412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михайло Пантич » Кто я для себя » Текст книги (страница 9)
Кто я для себя
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:49

Текст книги "Кто я для себя"


Автор книги: Михайло Пантич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)

– А ты, что у тебя?

– Совсем другая история. Не знаю, ждала ли я еще чего-то, когда ты уехал. Наверное, ждала или не ждала, не знаю, не помню. Такого состояния в реальности нет, в реальности шла жизнь, как и у всех других, в реальности была война, и нищета, полное безумие, голое выживание, поиски покоя в семье, только здесь он еще и оставался, в какой-то мере. Но то, что ты носишь в себе, остается неизменным, внутри, навсегда. Оно похоже на пустое место, но это не пустое место. Кого-то нет, но он здесь, постоянно здесь. Посмотришь на себя утром в зеркало, он здесь. Едешь в автобусе, он здесь, ты увидишь его на следующей остановке, как выходит и как входит, Даже когда занимаешься любовью с кем-то другим, и я знаю, что не погрешу против правды, когда так говорю, просто это так, этот кто-то здесь. Постоянно здесь, появляясь в твоих мыслях, когда ему заблагорассудится. А вне этого идет жизнь, какая есть, не лучше и не хуже чем у остальных. Жизнь, понимаешь…

Павле кивнул головой, как будто кто-то другой произносил его слова. В эту комнату, в эту квартиру в двух шагах от набережной Земуна, на шестом этаже, откуда виден Дунай, леса и необозримая равнина, он принес чемодан, осязаемый и тяжелый, и прошлое, неосязаемое и еще более тяжелое. Это прошлое сейчас было исцелено только что произнесенными словами, узнаванием этих двоих – женщина на рубеже зрелости и мужчина на пороге старости. В этой большой светлой комнате, которой серость краткого февральского дня не могла ничего сделать, время ненадолго остановилось и уравновесило то, что было в них и вовне; они жили сначала так, как, возможно, могли, но, вот, не смогли, и если посмотреть, в мгновение остановившегося времени, и если так смотреть на это, то они жили в мгновение остановившегося времени, и будущее в каком-то смысле стало прошлым, а уж настоящим – наверняка.

– Ты здесь надолго?

– Нет. Возвращаюсь сегодня вечером, поездом до Франкфурта, через все эти маленькие, тоскливые страны, а потом самолетом до Калгари. Потом еще один местный перелет, и я дома.

– У тебя есть кто-нибудь?

– Больше нет.

– Я не хочу тебя об этом спрашивать.

– А если бы ты меня спросила, рассказывать особо нечего. Один город, другой город, одна работа, другая работа, одна жена, другая жена, разве что там я привык к просторам, здесь столько лет спустя все выглядит каким-то миниатюрным. Кроме Дуная.

– И это везде так. Мир сжимается, в мыслях. То, что когда-то казалось нам большим…

– Становится маленьким. Хотя, должен тебе сказать, я с трудом хоть что-то узнал в Белграде, только вокруг вокзала, и почтамт, и дальше, в сторону Славии, на…

– Неманиной…

– Да, Неманиной. Хорошо, что название не поменяли. Видишь, это я помню, туда ходили трамваи…

– И теперь ходят.

– Но это за рекой – совсем не узнал. Незнакомый город.

– Новый Белград. Строительный бум. До войны еще тяк-сяк, а потом – не спрашивай. Я сама теряюсь в этих новых кварталах, строение такое-то, подъезд такой-то, линия такая и такая, кто в этом может разобраться, а мне и ни к чему, в Земуне у меня все в двух шагах.

– Может, все-таки позвонишь зубному, что придешь?

– Думаешь?

– У тебя еще достаточно времени. Я не хотел бы тебя задерживать. Явился без предупреждения, и так достаточно. Даже чересчур.

– Ты так считаешь?

– А ты?

– Не знаю, что и сказать. Да я ничего такого и не имела в виду. Только когда это пройдет, и я смогу взглянуть на все со стороны, пойму, что со мной случилось.

