355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Никонов-Смородин » Красная каторга: записки соловчанина » Текст книги (страница 4)
Красная каторга: записки соловчанина
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 10:27

Текст книги "Красная каторга: записки соловчанина"


Автор книги: Михаил Никонов-Смородин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)

6. ЗОЛОТАЯ ПОРА НЭПА В ДЕРЕВНЕ

Весною 1927 года я ехал по железной дороге из Туапсе в Грозный по делам нефтепровода. Южная толпа, шумливая и веселая, наполняла вагоны, на людных станциях бойко шла торговля. Масса людей ехала на курорты и наводняла берега Черного моря от Новороссийска до Батума. Большевизм как будто исчез и его даже не чувствовалось в этой сутолоке. Замолкли всякие политические споры, надоедавшие в вагонах в пору военного коммунизма, все стало ясным и понятным. «Братишки» возглашавшие в семнадцатом году «за что мы боролись», уже не бьют себя в бандитскую грудь, едут вместе с толпой пассажиров по своим делам, большею частью сугубо спекулятивного свойства. У крестьян разговоры о земле. В нашем купе как раз трое крестьян и красноармеец. Натасканный красноармейской «политучебой» паренек, вспоминая «проклятый царский режим» которого по младости лет он не помнит, особенно восторженно отзывался о коллективной форме хозяйства.

Крестьянин постарше ощупывает его основательно глазами и, я догадываюсь как, он осудил болтовню молокососа.

– Коллектив… что ж… Должно быть, что хорошее это дело. Только вот с молоду к нему надо привыкать, вот что я скажу. Нам куда. Мы бы вот по-старому. Или бы вот хутором.

Второй его поддерживает:

– Хутором в самый бы раз. Вся земля вместе и все у тебя под боком. Из хаты вышел и в поле… Так ведь вот бабы… Что ты с ними поделаешь. Куда, говорит, из села уходить? Как волки, вишь ты будем жить в степи одни.

Красноармеец посмотрел на них взглядом, означающим «эх, темнота» и сказал:

– И правда. Бабы лучше вас понимают дело. Как волки. Знамо, что как волки. Коллектив, а не хутор, вот это настоящее житье.

Паренек хотел было продолжать, но я отвлек его своими расспросами мужиков как идет хозяйство, много ли скота, как обстоят дела с севооборотом.

Мужики народ осторожный. Хвалить свое житье сразу они не станут – кто его знает, что за человек. Нахвалишь свое житье, а там смотришь цоп – и налог прибавят. Красноармеец оказался, конечно, более откровенным.

– Что и говорить – деревня богатеть начала, – говорил он.

Второй крестьянин с неудовольствием взглянул на красноармейца.

– Ну, насчет богатеть это ты здорово хватил, – говорил он, – ну, однако хозяйство поправляется. Коли так будет и дальше – ничего, дела пойдут на поправку. Налоги – вот больно уж велики.

Опять завязывается спор с красноармейцем относительно налогов.

Мы подъезжаем к городу Грозному.

Большой южный город Грозный лишен растительности, гибнущей от нефти. Нефть пропитала всю землю и даже плавает по реке жирными пятнами. Густые толпы рабочих движутся непрерывно по тротуарам и в воздухе стоит крепкая матерная ругань.

Случайно на улице встречаю старого сослуживца, землемера-казанца. Он мне очень обрадовался:

– Где же вы были в эти смутные годы, Семен Васильич?

Я оглянулся назад и сказал вполголоса:

– Извините, дорогой мой – я уже восемь лет как Лука Лукич Дубинкин.

Приятель весело рассмеялся.

– Ну, в этом нет ничего удивительного… Не вы первый, не вы последний. Самое главное – уметь уничтожать неувязки жизни, а остальное приложится.

Мы вспоминаем старых друзей, погибших наг полях битв, неудачников, попавших в подвалы.

