Текст книги "Кто я для себя"
Автор книги: Михайло Пантич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
Вот она.
Это было – я знаю, что повторяюсь – долгое путешествие, на другой конец континента, в холодные, влажные, бессолнечные края. Мне посчастливилось купить билет в спальный вагон, мужской дубль, но, придя на вокзал, я узнал, что спальный вагон первого класса, в котором я забронировал место, по причине аварии исключен из состава, а пассажиры распределены по другим вагонам. Мне досталось четырехместное купе, я ехал с тремя молодыми женщинами. Вначале, пока проводник-кондуктор объяснял пассажиркам, что происходит, и вносил мой багаж, нам всем было неловко. Но, ничего не поделаешь, как-нибудь ужмемся и перетерпим эту неприятность, десять-двенадцать часов вдыхания одного и того же воздуха можно пережить.
Мне досталась нижняя полка справа от двери. Я попросил своих спутниц обращать на меня как можно меньше внимания, знал, что причинил им неудобства, и, если потребуется, намерен свести их к минимуму, как-нибудь это устроить. Подразумевалось, что я выйду в коридор, когда они будут готовиться ко сну и переодеваться, а если я слишком тревожу их покой, то могу до темноты совсем уйти, сесть в вагоне-ресторане. «Нет-нет, – сказали две из них. – Вы нам совсем не мешаете, напротив, располагайтесь», – а третья молчала и неопределенно улыбалась: я намеренно не говорю «загадочно», так как рассказ сразу бы свернул в другую сторону, – где загадка, тут и отгадка, хотя, что такое отгадка по сравнению с загадкой – чуть более, чем ничего – здесь же ни о какой загадке и речи не идет. Молодая женщина усмехалась неопределенно, так как не знала нашего языка, умела произнести лишь пару фраз, и мы перешли на эсперанто белых людей: хау, йес, ноу. Оказалось, что ее парень играет в одном из наших баскетбольных клубов, не скажу, в каком, иначе сразу потеряю половину читателей, она каждые два месяца приезжает его навестить, а сейчас возвращается в свой город. Она покинет нас в Вене, где у нее утром пересадка.
Одна из двух других женщин, получив иммиграционные документы, ехала в Канаду. «Как – в Канаду? – спросил я, мне показалось, что я не расслышал. – Как, в Канаду, и на поезде?» «Очень просто. А что мне делать, я боюсь самолета, как гадюки», – так она ответила, и это действительно была блестящая метафора, настоящая неожиданная метафора; хорошо, между страхом и змеей есть какая-то ассоциативная связь, но между самолетом и змеей, пусть даже летучей – нет совершенно никакой связи, но страх есть страх, а метафора есть метафора, я расстроился, что сам не придумал ничего подобного, хотя метафорами я зарабатываю себе на жизнь. Метафорически так можно выразиться, но жизнь – не метафора, жизнь несравнима ни с чем, а вся шутка в том, что мне следовало бы перестать плакать, как я плачу всю свою жизнь – беззвучно плачу обо всем, чего у меня никогда не будет – надо ли уточнять – я имею в виду любовь. Этот дождь шелестит во мне совсем не метафорически, и ему не нужна жестяная крыша.
Но бог с ним, это совсем другая история. А может, и нет. Вы сами увидите и решите. Я не знаю, не уверен, как и тогда с Грабалом.
«Ха, – сказал я. – Здорово, а потом что?» «Да ничего, – ответила она. – До океана доеду на поезде, сяду на корабль, я все устроила: там, в Канаде, меня ждут. Хватит с меня этих факультетских мучений, я столько училась, что выучила все, а что с этим делать – понятия не имею; никому не нужна история балета, никому нет дела до того, что у меня была дислексия, и я с ней справилась», – и так далее, и так далее, долгая история; во время поездки люди неизбежно попадают под власть желания рассказать какому-нибудь незнакомцу всю свою жизнь от начала до конца.
Я не исключение, с какой стати?
Вторая ехала в гости к сестре-близнецу в Прагу; сестра уехала туда, чтобы укрыться от бомбардировок – помните эти глупости – да, глупость-то она глупость, но что, если глупость становится ужасна, кому– то просто хочется убежать от этой глупости и от этого ужаса, от этой ужасной глупости. А кто-то, видите, остается. Эта ее сестра уехала подальше, до тех пор, пока не иссякнет небесное милосердие,[10]10
«Милосердный ангел» – ошибочное, но распространенное название военной операции НАТО, в ходе которой в 1999 г. осуществлялись бомбардировки Белграда.
[Закрыть] по крайней мере, так она поначалу думала, у нее была какая-то знакомая чешка с летнего отдыха в Чане, они годами переписывались, а когда все началось, и писатель Гавел поспешил присоединиться к этой глупости, а лучше сказать, к ужасу, эта самая знакомая пригласила ее сестру. Между тем, оказалось, что у этой знакомой есть брат, его – я не шучу, провалиться мне на этом месте, – звали Ян, и можете себе представить, что было дальше. Сестра взялась за первую же предложенную ей работу, с мыслью о том, что вернется как только смолкнут сирены и она немного подзаработает, но осталась навсегда: Ян и вся эта история – свадьба, развод, опять свадьба – я не очень разобрался во всех переплетениях; моя попутчица ехала для того, чтобы после стольких лет навестить сестру-близнеца, чтобы они расцеловали друг друга, выплакались и подумали, что им делать с их собственными жизнями дальше…
«А вы, куда вы едете?» – спросили они. Совершенно естественный вопрос.
Я мог придумать какую-нибудь сказку, но зачем. И я рассказал им всю правду, чтобы потом не вспоминать, что я им наговорил. Вранье, знаете ли, быстро забывается. При этом интересно, и это трудно объяснить, но ложь скорее оправдывает тот, кто солгал, чем тот, кого надули. Не надули, как шар, а обманули; впрочем, может быть и то, и другое: бывают маленькие, легкие обманы, а бывают тяжелые, раздутые. Так сказать, обманища. Я ехал, чтобы проститься со своим настоящим отцом, я имею в виду – биологическим отцом; вы уже, полагаю, наслушались таких историй, может быть, читали что-то подобное. Я рос в образцовой семье, окруженный любовью, как вдруг, в зрелом возрасте, когда наездился столько, что уже сам не знал, где побывал и жил, мне открылась правда, что мой настоящий отец на самом деле мне не отец, а мой биологический отец – какой-то незнакомый мужчина, который взрослую и зрелую части своей жизни прожил в другой стране. Каким-то образом я узнал об этом, не буду вас этим утомлять, важно, что спустя много лет я отправился на встречу с ним, это была непередаваемая или почти непередаваемая встреча, определенно тяжелая, как раздутый обман. Затем дьявол снова взял меня под свое крыло, прошло еще несколько лет, я похоронил своих единственных родителей, настоящего отца и настоящую мать, и, когда все это закончилось, и трава вновь начала расти, голубая трава забвения,[11]11
«Голубая трава забвения» – югославская, хорватская кантри-рок группа, основана в 1982 г.
[Закрыть] мне каким-то образом сообщили, что мой отец, хм, если так можно выразиться, прощается с жизнью, и что в моменты редкого просветления старческого сознания пожелал еще раз меня увидеть и со мной проститься.
Пускай. Я ничего не почувствовал, не буду апеллировать к Мерсо,[12]12
Герой романа А. Камю «Посторонний».
[Закрыть] чтобы вам это объяснить, я просто ничего не почувствовал, но все равно купил билет и сел в поезд. Хотя мне уже выше крыши всяких путешествий, с целью и без цели – как будто это важно. Так я встретил трех моих граций: первую, боящуюся самолета, как змеи, вторую, что из всего баскетбола любит только баскетболистов, и третью, что будет ездить в пражском метро, и это прекрасно, но пана Грабала она не встретит – он накормил своих голубей и вскоре затем сам взмахнул руками.
М-да, интересное было путешествие. Они разделись и легли, каждая на свое место, мне оставили нижнюю правую полку, и когда одна из них позвала меня войти и подготовиться ко сну, в купе уже горел тот голубоватый свет, от которого лица уснувших пассажиров становятся похожими на посмертные маски. Я присел на свою узенькую постель, снял джемпер и брюки, а снимая ботинки, почувствовал что-то не то и спросил у своей попутчицы, занимавшей место напротив моего, – я видел, что она еще не спит – нет ли у нее каких-нибудь духов. «Есть, – ответила она. – Но зачем вам духи?» «Увидите, – сказал я. – Дайте мне их на минутку». Она приподнялась, в голубом полумраке на мгновение высветилось ее обнаженное плечо с узкой бретелькой, это была довольно эротичная миллисекунда, сейчас в его истинной форме, все женщины прекрасны в полумраке, это сказал тот крупный писатель, но не Гавел, не Грабал, не Иэн Макьюэн и не Анна Гавальда, у которой есть рассказ о каком-то Яне. Бодрствующая чародейка взяла сумку, немного покопалась в ней, как они это обычно делают, и протянула мне искомый флакончик. Я опрыскал пальцы ног и вернул ей духи, молча, мне показалось, что она улыбалась, пока наблюдала, чем я занимаюсь. После этого каждый из нас повернулся лицом к своей стенке купе поезда, который, гляди-ка, как змея, шипел в ночи.
И в моем ухе.
Я не сомкнул глаз. Не знаю, о чем я только ни думал: в поезде вас посещают мысли, приходящие неизвестно откуда, и вы не можете с ними совладать. Все, господи прости, караконджулы и санджамы,[13]13
Демонические персонажи балканской мифологии.
[Закрыть] все глупости и все ужасы, все глобальные и черные идеи, великие идеи, одна за другой. Одна идиотская, вторая гениальная. Только не понятно, какая первая, а какая вторая.
Утром мы распрощались: кто-то вышел на промежуточной станции, кто-то сделал пересадку. А на меня навалилась тоска – от всего, а более всего от того, как устроен мир – по прибытии в тот германский город с низким небом и серым светом, затемненный, как если бы в нем ожидалась бомбардировка (и в нем это случалось, понятно, что где город – там и бомбардировка, немного терпения, рано или поздно до каждого дойдет очередь), его название не важно, важно, что издалека доносился влажный, отдающий плесенью, запах невидимого океана. Оттуда можно отправиться на корабле, куда захотите, в том числе, в Канаду.
Я сообщил вам достаточно, больше ничего не скажу.
Он уехал еще до моего рождения. И так до своей старости, а моей зрелости, не давал о себе знать. Если как следует подумать, зачем бы ему вообще давать о себе знать, ведь между ним и моей матерью не было никакой любви, да и какая там любовь, это было сплошное недоразумение. Мне потребовалось много времени, чтобы понять, как я мог родиться по недоразумению, что я побочный продукт какого-то недоразумения, которое разрешилось одним-единственным половым актом. Тогда и больше никогда. Какая случайность, а? В общем, его и след простыл, я стал мальчуганом, тем, что сбегает по эскалатору, всегда вниз, потом юношей, затем взрослым мужчиной, все это время меня окружала подлинная забота моей матери и моего настоящего отца, так что в своем фактическом отце я не нуждался. Какого бы черта я в нем нуждался, если я о нем даже не знал, так как у меня просто не было ни случая, ни причины с ним знакомиться; вот видите, какая ужасно глупая штука эти причины – как бомбардировки; да какие там причины: важно только, любят ли тебя или нет, бомбят тебя или нет.
И точка.
Да, вот еще что. Я взрослел в сопротивлении чему-то неизвестному, безымянному, не подозревая, что это может быть, я тащил за собой все это безгласное отчаяние, которое старше меня, это недоразумение, тяжелое, как полный вагон невидимого сыпучего груза, как сумка с медицинской документацией, постоянно ощущая свою неполноту и частичность, инстинктивно придумывая этого отсутствующего отца, пока сам для себя не стал им, я сам себе бог-отец, и нет у меня других бого-отцов, кроме себя…
Прошли годы, годы, годы и еще годы, и однажды, – я уже говорил об этом – я получил известие о том, что такой-то находится в доме престарелых под низким северным небом и просит передать, что, прежде чем навсегда взойдет на борт и отправится в неизвестном направлении, он хотел бы еще раз меня увидеть. Я, разумеется, поехал: сел в поезд, мне это ничего не стоило, если не считать смешных денег за билет, встретил трех граций и, что меня особенно поразило…
… я ничего не почувствовал, когда его увидел. Все во мне выгорело без остатка – ничего, совсем ничего. Он сидел в инвалидном кресле в большом саду дома престарелых, под слабым солнцем, не способным согреть постоянный холод его костей, тень тени, почти прозрачный, тонкие волосики, как у младенца, и увядшая кожа на трясущихся руках, испещренных синими венами. Старшая медсестра подвела меня, наклонилась к нему, сказала, кто я, и удалилась.
Мы долго смотрели друг на друга, молча, в тишине.
Издалека было слышно птиц, я думаю, это были дрозды. Большие каштаны с раскидистыми кронами стояли зеленой стеной, отделяя этот остров умирания от автобана и железной дороги, по которой бесшумно скользили образцовые гиперборейские поезда. Потом слабым, едва различимым голосом, в полузабытьи, он сказал мне:
– Ян, как хорошо, что ты приехал. Спасибо тебе. Я так хотел тебя увидеть.
Загвоздка в том, понимаете ли, что меня зовут совсем не Ян. Мое имя даже приблизительно не похоже на имя, какое носил регулировщик из моей юности, даже если вы случайно дадите мне это прозвище. Сейчас не важно, как меня зовут, важно, что меня зовут не так, как назвал меня он. Ничего похожего.
Я молчал.
А он хотел поговорить, было видно, хотя сил у него на это не было. Он отключался, у него случались провалы. Секунду он глядел на меня отсутствующим взглядом, секунду – совершенно ясным и отчетливым, единственным зрячим глазом: второй застилала катаракта.
Да, взгляд не стареет. Или, если стареет, то в последнюю очередь, когда всему остальному хана.
– Сынок, – сказал он, переведя дух, и когда он сказал «сынок», я подумал, что минуту назад он произнес то же самое, мне просто показалось, что он сказал «Ян»; ну да, мой обычный сумбур, от волнения или равнодушия, кто знает…
– Ян, – все же он сказал «Ян», тысяча чертей, он или перепутал, или не знает, или забыл, как меня зовут, совсем. – Сынок, – опять говорит «сынок»! – Какой ты красивый, как я когда-то, как ты похож на меня.
Я ни капли не был похож на него. Честное слово, не был. Впрочем, может и был, откуда мне знать, как он выглядел в моем возрасте: старость разрушает нас, делает другими, на поверхность всплывают все наши немощи и пакости, вся наша злая, густая желчь, вся наша горечь из-за того, что после нас кто-то продолжает жить. И, конечно, вся наша детская беспомощность на пути от пеленок к пеленкам, от подгузников до непромокаемых простыней на кроватях для парализованных.
– Теперь я могу спокойно умереть, – произнес он.
Послышалось пение дрозда, где-то здесь, в саду. Красиво поет эта черная птица. Красиво, нечего сказать.
Я смотрел на человека, который мог быть моим отцом. Я рассматривал его с известным интересом, сухими глазами, потому что плачу внутренне, я погружался в это изношенное человеческое существо, достигшее конца: его поезд прибывал на конечную станцию. Он тоже смотрел на меня, потом вздохнул; я слышал его слабое дыхание и больше ничего, думаю, что не преувеличу, если скажу, что мне показалось, как его ноздри и зрачки слегка расширились, а в углу того больного глаза заискрилась слеза, но нет, ничего такого не было, тонкая пелена катаракты закрывала белок; тот другой, здоровый, жмурился, готовый в любой момент угаснуть. Я погладил его по голове – мне показалось, что я глажу ребенка – он поднял руку и на мгновение дотронулся до моей ладони, и это был единственный случай нашей близости.
Я повернулся и пошел. Он остался сидеть в коляске, на слабом солнце. Не оглядывайся, сынок, говорил я себе, и не оглянулся – сразу оттуда я пошел на какую-то дурацкую выставку аквариумных рыбок, нырнул в толпу, слился с детьми и фанатиками и весь день провел среди аквариумов, насмотрелся на гамбузий, пираний, чистильщиков, скалярий и гуппи – я знал только их. Вечером сел в поезд и спустя тридцать шесть часов, не замечая никого, обожженный одиночеством, прибыл в свой город. Я снова здесь, где я есть, мне больше не хочется никуда ездить, я коротаю свое сейчас, плюс «сейчас» и сейчас.
Короче говоря, хорошо, когда тебя зовут не Ян.
Кто я для себя
@Перевод Ольги Сарайкиной
Где уже, наконец, этот Зекич?!
Нет его, нет и нет. А когда идешь на рыбалку, каждая минута – как целый год. Мы договорились встретиться в полпятого, я всю ночь почти не спал, каждую минуту просыпался и смотрел на часы. В четыре был уже на ногах. Проводить меня было некому. Я оделся, вышел из своего новобелградского небоскреба, завел машину, переехал мост, проехал через практически пустой город, и в четверть пятого, в бледных проблесках утра, мешавшихся с уличным освещением, припарковался на договоренном месте, рядом с оградой Нового кладбища. Там покоились отец и мать, каждый на своем краю, далекие и в смерти. Я всегда думаю о них, когда тут останавливаюсь, из какого недоразумения я появился на свет, из какой иллюзии любви.
Когда речь идет о рыбалке с Зекичем, то я всегда соблюдаю договоренность и, более того, регулярно приезжаю заранее, на всякий случай. Это глупо, может ли быть что-то глупее ожидания, что семидесятилетний старик изменит своим привычкам. И сейчас снова, в 369-й раз, я жду не меньше получаса, а он, по своему обыкновению, все не приходит. Иногда задаюсь вопросом, что бы произошло, если бы, не дай бог, опоздал я, но это просто-напросто невозможно. Во-первых, я не такой, не приучен опаздывать. Точнее, меня некому было научить. А во-вторых, как бы я ни опаздывал, Зекич безошибочно появлялся – немного позже меня, с неизбежно-невероятной отговоркой. Вскоре начнется утренний транспортный поток, и меньше чем через полчаса все выезды из города будут закупорены. В любом случае, мне ничего не остается, как ждать, потому что есть два вида рыбалки: с Зекичем и без Зекича.
Всю неделю я представляю себе это утро, а сейчас в машине томлюсь ожиданием и наблюдаю, как мусоровозы наполняют свои утробы. За ними следуют ночные патрули, поливальщики улиц и запоздалые пьяницы; не помню, сколько лет назад, мы со школьной компанией, отмечая выпускной, выворачивали желудки в фонтан на городской площади. Затем наступила жизнь: студенчество, влюбленности, армия, работа, аборты, свадьбы, заселения, переезды, рождение детей, измены, разводы, регулярные похороны и преждевременные смерти – хотя, хм, смерти никогда не опаздывают, – отъезды за границу, возвращения из-за границы, адаптация, алименты, демонстрации, войны, режимы, пропущенные отпуска, распитие пива…
Если подумать, единственное, что в моей жизни не изменилось, это Зекич, старый, неистребимый Зекич, гроссмейстер всех видов рыбалки. Во мне живет каждая его фраза. Он научил меня, что ожидание над поверхностью воды – это, в сущности, не ожидание, а нечто совершенно иное, нечто, чему нет названия. Все остальное не стоит ожидания, за исключением Зекича. Единственный, кого я, безусловно и всегда, готов ждать, – это он, и никто другой. Только он, единственный и неповторимый. Да, я всегда его жду, хотя никогда не понимал, является ли это его опоздание приобретенным недостатком, специальным способом поважничать или признаком врожденного аристократизма. Зекич, если вы не знали, аристократичен, как советник королевы. А может, все дело в том особом наслаждении откладывать то, что неминуемо произойдет и о чем мы жалеем, ведь оно закончится, еще даже не успев начаться.
К примеру, рыбалка.
Не спрашивайте меня, что такое рыбалка, я вам все расскажу сам. Рыбалка – это, бесспорно, единственное состояние, которое, как мне хотелось бы, длилось бы и никогда не заканчивалось, единственное мгновение в моей «веселой» жизни, когда у меня ничего не болит, когда во мне нет ни единой тяжелой или злой мысли, мгновение, когда нет скуки и когда ожидание это не ожидание, а нечто совершенно иное, нечто, чему нет названия. Чем бы я ни занимался, это мгновение неким образом постоянно во мне, и я не перестаю его желать; в мыслях своих я все время где-то на Дунае или еще где-нибудь, сижу и смотрю на воду, вот так. Если есть рай, он должен быть похож на дельту Дуная. Там, на дельте, день имеет совершенно иную форму, каждое утро заря занимается святая, чистая, без боли. Далее, человек может вдосталь наговориться сам с собой. И с облаками, конечно, – медленно движутся облака. Потом, вода. Куда ни кинешь взгляд, море камыша, и волны – повсюду вокруг. Чистые стихии: вода, камыш, небо и я – «мыслящий тростник». Воздух и ветер. День как некое приглушенное, остановившееся, онемевшее время, и ничто в нем не нарушает спокойствия. Проплывающее облако – уже событие, весть первого порядка, немая оратория, вся из серых, грязно-белых и бледно-голубых тонов. Да, так, наверное, было в Начале, в первый день Творения, еще до инопланетян и до землян. Молчишь и не думаешь ни о чем. Незамутненное существование, чистая пульсация, согласие с собой, с миром, с рыбой – самым бессловесным существом, на грани сознания, из праутробы, из воды.
Зекич меня этому научил.
Точнее, Зекич и мой отец, мой так называемый отец. Он умер, этот мой так называемый отец, все просто – был на этом равнодушном свете, чем-то занимался, о чем-то думал, обо мне – нет. Я предполагаю, что нет. Или, если и да, то не особо при этом надрывался, а сейчас его больше нет, как однажды и нас здесь больше не будет. Но пока мы есть, пока мы еще здесь, мы будем ходить на рыбалку, что же еще, когда можем и когда не можем. Итак, отец присоединился к падшим ангелам, а у меня остался Зекич, его ровесник, я бы мог сказать, в некотором смысле даже и мой второй отец, с которым я научился читать воду и молчать. Это бодрый старец, скоро ему стукнет семьдесят, и он еще не сдается…
Вот и он, наконец-то появился, как добрый дух, с огромным мешком на спине, тащит древние удочки, не оглядывается, когда переходит дорогу, Бог его хранит. Я знаю: первое, что от него услышу – какое-нибудь наивное, наспех сочиненное оправдание. Он неизбежно опаздывает и всегда придумывает новую отговорку, я могу составить каталог этих его оправданий. Начиная с совершенно обычных, как, например, сломался лифт, забыл очки, вязал крючки на удочки, автобус сбежал из-под носа, и прочая чушь, и до самых эксцентричных: всю ночь в его комнате по выключенному телевизору перешептывались инопланетяне, он выбирал, пойти ли на прием во дворец или на рыбалку, но все-таки, в последнюю минуту сделал лучший выбор. Он не любит протокол, старые, разношенные сапоги ему дороже самых лучших туфель, надетых всего несколько раз в жизни (он их называет «похоронные»), и поэтому идеальную церемониальную ковровую дорожку с десятью тысячами узелков на квадратный дециметр он с удовольствием меняет на грязь и камыш какой-нибудь заводи, в которой еще водится линь…
Ах, линь, если бы вы знали, что это за рыба: неповоротливый, изысканный аристократ, с длиннющей родословной и весьма утонченным потомством… Когда щука, чудище, порождение Божьего сна, доказательство того, что абсолютное зло существует как основной принцип, на котором зиждется мир, когда, стало быть, щука получает какую-нибудь рану, – ведь и злодей знает, что такое боль, – она прижимается к тихому, молчаливому линю, чья кожа слизиста и нежна, словно стенка матки, и он ее, щуку, вопреки всему, всей ее греховности, вылечивает. Поэтому линь – единственная рыба, на которую щука не нападает. Ведь если бы она это делала, исчезла бы последняя причина, почему мы здесь; да, да, и моя боль имеет причину, просто я никак не могу о ней дознаться, то есть, что я хочу сказать: я обдумал все причины, но ни одна не является достаточно приемлемой и убедительной. Вопреки обоснованности, боль и дальше существует, похоже, что мне больно от самого себя, я – причина моей собственной боли, только так, только доказательство, что я есть. Ведь если бы не было боли, не было бы и меня. Бывает ли хоть одно мгновение в жизни смертного существа – щуки, линя, меня – без боли, и если это так, а так оно и есть, кто я для себя, если не боль? Сам своя боль. И нет того линя, который мог бы меня излечить.
– Э, Зекич, Зекич, – говорю я вместо приветствия, выбираясь из машины, чтобы принять его снаряжение. Едва удается запихнуть мешок в багажник, но удочки слишком длинные, и я их просовываю в окно, они не складные и сделаны примерно в тот год, когда Хрущев стучал своим ботинком, тоже похоронным, – это вещи без сносу. Зекич все время молчит, отказывается признать свою вину. Утро уже совсем занялось, и вскоре на окрестных домах начнет гаснуть реклама, и некий незримый всемогущий перст одним нажатием кнопки потушит все уличные фонари, оживит огромный муравейник. Мне иногда кажется, что Бог, проходя по ровной плоскости Земли – ведь то, что Земля круглая, придумали инопланетяне, чтобы у них было, вокруг чего кружить, – итак, иногда мне действительно кажется, что Бог, в сапогах по семьдесят миль, идет от города к городу, как какой-нибудь искатель приключений в саванне, идет от муравейника к муравейнику. Я не хочу спорить с Зекичем, круглая Земля или нет, наверняка существует кто-то, кто знает лучше нас. Меня гораздо больше занимает, что он скажет, в каком направлении мы сегодня едем. Он садится в машину, хлопает дверью, сопит, нельзя сказать, что он в хорошем настроении, как будто бы он плохо спал, а может, потихоньку ворожит, обуздывая эйфорию, потому что день, как я вижу, будет совершенным, серый, как это часто бывает поздним летом, все время будет собираться дождь, но не соберется, и без прямого солнечного света; облако протянулось и легло на воду, это самая лучшая погода для судака.
Зекич наконец-то отзывается, немного по-старчески грустно, впрочем, он всегда любой произнесенной фразе придает особую важность, даже если это обычное приветствие:
– Эх, Аркадий, был бы жив твой отец… м-да, он бы порадовался этому утру.
Я ничего не отвечаю, мне нечего сказать. Мысли мои где-то в другом месте, всю минувшую неделю я был каким-то расклеившимся. Анна ушла, и кажется, навсегда. Вернувшись в прошлый понедельник поздно вечером из города, я обнаружил на столе остывший ужин. Никаких записок не было, но я понял, что наш короткий двухлетний роман на этом закончен, на остывшем ужине, и что исцелить меня может только хорошая рыбалка. Романы, да и вообще, – обычно заканчиваются остывшим ужином, в моем случае это убранный стол пустым воскресным вечером. Я не хотел спускаться вниз на четыре этажа, конец – это конец. Я старался, сколько мог, но мой бог, не шло у нас, и точка. Сначала я спрашивал себя, может, всему виной недостаток любви? Но нет. Этого нам, с первой минуты, когда я ее через, не знаю, сколько лет снова увидел, было в достатке. Но просто так, по какой-то беспричинной причине не шло, да и зачем, какого черта, нам надо все объяснять, словно объяснения в конце могут что-то существенно изменить. Жизненные истории, без разницы, рассказы ли это «из жизни», романы или драмы, идут так, как они хотят идти, и мы здесь не можем что-то особо изменить.
Слушайте, я вам сообщу неутешительную новость, и буду это делать, пока вы ее полностью не осознаете: мы беспомощны, мы отдаемся инерции, люди не перестают нас ранить.
Нас угнетает мир. Как невыносимый зуд. А зуд, как говорится, это тихая боль.
И тогда пусть вертится, как вертится. Мы наблюдатели, хотя должны быть участниками. Так, по большей части, на этот раз было и с Анной, и со мной.
И пока неторопливо, останавливаясь, как назло, на каждом светофоре, мы продвигаемся по утренним улицам к окраине, мой Зекич и я, как будто только в тот момент я понял, что пора расслабиться, что не надо слишком много думать, потому что если бы и было по-другому, то не могло бы быть лучше, никому до сих пор не удавалось полностью управлять своими мыслями, никому, так почему же я должен стать исключением. Буду сидеть над водой и ни о чем не думать. Рыбалка – лучший выход, пусть эта моя туча с Анной растает, развеется, и тогда в какой-то момент кто-то неизвестный внутри меня расскажет, точнее, шепнет, как через выключенный телевизор, почему все шло, как шло, слева направо, а не справа налево. И все равно, как бы то ни было, мягкость кожи на шее Анны опережала любую мысль, и если бы я хотел быть абсолютно точным, я бы сказал, что кроме этого мне больше ничего и не было нужно, никогда.
А вот с отцом все было гораздо проще. Настолько просто, что тут и сказать особо нечего. Слабым утешением мне служит то, что там, где нечего сказать, слишком много истории, м-да, может, и целый длинный и душный роман. Однажды утром, кажется, мне было десять или одиннадцать лет, отец вышел за сигаретами. В то время с табаком были перебои, поэтому поход затянулся: от киоска до универсама, от заправки до бакалеи, от железнодорожной станции до блошиного рынка, прошло не менее пяти лет, прежде чем я его снова увидел. И то не потому, что я чего-то такого пожелал, нет, я вообще по нему не скучал, его и так никогда не было дома, а когда и бывал, то, в основном, молчал. Мне кажется, что и сам-то он не особо горел желанием увидеться со мной после такого «перекура». За это время я окончил среднюю школу, а мир получил нового чемпиона по футболу. Эдсон,[14]14
Эдсон Арантис ду Насименту (р. 1940) – легендарный бразильский
[Закрыть] легенда! Как бы то ни было, однажды он появился в дверях, как будто вышел десять минут назад, и протянул мне удочку. Вот, – сказал он, – собирайся, завтра идем на рыбалку, с Зекичем.
Я понятия не имел, кто такой Зекич, единственное, эта фамилия показалась на слух смешной, я всегда любил смешные фамилии, люди с такими фамилиями мне как-то заранее симпатичны. В моем подъезде в Новом Белграде с примерно ста квартирами было полно смешных фамилий, не затертый Пантич, и не обыденный Петрович, и не куцый Бабич, – это все так обычно и настолько ничего не сулит; но Колибабич, Кркобабич, Зеленбабич, Хаджибабич, Тресибабич, Мучибабич, Мочибабич, Баба-ягич или Карабабич – это так возбуждает воображение: одна необыденная фамилия – и готов целый рассказ. «Зекич» звучало как-то хитро-вывернуто, как герой мультика, как друг внегалактических существ, как кто-то, кто может со сложенным парашютом спрыгнуть с крыши моего дома, встать, отряхнуться и произнести что-то, врезающееся в память. О рыбалке я знал немного, разве что иногда по телевизору, пока его не оккупировали инопланетяне, смотрел, как где-то, на каком-то северном озере ловят рыбу, и, должен вам сказать, мне нравилось, но никогда не приходило в голову самому попробовать нечто в таком роде. Сказать по правде, у меня и не было никого, кто мог бы мне это предложить или отвести меня на реку, мачеха убивалась на работе. Мы жили на двенадцатом этаже новобелградского небоскреба, Дуная из окна не было видно. Никто к нам не приходил, мы никуда не выходили, разве что иногда в кино, посмотреть полнометражные мультики про котов-аристократов, про Пиноккио, про необычных внегалактических существ с антеннами вместо ушей.
А когда отец ушел, если это вообще был мой отец, а не кто-то, кому суд определил быть им, я не придавал никакого значения ругани мачехи. Во-первых, я не особенно понимал ее смысл; во-вторых, я оценил полученный подарок. Он был дешевым, но для меня царским, думаю, это был первый подарок, когда-либо от кого-либо мною полученный. И в-третьих, самое важное, меня очень интересовало, как выглядит этот Зекич, добрый дух с занятной фамилией. Сегодня я понимаю, что самое лучшее, что мне досталось от отца, это именно он, неповторимый Зекич, маг рыбалки, волшебник, знающий, на что он тратит каждую секунду своей земной жизни, и никогда об этом не пожалевший. Сидеть целый день у реки, уставившись в воду, и наблюдать, как солнце еле-еле завершает свою работу, деревья шепчутся, а рыба дремлет в омуте, – есть ли что-то разумнее под сводом небесным.