– Да, именно так, я бы не…

– Мы подумали об одном и том же. Хотя, как говорит одна моя подруга: я знаю, что тяжелые моменты разбивают меня на куски, после них никак не могу собрать себя заново, но я бы ни на что на свете их не променяла.

– Да, они слишком тяжелые, но интенсивные, чувствуешь жизнь…

– Это немало, быть живым.

Опять она произнесла его слова. Наверное, поэтому он и любил когда-то Весну Телбан. Она угадывала его мысли. Не единственная причина, но весьма веская. Да, именно так, веская.

– Хорошо, как скажешь. Только после всего сказанного я бы тебя кое о чем попросила.

– О чем?.

– Ничего особенного. Я бы хотела, чтобы ты иногда давал о себе знать. Когда захочешь. Без каких-либо обязательств, только чтоб я знала, где ты, как ты, жив ли, что делаешь. Вот так. И только.

– Ладно.

– Знаешь, нам осталось не так много времени, ни тебе, ни мне. Сейчас тебе кажется, что слишком быстро прошло все, что случилось с тех пор, как ты вдруг исчез, но все, что между – было нашей лучшей частью жизни, и то, что в ней происходило.

– Точно, лучшей… Я пойду.

– Я тебя провожу.

Он поднялся, медленно, оставив чай недопитым. Весна проводила его до входной двери. Услышав, как повернулся ключ в замке, из комнаты отозвалась ее внучка.

– Бабушка, я могу выйти?

– Конечно, выходи, душенька, скажи дяде «до свидания».

– До свидания.

«Эти прощания, когда рядом с нами есть кто-то еще, легче проходят», – подумал Павле Гробольшек и улыбнулся.

– Ну, давай, не пропадай, – сказала Весна, обняла его и чмокнула воздух рядом с его правой щекой. На нем не было очков, и он не мог увидеть, как что-то блеснуло в ее глазах. Да и будь он в очках, при искуственном освещении этот блеск все равно не был тем, чем он на самом деле был чему действительно нет точного определения.

Он вышел на улицу, остановил такси и доехал до первой гостиницы напротив вокзала, на той узкой улице, которая уходила вверх, к площади Теразие, он не знал ее названия, впрочем, возможно, за прошедшие годы ее переименовывали, и много раз. Снял номер, скромный и чистый, отложил чемодан, снял пальто и впервые за двадцать часов снял ботинки. Спина у него все болела, так же глухо, терпимо, но постоянно. Он пошел в ванную, разделся, в зеркале осмотрел свое полноватое, еще крепкое, но все-таки стариковское тело, принял душ, надел пижаму, решив собраться с мыслями и немного отдохнуть от слишком долгой дороги.

Вдруг несмотря на усталость и тяжести в ногах, спать расхотелось. Он сидел в гостиничном номере, в едва знакомом городе, погруженный в себя, но отрешенный от остального мира, без каких-либо желаний или планов, его жизнь остановилась в этой точке.

И так, сидя на кровати, глядя в стену, задумавшись, он дождался ранних сумерек. В феврале дни становятся длиннее, но все-таки темнеет еще очень рано. Он не чувствовал ни голода, ни жажды, очистившись от телесного напряжения и лишних мыслей. Подошел к окну. Слева, в сторону площади, которую он мог видеть только частично, куда, пробиваясь через затор, сломя голову, со звоном неслись трамваи, стояло невысокое, четырехэтажное здание. И хотя сумерки уже совсем сгустились, свет в нем почти не горел. Где-то повыше, он увидел в раме окна неподвижную фигуру женщины, с этого расстояния он мог разглядеть только, что она немолода, ее лицо окаймлял черный платок. Несколько минут не шелохнулась, ему показалось, что она смотрит на него, и он отошел вглубь, прошелся по комнате и снова вернулся, – но все оставалось прежним, застывшим.