Улица вливалась в торговую площадь, запруженную народом. Сквозь обычный шум толпы где-то слышалась странная песенка. Невидимый тенор тянул ее особым волнующимся и порою протяжным речитативом, растягивая слова в конце строфы:

Как поеду я в деревню,

Погляжу я на котят -

Уезжал – были слепые,

А теперь, поди, глядят.

Слепой нищий, сидя на земле с деревянною чашкой на коленях, тянул эту песенку.

– Вот вам пример приспособляемости, – заметил приятель, – раньше этот слепец тянул «Лазаря» на паперти храма, а теперь переселился сюда: и переменил репертуар.

Вечером мы зашли в церковь. Стриженный и нарочито побритый священник служил всенощную. Церковь почти пуста. Несколько старух и стариков стоят у стен. Славянский язык молитв стал в устах живоцерковников каким-то новым жаргоном. Послушав плохое пение немногочисленного хора, мы поспешили уйти. Коммунизм, старался через своих агентов-живоцерковников разложить церковь ложью и провокацией. Карьеристы, неустойчивые и неверующие священники явились одною из сил, разрушающих русскую церковь. Источник, питающий совесть и сохраняющий святой завет любви к ближнему в противовес человеконенавистнической идее классовой борьбы загрязнялся темными силами. И церкви пустуют. Верующие разумеется не перестали веровать, но присутствие в церкви предателей – живоцерковников и отталкивало их от храма. В своих скитаниях я редко встречал дом без икон.

Иконы часто встречаются даже у партийных людей, конечно, под спудом.

7. ВЕЛИКИЙ ПОГРОМ

Весною 1927 года грянул выстрел Коверды. Темные силы, державшие Россию в плену и притаившиеся под покровом нэпа, избрали именно этот выстрел за сигнал к давно подготовленному наступлению на «буржуазию», интеллигенцию и крестьянство.

Мы, дефилирующие под знаменами протеста против убийства Войкова, не подозревали какая масса из числа присутствующих на этой казенной демонстрации попадет в концлагерно-подвальную систему или будут расстреляны за непролетарское происхождение, с пришитием «для коммунистического приличия» какого-нибудь обвинения в выдуманном заговоре против советской власти.

Вскоре, однако, начались странные аресты. Начали исчезать по одному, по два, по несколько человек. В комнате участкового землеустроителя в узу (земельное управление) я узнаю каждый день об этих арестах: то исчезает агроном, то группа крестьян из Вельяминовки. Эти аресты повергали нас в смущение. Мы пробовали определить характер арестов и не могли. В подвале ГПУ исчезали люди всяких положений и национальностей. Пробовали узнать что-нибудь из партийных сфер. Напрасный труд – партийцы, даже из болтливых, делали вид ничего не знающих.

Как-то зав узу, встретив меня, осведомился, когда я сдам в законченном виде большую работу по землеустройству Джубгского района.

– Через месяц рассчитываю закончить, – сообщил я.

– Через месяц – это недопустимо долгий срок. Работайте дни и ночи.

Я зорко посмотрел на зава. Знает что-либо обо мне или же это просто так? Торопит с работой, чтобы с моим арестом не осталось неоконченной большой работы или же это только совпадение.

Ничего я не прочел в глазах коммуниста и ушел с тревогой. Идя на квартиру, я старался сообразить какие могут быть причины к моему аресту. По службе – никаких. По профсоюзу – никаких, ибо взносы плачу исправно, от нагрузок освобожден, как элемент кочующий. Нет, с этой стороны все в порядке. Остается еще один пункт – Устькаменогорск. Если открыли мое местопребывание и сообщили в здешнее ГПУ? Но что именно могли они сообщить из Устькаменогорска? Дальше начиналась область гаданий и всяческих предположений. Однако, я бросил это бесполезное занятие и предпочел выжидать.

8. АРЕСТ

Работы мои подходили к концу. Я перебрался в дачное местечко Макопсе (километрах в двенадцати от Туапсе) и поселился в избушке у переселенца, невдалеке от морского берега и у самого шоссе. Работать пришлось очень много, ибо подгоняли меня усердно. За мельканием дней и ночей я забыл о своих опасениях и думал только об одном – как бы скорей свалить с шеи надоевшую и мне работу. Спал я около избушки под развесистым орехом, вставал с восходом солнца и ложился глубокой ночью.

Уже в конце работы мне нужно было увидать Жукова. Я поехал по Сочинской дороге в Туапсе. Мотаясь по прокуренным кабинетам всякого начальства, ведя нудные деловые переговоры, я, наконец, решил передохнуть. Оставалось только еще найти Жукова. В комнате землеустроителей я нашел Эпаминонда Павловича.

– Где бы мне найти Сергея Васильича? – обратился я к нему.

Эпаминонд Павлович нахмурился.

– Ему не повезло. Уже вторая неделя пошла, как он арестован и сидит в подвале.

У меня заныло сердце. Эпаминонд Павлович продолжал:

– Аресты не только не прекращаются, но еще усиливаются. Связывают их с убийством Войкова и называют «Войковским набором». Среди арестованных попадаются и лица близкие к партии, и комсомольцы, местные крестьяне, беспартийная интеллигенция.

Я возвратился к себе встревоженным. Однако, здесь нет волнующих слухов, а работа не давала возможности о них думать. Зав опять меня усиленно подгонял с работою. И опять мне это показалось подозрительным.

26 августа 1927 года я лег в постель под своим ореховым деревом по обыкновению поздно, чрезвычайно утомленным работой и тотчас заснул. Сколько я спал, сказать трудно. Меня разбудил странный шорох. Я открыл глаза и среди зелени кустов в утреннем полусумраке увидел какие-то фигуры, шедшие ко мне из леса.

Я приподнялся на постели. Фигуры подвинулись ближе ко мне и я разлячил ясно трех вооруженных пограничников и с ними краскома [2]2
  красный офицер


[Закрыть]
.

– Кто здесь живет? – обратился ко мне краском. Я понял все; значит пробил мой час.

– Дубинкин. Землемер Дубинкин.

– Мне нужно сделать у вас обыск.

Я живо оделся и пошел вместе с командиром в мою избушку. Обыск продолжался недолго. Командир потребовал мою частную переписку, просмотрел письма, мною полученные и два из них взял. Письма были от жены и в обращении в них мое настоящее, не вымышленное имя.

– Значит донесли, – мелькнуло у меня.

– Я должен доставить вас в Туапсе, – сказал командир и поручил меня красноармейцу конвоиру. Простившись с заплаканной женой, я покинул свое убежище на долгие годы, а может быть и навсегда.

Мы шли вдоль морского берега. Море нежилось под лучамы восходящего солнца и ленивая тихая волна чуть плескалась у песчанных берегов. В прозрачном, чистом воздухе реяли птицы и крепкий соленый запах моря перебивал нежные ароматы цветов.

Я не думал о происшедшем и шел как автомат. Мною овладели усталость и апатия. Все равно – будь, что будет.

Мой конвоир-пограничник – молодой деревенский парень с белыми как лен волосами и синими глазами. Он шел вопреки правилам рядом со мною, дружелюбно на меня поглядывал и совсем не стеснял моей свободы.

– Может быть отдохнем? – спросил он.

– Ну, что ж, посидим, пожалуй. Надо посмотреть в последний раз на море.

– Ну, как знать, последний, а либо нет. Всяко ведь бывает. Вот теперь мы вас в подвалы водим, а придет врёмя, вы нас будете водить. Тут, как сказать, ничего не поймешь.


* * *

Дверь небольшой камеры при пограничном Туапсинском отряде захлопнулась за мной. Словно стержень какой вытянула из меня невидимая рука и я почувствовал тщету и борьбы и бешенной работы, лег на лавку и тотчас заснул.

Проснулся я только ночью. В решетчатое окно тянуло легким прохладным ветерком и были видны меркнущие от утренних лучей звезды. Вот и небо стало багроветь. Я опять закрываю глаза и представляю себе как легкий утренний ветерок рябит море и оно, как и небо, загорается рубинами. Представляю себе и тихий лес, отвечающий легким шелестом утренним ветеркам.

Я уже готов был вскочить и направиться прочь отсюда, но колючая мысль о происшедшем заставила сесть на лавку. Решетка в окне, закрытая дверь – сразу привели меня в себя.

Мысли несутся потоком. Я не могу остановить их бег, сосредоточить на чем-нибудь. Что у меня на сердце? Тяжесть? Нет, равнодушие. Мелькают как сон мои восьмилетние скитания, житье под вымышленной фамилией, потеря близких, детей. И стало еще равнодушнее на сердце. Куда мне стремиться? Что такое я в этой буре, в этом хаосе? Песчинка, трость, колеблемая ветром.

Звякнул ключ и в растворившейся двери, мой конвоир, белокурый парняга. В руках у него корзина.

– Вот тут прислали вам слив. Я взял корзину.

– Корзину обратно, – сказал пограничник.

– Она тут? – спросил я, разумея жену.

– Тут, тут. Через час вас повезут в Новороссийск, – добавил он полушепотом.

Я отдал корзину. Дверь захлопнулась. В моих руках облитые слезами сливы, немой знак присутствия любимой. Может быть это последнее прости.

III. ПО ПОДВАЛАМ И ТЮРЬМАМ

1. В НОВОРОССИЙСКОМ ПОДВАЛЕ

Каменная, не широкая лестница вела вниз, в подвальное помещение. Едва я переступил порог подвалила, как на меня пахнуло запахом пота, смешанного с затхлостью непроветриваемого помещения.

На последних ступеньках я слегка задержался, пытаясь рассмотреть темные силуэты мрачных фигур охранников-красноармейцев.

– Ну, иди, чего стал! – грубо крикнула темная фигура. Я шагнул еще несколько шагов.

– Направо, – командует конвоир.

Я взглянул туда. Справа от общего подвала отгорожено железной решеткой помещение, наполненное полуголыми людьми. Полуголые люди двигались за решеткой молча. Некоторые подошли поближе, прильнули к дюймовым железным трубам, образующим эту решетчатую загородку и с любопытством осматривали меня.

Навстречу мне откуда-то из темного коридора между дощатых перегородок, слева от решетки, вышел невооруженный охранник со связкою ключей.

– Куда его? – обратился он в полумрак.

– В первую, – сказала темная фигура.

Где-то в полумраке щелкнул замок, открылась легкая дощатая дверь и пропустила меня, ошеломленного темнотой в клетку.

– Так это и есть камера подвала номер первый, – пронеслось у меня.

Я стоял в нерешимости среди молчаливых фигур и старался рассмотреть и их и помещение.

Камера была отгорожена от угла двух наружных стен каменного подвала. В левой стене под самым потолком было окно, но из него проникал в камеру только полусвет: снаружи был футляр и свет попадал только через верхнее отверстие этого футляра. Впоследствии я узнал: в таких футлярах все окна подвалов ГПУ.

Ко мне подошел плотный среднего роста человек в очках с черепаховой оправой. Узнав в нем зава губернской стазрой (станция защиты растений) энтомолога Беляева, я воскликнул:

– И вы здесь. Давно ли?

Отовсюду на меня зашикали.

– Тише. Здесь говорят только вполголоса, – сказал Беляев.

– Так вот почему безмолвны полуголые фигуры, – опять мелькнуло у меня в голове.

Беляев продолжал пониженным голосом:

– Идемте к камерному старосте, он вас запишет и укажет место.

Камерный староста священник Сиротин постарался меня успокоить как мог, хотя я и не проявлял особого беспокойства: мой организм окреп у лазурных вод. Староста указал мне место на полу у самой двери, сообщил о неписанных правилах внутреннего распорядка, о подвальных обычаях.

К вечеру я уже освоился со своим новым положением и стал знакомиться с населением камеры и её жизнью. Здесь впервые за время моего подсоветского нелегального существования передо мною во всей наготе предстала сила, держащая в тисках мою Родину. Здесь темным силам не нужно было прибегать к мимикрии, делать вид людей не чуждых гуманизму и даже почитающих некоторые, выработанные христианской культурой обычаи и идеи. Здесь юдоль плача и отчаяния. Отсюда нет спасения. Освобождения из этих мест отчаяния редки. Многие уже не видят больше белого света и идут отсюда в могилу.

Разумеется, все это я знал и ранее теоретически. Но теперь это неизбежное, меня ждавшее, предстало передо мной во всей своей ужасающей гнусности. Я ощутил безвыходность своего положения, ощутил эти стены, держащие меня в плену и в душу заползло отчаяние.

Я лежал в полусумраке на полу и теперь сквозь решетки видел мрачную фигуру красноармейца с ружьем-автоматом в руках. Рядом стоял пулемет. «Оставь надежду всяк сюда входящий», казалось заявляла эта неподвижная вооруженная фигура охранника обреченных людей.


* * *

Я и Беляев разговариваем вполголоса около окна в футляре. Он снова достает объемистую рукопись с изложением в ней ряда обвинений, ему предъявленных следователем – чекистом, и своих возражений на них. Кропотливо, но убедительно он разбивает все пункты обвинения. Самый главный пункт – сокрытие воинского звания. Его, поручика, обвиняют будто он генерал.

– Вы думаете, вас выпустят? – осведомляюсь я.

– Ну, выпустить – не выпустят, но все-таки не так далеко запекут.

– Так у вас же нет в сущности никакой вины.

– А вы думаете – здесь у кого-нибудь есть какая то вина? Виновные отсюда живыми не уходят.

Такое сообщение вовсе не было утешительным для меня. Я, главарь крестьянского восстания, живший в советских недрах целых восемь лет под вымышленной фамилией, мог рассчитывать только на пулю. Напрасно перечитывал я много раз подряд «уголовный кодекс», изданный в виде маленькой брошюрки. С его сереньких страниц передо мною вставал призрак неизбежного.

И припомнились мне сотни возможностей скрыться заблаговременно от ареста, возможностей, мною не использованных. Я знал более чем кто-либо из моих товарищей по несчастью двуличность и преступность коммунистической власти. Надежда, неясная надежда на эволюцию большевиков удерживала меня на месте и я оставлял свои планы бегства от малейших подозрений. Истину об отсутствии большевицкой эволюции пришлось мне купить ценою многолетних страданий и горя.

Ко мне подошел Сиротин.

– Знакомитесь с обстановкой? – спросил он участливо.

– Да, знакомлюсь, – сказал я, покачав головою. – Только лучше было бы совсем этих подвальных тайн не знать и погибнуть неожиданно.

Я рассказал Сиротину о своей борьбе с советской властью, участии в крестьянском восстании и ждал от него подтверждения своих пессимистических предположений.

– Дело не так уж и мрачно, как вы предполагаете, – возразил он – во первых, вас отправят по этапу к месту совершения преступления – в Казань, а во вторых – ваше дело будет рассматриваться после октября и может попасть под амнистию, ожидаемую по случаю десятилетия советской власти.

Действительно, через несколько дней всё это начало осуществляться. Меня вызвали к следователю ГПУ.

Опять я очутился вне решетки подвала. Сзади шел чекист, держа наган в руках и командуя мне:

– Вправо… влево… прямо… стой.

Мы остановились у двери, выходящей в коридор. Через некоторое время дверь открылась и я вошел из темного коридора в светлую, просторную комнату.

Следователь – человек средних лет, даже не взглянув на меня, сказал:

– Вас отправляем в Казань. Через несколько дней будете переведены в тюрьму для следования по этапу. Распишитесь.

Я расписался в прочтении этого постановления и таким же порядком был водворен обратно в камеру.


* * *

Вечером под потолком камеры вспыхивала электрическая лампочка и горела до самой утренней зари. В девять вечера все должны уже спать и, во всяком случае, лежать на своих местах.

Жуткая тишина водворялась в подвале после девяти часов. Даже отпетая шпана и та бодрствовала до двенадцати ночи, чутко прислушиваясь к каждому звуку и каждому шороху извне. Никто не знал за кем могут придти палачи в эти жуткие три часа, кому придется в последний раз взглянуть на Божий мир и умереть от руки безжалостного, пьяного чекиста.

Тихо, без движения лежат обитатели подвала. Мерно льется равнодушный свет медленной чередой и, кажется, нет им конца.

Где-то далеко хлопает отворившаяся дверь, снаружи доносится гул автомобильного мотора. Словно электрическая искра пронизывает лежащих. Кажется, каждый затаил дыхание и жадно ждет повторения звуков.

Гулко отдаются под сводами подвала шаги пришедших, гремит засов, открывается дверь. Из какой камеры? Нет, не из нашей. Неясный гул снова, шаги удаляются или приближаются? Минуты превращаются в годы. Глухие звуки кажутся оглушительными. Боже мой, откуда эта тоска смертная, откуда эта тяжесть на сердце неизбывная. Ведь знаешь не тебя, не за тобой идут, не ты будешь сейчас умирать, а смертельная тоска сжимает сердце, не вырвавшиеся рыдания сжимают горло.

Умирают звуки, водворяется жуткая тишина. Неподвижно сидит часовой и по-прежнему льется свет электричества.

Рядом со мной лежит молодой, здоровый детина и, заложив руки за голову, упорно смотрит в угол. Тень от нар затемняет его, но я вижу, как судорога нет, нет, да и перекосит его лицо. Я прикоснулся к его руке. Он вздохнул, повернулся ко мне и вдруг, сжав мою руку своими богатырскими клещами, зашептал:

– Вот, видите-ли, сам я сколько раз присутствовал на расстрелах. Жутко, правда, но не очень. Заметил я: приговоренный человек делается как-то бессильным и равнодушным. Ну, равнодушным становишься и к нему. А вот теперь, здесь, каждой жилкой чувствуешь его, приговоренного, то, что с ним делается. И на себя примеряешь.

Замолчал на минуту комсомолец, но грызущая тоска гнала его высказаться.

– Эх, дураки мы русские люди, вот что. Легко было нас заманить, ну, а теперь уж трудно выбраться из мешка. Взять хоть мое дело. Надоело оно мне до смерти. Я ведь шишка: начальник Сталинградской милиции. На курорте здесь меня арестовали. Растрата, ну, еще там кое что. Да не в том дело. Я за себя не боюсь: везде своя братва. Только довезут до Сталинграда по этапу, а там и выпустят. Но житье такое надоело. А ведь конца ему не видно.

– Неужели массовые аресты и расстрелы будут еще продолжаться? – спросил я.

– Продолжаться? Они только еще начались. Главные аресты и расстрелы должны быть закончены к седьмому ноября, к сроку амнистии. Так теперь что дальше, то больше будет расстрелов, чтобы убавить число амнистии подлежащих. А после амнистии, конечно, опять начнутся, но это же будут новые – своим порядком и чередом.

Но откуда они набирают такую массу «преступников»? Чем эта страшная чистка вызвана? Не убийством же Войкова в самом деле?

Начмиль (начальник милиции) подумал немножко:

– Впрочем, что же? Тебе на свободе не бывать. Пожалуй и расскажу тебе кое-что о чекистах. Ты вот сказал: «преступники». Это мы все еще примеряем на старое. Продолжаем говорить: преступление, суд. На самом же деле у них в ГПУ никакой борьбы с преступностью и не ведется, если не считать изоляцию шпаны, то есть уголовников-рецидивистов. И преступников здесь в подвалах, кроме шпаны, никаких и нет. Имеется, правда, в ГПУ бандотдел, то есть, отдел по борьбе с бандитизмом. Но они этим самым бандитизмом почти что и не занимаются. Это наше дело, милицейское.

Ихнее же дело совсем не судебное, даже не милицейское. Аппарат у них – сами ничего не найдут. В отношении сыска их гепеушный аппарат ни копейки не стоит. Да им этого и не надо. Действуют только по доносам. А вот есть у них отдел «осведомительный». Это, можно сказать, мозг ГПУ. Везде у ГПУ имеются секретные сотрудники или, как мы их зовем, «сексоты». В каждом учреждении, в каждом заводском цехе, вообще, где-только есть небольшая группа, там и сексот. Настоящих сексотов, то есть наемных агентов, служебников, у них очень мало. Главная масса сексотов из среды тех же граждан, за которыми надзор. Оплачивается сексот такой грошами или льготными пайками какими-нибудь, а работает за страх. Сексотское дело – аховое. Проболтается, так сейчас его в «конверт» и «сушить». Бывает, что и расстреливают. Каждый сексот это знает и держит язык за зубами. Сфальшивить он не может: ГПУ над сексотами держит еще сексота.

Работа у сексота не трудная. Каждые две недели он должен подавать рапорт. Пишет наверху свою сексотскую кличку, например – «источник Осип». Дальше излагает как за две недели шла работа в учреждении или цехе, где, какие велись разговоры в подробности до самых малых мелочей. Запишет, например: у станка такого-то рабочего, в девять часов утра такого-то числа собрались рабочие такие то, и велись между ними разговоры о том то и о том то. Либо отметит о других, как они тогда то сидели в пивной, сколько чего выпили, о чем говорили. По виду как будто все пустяки. Но по этим пустякам составляются сводки и губерния подобные сводки ежемесячно отсылает Москве.

Ни одно поступающее от сексотов сведение не пропадает даром. Кто угодит в рапорт сексота, о том заводится дело. По этим делам в дальнейшем, осведомительный отдел раскладывает дальнейшие, поступающие от сексотов сведения. По сексотским сведениям никого не арестуют, но их хранят. Скажем, к примеру: вот вы попадаете на примету, о вас заводят дело и складывают в него все поступающие от сексотов на ваш счет сведения. И вас не трогают, но дело ваше лежит, растет и пухнет, а вы, отнюдь того не подозревая, освещены в ГПУ с совершенною подробностью и с самых неожиданных для вас сторон.

В Москве по сводкам видят, как и что происходит на местах. И сейчас дают директиву – начинать очередную кампанию, скажем, – хоть бы по борьбе с религиозностью. А кампания – это значит, массовые аресты.

Берут с краю всех, на кого заведены дела. И тут же арестованным допрос. Как это предъявят гражданину какие он слова говорил у станка, – у него и глаза на лоб. И начнет он, со страху, выдавать под диктовку следователя своих несуществующих единомышленников. Этих тоже арестуют. И пошла писать. И чего только запуганные люди не наговаривают на себя, – уму непостижимо.

Сочинят им чекисты какое-нибудь дело, заставят расписаться в небывалых преступлениях. Затем, конечно, выбрав из оговоренных одного, другого, третьего, от которых приятно отделаться, используют удобный случай – расстреляют. Главных оговорщиков – тоже – кого расстреляют, кого в концлагерь. И вот вам: и дело есть, и преступники есть, и высшая мера наказания есть. А преступления и нет, и не было, – да кто это докажет? Никто во век. Бумаги подписаны честь честью, оговорщики израсходованы. Все концы в воду. Так вот и гибнут люди.

Нам внушают и мы все повторяем: и у нас есть закон и право. А на самом деле ничего нет. Закон – это только видимость одна. Никакого права нет, – есть палка ГПУ. И, в конце концов, живешь, – не знаешь, – только ждешь, когда эта самая палка по тебе пройдется.

Конечно, не работай я в милиции, не знал бы всего этого, а, не зная, не думал бы и был бы спокоен. А как присмотришься, да поймешь, тошно жить станет. На свет бы не глядел – так все надоело.


* * *

К утру вся камера погружается в сон. Лампочка под потолком тухнет, и водворяется вновь полумрак. Около окна, в слабо освещенном прямоугольнике, мелькают какие-то тени. Может быт птички? Даже эти маленькие признаки жизни, идущей там за подвалом, кажутся значительными и интересными. Мы отрезаны от мира, мы погребены заживо в этом угрюмом подвале.

Отец Иван Сиротин – ныне камерный староста, уже давно бодрствует в своем углу. У него такое спокойное русское лицо, уверенные движения. Кажется, будто от него идет некая волна успокоения.

Приносят кипяток. Начинается обычная утренняя суета. Соседи, давно сидящие в подвале и знающие друг друга и свои дела, обмениваются впечатлениями, соображают кого и из какой камеры сегодня «взяли». Для них несомненно одно: день до девяти часов вечера они проведут спокойно. А там – опять тягостное ожидание, опять неотвязчивые думы.

Я разговариваю с отцом Иваном:

– За что вас зацепили, отец Иван?

– Конечно, по навету. Донесли на меня, будто я, пять лет назад, при взятии церковных ценностей советским правительством, спрятал Евангелие… Собственно серебряный оклад Евангелия. А на самом деле – в церковь пожертвовали год тому назад совершенно новое Евангелие.

– Кому же интересно вас обвинить в несовершенном преступлении?

Отец Иван вздохнул.

– Злые люди всегда найдутся. Да дело и не в них. Трудное время теперь вообще переживает Церковь. Очень много священников арестовано и уже отправлено в ссылку.

– А прихожане?

– Что ж прихожане… Многие просто перестали в церковь ходить. И в самой церкви раскол. Живоцерковников прихожане, как правило, не принимают. И принять не могут. Молодежи среди прихожан почти нет. А разве старики верующие могут примириться с живой церковью? Конечно, нет. Вот теперь и начинается водворение живоцерковников на место изгоняемых и ссылаемых чекистами священников.

Впоследствии в концлагере я встречал и изрядное количество живоцерковников в числе других попутчиков-большевиков. Но все встречаемые мной живоцерковники, – случайно, или уж это правило – были сексоты, люди аморальные, шкурники. Они-то именно на первых порах борьбы большевиков с Церковью служили разлагающим ферментом церковной общины. Именно живоцерковники вели подрывную работу в самых недрах церкви и эта работа высоко ценилась чекистами. Я припоминаю встречу в 1922 году в глухом сибирском городе Устькаменогорске с основоположником живой церкви, епископом Александром Введенским.

Путешествуя в столь глухих местах, он имел охрану из чекистов.

На диспутах с безбожниками он всегда оставался победителем, но эта его победа заканчивалась пересмешкой с оппонентами и заигрыванием с чекистами. Так во время диспута один из комсомольцев спрашивает:

– Скажите, товарищ Введенский, для чего вы носите такия широкия поповские рукава?

– Это моя спецодежда, – сказал Введенский, лихо засучивая рукава.

Смеются чекисты, смеются комсомольцы, смеется и Введенский.

И теперь, разговаривая с Сиротиным, я понял, что он одна из жертв провокации живоцерковников.

Хлопнула дверь камеры.

– Дубинкин, с вещами.

Я собрал свои вещи и вышел, сопровождаемый конвоиром. Вот опять знакомая лестница. Я поднимаюсь из подвала наверх. Боже мой, сколько света! Я замедляю шаги от слепящего солнечного света.

– Ну, иди, иди. Останавливаться нельзя.

Я оправился и бодро зашагал из ворот тюрьмы ГПУ. Слева и несколько сзади меня сопровождал конный чекист, а справа шел красноармеец с автоматом в руках. Из этих предосторожностей в моей охране я понял как меня расценивает ГПУ. Но вид освещенных солнцем улиц,, живые люди, поблескивающее вдали море, так меня обрадовали. Повернув за угол, я едва не остановился от неожиданности: на меня смотрела пара заплаканных милых глаз. Это был только один момент. Увидев поворот моей головы, охранник угрожающе поднял ружье-автомат. Я отвернулся, но скосив глаза видел, как моя жена сошла с тротуара и направилась прямо ко мне.

– Нельзя, гражданка, прочь, – грубо заорал на нее конвоир.

Мы пошли далее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю