у самого моря и долго пустовал, даже летом отдавал сыростью, и тут ничего не могли поделать ни новейшие лаки и краски, якобы водоотталкивающие; он не поленился, предварительно оставив нараспашку на двое суток все окна и ставни, чтобы дом прокалило беспощадное июльское солнце, развести в воде известку, взять в руки валик и заново побелить стены. Милица любила свежую побелку в доме, да и он, человек педантичный до мозга костей, терпеть не мог ни малейшей грязи. Ближе к закату, поскольку жариться на солнце он не любил, предпочитая лежать под старой липой с книжкой, попивать пиво и подремывать, изредка передвигая шезлонг по мере перемещения тени и все время перебарывая в себе стремление очистить и упорядочить хотя бы свой внутренний мир, раз уж с миром внешним все равно ничего не поделаешь, он надумал от скуки составить список всего, что его бесит и вызывает отвращение. Он полагал, что с помощью такой мантры ему удастся не то чтобы освободиться от жизненных помех, поскольку, и он это прекрасно знал, сие невозможно – мир существует, даже когда нас в нем нет, и содержит все мелочи, которые его же и составляют, – но хотя бы убедить себя кое-чего не замечать. Ведь то, что мы не замечаем, хотя и является частью мира, но, по большому счету, не является частью нас. А то, что мы замечаем, причем замечаем маниакально, сводит нас с ума. Так и рассудком повредиться недолго.