Наверное, подумал он, она здесь стоит дни и годы, словно элемент фасада. Он отвел взгляд и посмотрел на улицу, вливающуюся в площадь, на опустевшую детскую площадку и забитую парковку, и дальше – на чередующийся ряд фонарей и деревьев, уже без листьев, украшенных полиэтиленовыми пакетами, – жалкое зрелище. Отовсюду приглушенные шторами и двойными оконными рамами звуки, и он, в тишине комнаты, отторгнутый, переполненный прошлым… все ли похоже, или одно и то же происходит в этом городе на двух больших реках, которые вместе, под единым именем, текут к морю, черному, чернее самой черной ночи. Он понял, уловив мелькнувшую мысль, что ему именно что-то такое было необходимо, просто быть здесь, в этом месте, где почти никто ничего о нем не знает, и он не знает ничего ни о ком, и ничего не ждет, и еще меньше желает; он был уже в том возрасте, когда человек даже не слишком умный, – а Павле Гробольшек был человеком умным, – понимает, что исполнение желания ослабляет само желание, но не убивает его. Он помнил, что еще ребенком, с матерью, до того как они обосновались, пока еще мыкались по съемным комнатенкам, он боялся темноты так же, как и незнакомых людей, и очень хотел, чтобы у него была своя, только своя комната. И, годы спустя исполнившись, это его желание стало чем-то совсем обычным, повседневным… А сейчас, именно сейчас, к нему вернулось ощущение, что именно этот город и есть подсознательно давно желанное место, где его никто, кроме одного-единственного человека, Вёсны Телбан, не знает, и он никого не знает, кроме нее, и не надо, чтобы кто-нибудь знал о нем; все прошедшие годы он прожил вдали от самого себя, в городах, похожих на большие стерильные герметично закрытые коробки с манекенами, знающих порядок и смертельно точное расписание движения; и он был одной из них, погруженный в чужой язык. Он становился самим собой, Павле, только во сне, и в невольных воспоминаниях..

Да уж, все что случается, должно случиться. Никакие объяснения задним числом тут не помогут, да и к чему? Жизнь и у Павле Гробольшека шла так, как ей вздумается, и он никогда, вплоть до этого вечера, ни разу не захотел стать самим собой, на своем месте, а не на чужом, по-настоящему своем. До сих пор все развивалось по некой высшей, глухонемой инерции, он знал, чего не хочет, и так и поступил, но потом, после этого решения, ему не приходило в голову взять собственную жизнь в свои руки. Он отдался ее течению, и все шло так, как шло, иногда ровно, иногда более или менее интересно, с обычными переживаниями, радостями, болью, травмами, и так называемыми Любовями, которые сгорали гораздо быстрее, чем появлялись, как тот неуловимый элемент в периодической таблице Менделеева, существующий минус мгновение… они приходили и испарялись, пуф, дым и пена. С годами он совсем заснул, и омертвел, весельчак Гробольшек, и докатился до такого состояния – и это он, правду сказать, хорошо понимает – благодаря собственным заслугам или чужой преступной халатности – что, если смотреть с небес, из облаков, – почти одно и то же. Живой в нем осталась только одна маленькая потаенная частичка, все остальное сорвалось в мрачную головокружительную бездну, хотя внешне, на первый взгляд, все выглядело так, как полагается, по наказу сотворившего Бернарду Маровт…

… и так вплоть до этого вечера, когда он заглянул внутрь себя. Там особо не на что было смотреть, кроме как на какого-то прошлого, далекого себя, как – он целиком, основательно растраченный, но все-таки сам, выныривает из этой бездонной глубины и преображается. Впервые он чувствует, что мыслит, да, именно так, чувствует, что мыслит и освобождается от не имеющего названия давления, которое всю жизнь заставляло его быть тем, кем он не был…

Из здания вокзала вышел человек в униформе. В одной руке у него был сигнальный жезл, в другой зажженный фонарь. Он поднял жезл, дунул в свисток, замахал фонарем. Февральское солнце с усилием, словно кесаревым сеченим, медленно прорезалось над белградскими домами. Павле Гробольшек стоял перед вагоном только что поданного международного поезда, готовый поднять чемодан и ступить на первую ступеньку. Рядом с ним бесшумно проехал электрокар, нагруженный чемоданами. Проводники хлопали дверями. Один из них подошел к Павле и спросил, садится ли он.

– Нет, – ответил Павле, в последний момент решив не заходить в вагон. И пока он наклонялся за своим багажом, и пока состав – без него – дрогнув, медленно тронулся, было слышно как кто-то издалека, с другого конца вокзала, свистком, долгим и протяжным, разрывает промерзшее утро.

Над поездами, уезжающими вдаль
@Перевод Елены Сагалович

Некоторые истории следует рассказать несколько раз.

Несколько раз – это сколько?

Зависит от критерия.

А часто ли это бывает? Или только иногда, в порядке исключения?

Кто бы знал… Все равно, истории случаются всегда, когда им самим этого хочется, и всегда одна помимо другой.

Так зачем же тогда их рассказывать вместе и снова? Потому что они каким-то немыслимым образом идентичны, но, опять-таки, неповторимы. Случаются, изменяются или губят тех, кто в них оказался, не по своей воле, а люди потом передают их дальше, знаете ведь, каковы люди: единственное, что их привлекает больше, чем разговоры о себе и только о себе, – это рассказы о несчастье других.

Никогда не перебивайте того, кто вас хвалит, сказал далай-лама. Если придерживаться этого принципа, то у упомянутых историй есть одна общая причина. Наверное, те, кто в них оказался (вошел и оказался!), однажды, когда-то – они, возможно, уже и забыли, когда это было, – перебили того, кто их хвалил, и им прилетело обратно, многократно и шиворот-навыворот.

Ха, скажете вы, у этого, пожалуй, не все дома, выдумывает тут всякую ерунду, валит все в одну кучу, Бога и Эйнштейна, Тибет и Квартал 21 в Новом Белграде… Но нет, господа, одно с другим связано, я вам говорю.

Если не верите, попробуйте не послушаться далай-ламу, посмейте прервать того, кто вас хвалит. Вы готовы к такому непослушанию? Мой вам совет – не играйте в черные игры. Не надо читать античные трагедии, чтобы знать, что всякая провинность рано или поздно будет наказана, и что, сколько веревочке ни виться…

И нет тут никакого вымысла. Первую из этих идентичных, но отличающихся друг от друга историй мне рассказал мой друг Есен,[45]45
  Осень (серб.). Обыгрывается имя персонажа.


[Закрыть]
вопреки немного тоскливому имени, человек исключительной доброты и здравомыслия. История такая.

Однажды в воскресенье, во второй половине дня, откуда ни возьмись, позвонил ему некий Велибор, друг детства. Есен его насилу припомнил. Этот друг, по прозвищу Джуле, настоятельно попросил Есена о встрече, мол, ему надо что-то рассказать. Почему именно ему, Есену? Они не были такими уж закадычными друзьями, правда, выросли вместе в атмосфере новобелградского сплина, ходили в одну школу, но учились в разных классах, а в гимназии им даже нравилась одна девушка, позже она станет женой моего друга. Звонок от Джуле застал его как раз в тот момент, когда он оправлялся от развода, а развод – это именно из тех идентичных, но всегда разных историй.

Это, однако, пока Новый Белград растет под ясной утренней звездой,[46]46
  Здесь и далее цитаты из поэмы «Плач по Белграду» и других произведений М. Црнянского (1893–1977). Перевод Е. Сагалович


[Закрыть]
не та история. Вернемся к нашим ангелам. Короче, мой друг соглашается встретиться с этим Велибором, товарищем юности, так, для порядка, чтобы не отказывать человеку, а тот впоследствии признался в разговоре, что наткнулся на него случайно. После ста лет отсутствия в Квартале 21, вернувшись в свою историю, да, в ту самую, которую следует рассказать несколько раз, он нашел старый телефонный справочник и начал набирать номера соседей-ровесников, просто узнать, кто еще на старом месте. Мой друг, одержимый числом одиннадцать, оказался, – вот же совпадение, – одиннадцатым из тех, на кого Джуле наткнулся; над этим навязчивым неврозом и над этим некомическим случаем и многомудрый далай-лама, устами которого глаголют все ламы поту– и посюстороннего мира, глубоко бы задумался.

Встретились они на ужине. Джуле представил моему другу свою новую, третью, жену, англичанку, санитарку из больницы «Кобхем Коммьюнити», бывшую вегетарианку, вышедшую на пенсию певицу какой-то третьеразрядной панк-группы. Она помалкивала и наслаждалась белыми свиными сардельками. В конце вечера сообщила, что никогда в своей островной жизни не ела столько мяса и такого вкусного. Секс не упоминала.

Ужин как ужин, прошел в болтовне и воспоминаниях. Этот Джуле был человеком не без способностей, не то чтобы везунчик, бродяга или дурачок – он объехал всю Европу, сунул нос во все ее углы, но нигде не прижился. Так или иначе, в какой-то момент, когда уже вечерело и начала выпадать винная роса, Джуле ведет моего друга посмотреть фотографии боксеров, развешанные по стенам заведения. Они выбрали ресторан, который когда-то принадлежал боксерскому клубу, а новый хозяин решил поиграть в патину времени и как бы поддерживать традицию места, которое когда-то славилось хорошей кухней. И пошли они от фотографии к фотографии, Джуле останавливается перед одной и спрашивает моего друга: «Что скажешь, а?»

Моему другу Есену в первый момент ничего не было ясно. Все это его утомляло, он подумал, что лучше бы остался дома, ну, да ладно, принял приглашение и оказался тем вечером в том месте, так совпало, ангелы не обращают внимания на пролитое молоко, белое – это белое, и точка. Когда он позже чуть внимательнее всмотрелся в фотографию, то увидел на ней Джуле или кого-то, очень похожего на него прежнего, возникшего из небытия, приятеля по микрорайону. Подожди-ка, как это, кто это, я не знал, что ты был боксером… Насколько я помню, мы играли в баскетбол и иногда в футбол, когда баскетбольная площадка была занята, или когда нас выгоняли старшие ребята, те, которые не уступали главной команде архаровцев Квартала 21. Да нет, ответил Джуле, это мой отец. Как это, твой отец, спросил Есен, я знал твоего отца, старого полковника, он не мог быть боксером ни в бреду, ни по уставу, что одно и то же. Да и этот парень на фотографии не он, но вылитый ты. Ну, разумеется, этот – не тот мой отец, которого ты знал, ответил Джуле, это мой настоящий отец.

Тут-то все и выяснилось. У полковника и его жены, матери Джуле, долго не было детей, они уже потихоньку начали прощаться с мыслью о том, что однажды станут родителями. Но в последний момент, когда женский календарь матери Джуле дошел до последней страницы, а впереди были только страницы белые и пустота без материнства, она кое-что придумала. Попросила какого-то типа, в то время чемпиона по боксу, который, по несметному совпадению, бывал у одной из своих «Любовей» в доме, где все они гуртом жили, – попробовать это, хм, с ребенком. У них получилось, с первого раза, потому что за всем надзирали ангелы. И как только мать Джуле узнала, точнее сказать, почувствовала, что беременна, она поблагодарила услужливого спортсмена, сопроводив благодарность просьбой никогда больше не видеться. Родился Джуле, он рос, окруженный любовью матери и отца, никогда не узнавшего, что ему выпала другая, так сказать, ошибочная роль, что на самом деле не имело никакого значения; он ее всю жизнь играл, как должно, уйдя из жизни с тем ни с чем не сравнимым отцовским чувством, что кто-то остается после него, чтобы вспоминать его и поминать.

И Джуле об этом ничего не знал, до того момента, когда однажды, уже в зрелые годы, он навещал постаревших родителей, и около дома ему встретилась седая морщинистая женщина, позже выяснилось, что это была боксерская «любовь», из-за нее полутяж и бывал в Квартале 21. Когда Джуле был ребенком и юношей, эта женщина, красавица, как Шпела Розин,[47]47
  Шпела Розин (р. 1943) – звезда югославского кинематографа 1960-1980-х гг.


[Закрыть]
смотрела на него какими-то другими глазами, как-то странно – теперь легко быть проницательным – как на своего, нерожденного сына. И вот она и дала ему бумажку с адресом и номером телефона в Париже и настоятельно попросила позвонить или зайти по этому адресу, когда сможет или, если будет по пути, непременно, там и узнает, зачем.

И действительно, Джуле при первой же возможности откликнулся на просьбу. После телефонного разговора поехал на поезде из Лондона во Францию и там, посетив незнакомых пожилых людей, узнал, кто его настоящий отец. Постаревшему боксеру вдруг, откуда-то из воздуха, пришло в голову, что у него где-то есть сын, и он захотел на склоне лет его увидеть, чтобы не унести эту тайну в могилу. Тайну невозможно закопать ни в какую землю, потому что, если кто-то и попытается, то все равно на могиле вырастет бузина, придет пастух, срежет молодой, только что прорезавшийся побег, сделает свирель, дунет в нее, и тайна тут же вылетит в мир.

Вам не надо быть далай-ламой, чтобы это знать.

После встречи с настоящим отцом Джуле отправился в Новый Белград обсудить это с матерью. Мать сначала не хотела его ни слушать, ни слышать, отметала любые подозрения, говорила ему, что он бредит и болтает глупости, оскорбляет ее в ее-то годы, перечеркивает всю ту безграничную любовь, которой окружили его она и отец, полковник. Джуле не дал сбить себя с толку, настаивал, до боли. И, в конце концов, задыхаясь от слез, мать во всем призналась…

Я написал и опубликовал этот рассказ. Прочтя его, Есен сказал, что он не очень доволен, потому что я упустил важную деталь. Как так, – спросил я, – я написал все, что ты на меня вывалил, я все это представил себе, но ничего не выдумывал, только изменил внешние обстоятельства и имена, все остальное – это как пять с половиной и пять с половиной.

Да, но ты забыл написать, что, пока Джуле с матерью разговаривали, в соседней комнате, его ненастоящий, но единственный отец прощался с этим миром, в терминальной стадии, я имею в виду отца, а не мир, хотя и мир на грани… И вся драма в том, что тайное становилось явным в последнем акте. В гостиной Джуле кипел от гнева, потому что те, кого он всю жизнь больше всех любил, защищали его иллюзией (если уж быть совсем точным, то жизнь в Новом Белграде, в Квартале 21, тождественна жизни в иллюзии), мать сходила с ума от двойной боли (боль – имя существительное ложного единственного числа, никогда не приходит одна), что сын узнает о той лжи (а ложь – это точка пересечения двух истин), и что не сегодня-завтра ее мужа не будет в списке жильцов их многоэтажного дома, а в спальне полковник, одурманенный успокоительными, бредил и звал кого-то неизвестного, призывал протяжно, целыми днями, из ночи в ночь, как со дна пропасти, пока однажды утром оттуда не послышался краткий хрип, хрвм…

Я уверял друга, об этой детали что он не упоминал, она настолько запоминающаяся, что захотел бы, не забыл. Все равно, говорил я или не говорил, ответил мне Есен, ты должен заново написать этот рассказ.

И вот, я написал его, чтобы вывести пятна, хотя пятна с души не могут вывести ни ангелы, ни любой ваниш окси экшн (этот рассказ может стать местом для вашей бесплатной рекламы).

Идем дальше.

Первый вариант рассказа, к которому у моего друга Есена были серьезные претензии, прочитал Петр, другой мой приятель, человек, несмотря на имя, благородный и мягкий. Он был еще ехиднее. Ха, ты украл у меня рассказ, сказал он мне. Какой рассказ? Как это? Не скажу, ответил Петр, подожду, чтобы сказать публично. Дело в том, я тебе эту историю не рассказывал, но, как ни поверни, ты ее у меня украл. Где-то в снах, в облаках ты встретил мою мысль и снял с нее копию.

Не зовите на помощь далай-ламу, мудреца, занятого кризисом бескрайнего синего круга со звездой не следует обременять мелочами. Я вам сам расскажу. Это история и та, и не та. Петр ее рассказал, как-то быстро, однажды вечером, в театре, перед публикой, стоя в круге света, который обычных людей превращает в ангелов, парящих над всеми городами мира и над поездами, уезжающими вдаль, за исключением, разумеется, новобелградского Квартала 21.

Значит, так.

Много лет назад мой друг восстанавливался в приморском санатории после операции на сердце. Он был в одной комнате с самыми тяжелыми пациентами, не проходило и дня, чтобы он не услышал самый страшный медицинский диагноз – exitus[48]48
  Скончался (лат.).


[Закрыть]
– и в комнату вскоре после того, как уносили покойного, заселяли нового постояльца. Однажды утром оттуда вынесли и тело того окаянного писателя, склонного к вспышкам и публичным скандалам, который все, что видел, превращал в зубоскальство и балаган, в зверинец с петухами, свиньями и ослами – так он прятал свою болезненную чувствительность. И только тогда я, сказал мне Петр, или мне показалось, что сказал (может быть, я сейчас записываю что-то, услышанное раньше, или мне пришло в голову, так, из воздуха), понял значение этого медицинского термина. Это значит – уйти, выйти за пределы этого мира, перейти душой, если тут где-то окажутся ангелы, бестелесные, как есть, чтобы нести на спинах двадцать два грамма души, на ту сторону, откуда все мы и пришли, чтобы однажды опять туда переселиться, потому что смерти нет', кто-то раньше, кто-то позже, кто-то завтра, кто-то в следующий вторник, а кто-то через семьдесят лет.

За несколько месяцев, проведенных в санатории, я повидал разных людей, рассказывал Петр, а он умеет красиво и увлекательно рассказывать, особенно, когда его внимательно слушают. Стоит ему дорваться, он завораживает, и никто уже не может вклиниться в разговор, с чем наверняка не согласился бы любезный и тоже сладкоречивый Досифей, который, когда речь идет об обеде, никому не уступает, а в беседе требует равноправия: «Приходить в компанию с головой, полной историй, рассказов и новостей – это называется испортить компанию, потому что каждый хочет своего участия, как и в еде и питии, что на общий стол подают. Нехорошо, если у одного больше, чем у другого. А если кто желал все сам есть и вещать о том, что предлагается, пусть один обедает и сам с собой разговаривает». Прав Димитрие сын Обрадовича, в монашестве нареченный Досифей, когда слово свое молвит, но и словами Петра не стоит пренебрегать. Рассказ без компании, хм, как угощение без вина.

Лежал он так днями и неделями в больнице, как Бранко, как Галеб, как Касторп, как Жика Павлович, только санаторий был не легочный, а кардиологический, и размышлял обо всем подряд, бывает так с человеком, пока он лежит и таращится в потолок. А потом они выздоровели, те, которые еще не отправились на ту сторону, из которой нет возврата, немного окрепли и сами начали выходить на легкие, оздоровительные прогулки вдоль моря, шаг за шагом, после завтрака, перед обедом и, по настроению, до или после ужина. На этих прогулках их сопровождали ангелы, иногда им казалось, что слышится трепетание их, вообще-то, бесшумных крыльев, а везде вокруг клубились рассказы, как мартовские коты.

Одного пожилого человека, с которым Петр познакомился и подружился в санатории, приехал навестить сын. Они провели вместе дивный осенний день, из тех последних перед затяжными дождями, серыми и суицидальными, когда каждый час в постели, напоминает о вечности, а на улице плачут облака. Они гуляли, разговаривали; у Петра в какую-то долю миллисекунды промелькнула мысль, что отец и сын могут так сильно отличаться, хотя в Библии сказано совсем иное; промелькнула, и он сразу же о ней позабыл. Потом был легкий обед, бокал-другой красного вина, что вовсе не возбраняется ни сердечным, ни несердечным больным, после краткого послеобеденного отдыха опять встретились, опять гуляли, разговаривали и ели, и каждый за трапезой рассказал свою историю. Уже совсем стемнело, когда вместе со стариком они проводили на автобус его сына.

– Прекрасный у вас сын, – сказал старику Петр, пока они потихоньку возвращались в больницу, в их общую палату.

– Да, – ответил старик. – Я люблю его больше всего на свете, и думаю, что моя жена очень счастлива. Только… – он умолк на мгновение, которое продлилось дольше обычного мгновения.

– Только… – продолжил Петр, – он и в принципе так естественно, ненавязчиво любопытный человек.

– Только он не мой сын. И никогда не узнает, что не мой.

И потом продолжил так, как рассказывают люди, нуждающиеся в исповеди, чтобы не умереть с тайной. В молодости, а это было давно, так давным-давно, что, как сосновая смола, затвердело и превратилось в рассказ, он влюбился в девушку, в которую к тому времени втрескалось полгорода. Они были знакомы ровно настолько, чтобы при встрече остановиться, перекинуться парой слов и разойтись, у него от этого звенело в голове. Однажды в какой-то компании, на праздниках, они провели целый день вместе, и она потом посмотрела на него на секунду дольше, чем ожидалось, следующую неделю он жил только этим взглядом, как хлебом насущным.

Она играла в баскетбол, в те времена вы могли увидеть обнаженные женские ноги только на пляжах, слетах и спортивных соревнованиях, а не как теперь, когда просто хочется вернуть прежнюю манеру одеваться, да и галабеи, если надо, все настолько обнажено, что больше не эротично и не призывно. Прошу вас, молодые дамы, прикройтесь, чтобы опять стать красивыми и чтобы мы вас мысленно раздевали, начав с щиколоток… И он ходил на соревнования, чтобы на нее смотреть. Они были знакомы, только знакомы, и ничего больше, никогда ни единым жестом он не обнаружил, что к ней неравнодушен. Это было неприлично, и, как он полагал, у него не было никаких шансов на любовь с баскетболисткой, вокруг которой вертелись все главные городские обольстители, как в том мультфильме «Коты-аристократы». На эти соревнования захаживал и Иво Андрич, старый дамский угодник, одержимый демонами, всеми этими еленами, марами, аниками, рифками, гагами и длинноногими немками, которые первыми рискнули показать ноги, а Црнянского никто и никогда там не встречал, по многим причинам: он был футболист, и баскетбол его не интересовал, а кроме того, он страдал агорафобией, его мучили страхи, он был меланхолично-метафизичен, его интересовала неназванная или едва упоминаемая женская фатальность (Слышишь, плачет Луна, молодая и желтая. / Послушай меня, дорогая, в последний раз); а похоже, и такой уж, каким его Бог сотворил, задиристый и склонный к дуэлям, с фра Иво был не в самых лучших отношениях после того случая с Академией, когда Андрич потребовал, чтобы прием Црнянского прошел по предписанной процедуре – император может и почетно, и без очереди, а автор «Плача по Белграду» – ни в коем случае.

Старик вспоминал. Подходил к концу второй год его платонической, никогда не обнаружившей себя влюбленности, того сомнамбулического состояния, в котором любая мысль возвращается к одному единственному дорогому образу, постепенно теряющему какую бы то ни было связь с реальной персоной, она только повод, хотя – я повторяюсь – все взаимосвязано. Казалось, что ремейка мелодрамы о несостоявшейся-но-все-таки-состоявшейся любви не будет, что эта влюбленность зарастет, как осколок снаряда в ноге, затянется, как язва, как жемчужина в раковине, а Дунай продолжит свой ток изо дня в день, включая выходные, государственные юбилеи, партийные и религиозные праздники, как вдруг воскресную пустоту оглохшей квартиры старой супружеской пары, которая ему, студенту, сдавала бывшую комнату для прислуги, как ножом, разрезал телефонный звонок.

Он раздумывал, снимать ли трубку, кто бы тем июльским днем, заполненным оцепенением и зноем, мог ему звонить? В банатский городок, из которого он приехал учиться в Белград, на лето он не уезжал, прежде всего, потому что у него там никого не было, кроме одной дальней родственницы, наполовину глухой и полуслепой, слабо подвижной тетки, а еще и потому, что скука везде одинакова, в любой точке необъятного мира, на пыльном перекрестке в Иланче, в белградской холостяцкой комнате, в утробно-влажных лесах Амазонии, на подножьях Урала или под холодным солнцем Гипербореи, где человек, если он не эскимос, среди тюленей и белых медведей чувствует себя пришельцем, или в Сахаре навечно изгнанным чужаком среди туарегов. Квартал 21 на этот раз я должен исключить из череды сравнений, потому что есть просто скука, а есть скука концентрированная.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю